412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Яров » Антропология революции » Текст книги (страница 5)
Антропология революции
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:48

Текст книги "Антропология революции"


Автор книги: Сергей Яров


Соавторы: Олег Лекманов,Станислав Савицкий,Александр Гриценко,Виктор Живов,Игорь Дмитриев,Балаж Тренчени,Николай Митрохин,Лоран Тевено,Ханс Ульрих Гумбрехт,Михаил Ямпольский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)

ПОЛИТИЗАЦИЯ ИНТЕЛЛЕКТУАЛОВ

И. С. Дмитриев
Пьер Симон Лаплас – маленький император большой науки

Состояние французской науки при ancien régime и в первое пятилетие революции многократно рассматривалось в историко-научной литературе[91]91
  См., к примеру: Hahn R. The Anatomy of a Scientific Institution: The Paris Academy of Sciences, 1666–1803. Berkeley: University of California Press, 1971; Idem. Scientific Research as an Occupation in Eighteenth-Century Paris // Minerva: Review of Science, Learning and Policy. 1975. Vol. 13. P. 501–513; Barthélemy G. Les savants sous la Révolution / Préface du prof. Jean Dorst. LeM ans: Éditions Cénomane, 1988; Gillispie Ch. C. Science and Polity in France at the End of the Old Regime. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 1980; Idem. Science and Polity in France: The Revolutionary and Napoleonic Years. Princeton; Oxford: Princeton University Press, 2004. Позволю себе сослаться и на собственную работу: Дмитриев Игорь. «Союз ума и фурий»: ученые в эпоху Французской революции // Новое литературное обозрение. 2005. № 73. С. 7–40.


[Закрыть]
. Гораздо меньше внимания было уделено научной жизни Франции посттермидорианского периода и наполеоновской эпохи[92]92
  Наиболее значимые исследования последних лет: Crosland М. Science under Control: the French Academy of Sciences, 1795–1914. Cambridge; New York: Cambridge University Press, 1992; Gillispie Ch. C. Science and Polity in France: The Revolutionary and Napoleonic Years.


[Закрыть]
.

В этой статье на примере биографии П. С. Лапласа (1749–1827) будет рассмотрена одна из линий поведения ученых в период от Термидора до отречения Наполеона, но предварительно будет дана общая характеристика социальных, политических и культурных аспектов существования французской науки в указанный период, поскольку они и формировали тот контекст, в котором складывалась карьера Лапласа. Его фигура привлекла наше внимание потому, что он был не только одним из крупнейших ученых своего времени, но и человеком, оказавшим (отчасти – благодаря своему таланту и авторитету, отчасти – вследствие своей близости к власти) заметное влияние на формирование посттермидорианского научного сообщества.

ФРАНЦУЗСКИЕ УЧЕНЫЕ
В ПЕРИОД ПОСТРЕВОЛЮЦИОННОЙ ИМПЕРСКОЙ СТАБИЛИЗАЦИИ

Как известно, во время Французской революции ряд французских ученых и инженеров встали на сторону якобинцев, активно сотрудничая с властями, особенно в период с июня 1793-го по июль 1794 года. Эти, по выражению Кена Альдера, «techno-Jacobins»[93]93
  Alder K. Engineering the Revolution: Arms and Enlightenment in France, 1763–1815. Princeton: Princeton University Press. P. 295 et passim.


[Закрыть]
(то есть «солдаты партии», обладавшие научно-техническими Познаниями) образовали замкнутый круг лиц, связанных друг с другом отношениями взаимного патроната, общностью политических взглядов (в том числе и согласием с возможностью использования террора как законного политического средства)[94]94
  В указанный период в якобинской риторике акцент делался на теме fraternité и на идеале нового общества и нового человека. Это новое общество, рожденное Революцией, по мнению Робеспьера, должно быть обществом нравственно совершенных людей, пылких патриотов, готовых безоговорочно жертвовать личными интересами ради общественных. «Основным средством реализации этой этической утопии Робеспьер считал террор, которым надо очистить общество от не желающих следовать требованиям добродетели» (Чудинов А. В. Французская революция: История и мифы. М.: Наука, 2007. С. 303). Многие «techno-Jacobins» (Г. Монж, Ж.-А. Ассенфратц, Л. Карно и др.) полностью разделяли эти взгляды и методы.


[Закрыть]
, а иногда, как в случае Л. Гитона де Морво и К. А. Приёра де ла Кот д’Ор, еще и узами родства[95]95
  Л. Карно и К. А. Приёр получили военное образование в Ecole du Génie в Мезьере, где преподавал Г. Монж. Монж, Ассенфратц, А. Т. Вандермонд и многие другие ученые в начале революции стали членами либерального «Société de 1789», а Монж, Ассенфратц, Вандермонд и А.-Ф. Фуркруа были также членами Якобинского клуба.


[Закрыть]
. Такое единство способствовало взаимной помощи, иногда в очень трудных ситуациях: так, химик и политический деятель Ж.-А. Ассенфратц, к примеру, добился освобождения из тюрьмы академика А.-Т. Вандермонда, с которым его связывали годы сотрудничества с Лавуазье и совместная работа по руководству «Atelier de Perfectionnement». С другой стороны, отношение к «чужакам» в этом научно-инженерно-политическом братстве было совершенно иным: примеру, К. А. Приёр де ла Кот д’Ор без колебаний исключил осенью 1793 года Ж.-Ш. Борда, Ж. Б. Деламбра, Ш. Кулона, Ж.-П. Бриссо и П. Лапласа из «Commission des Poids et Mesures», ссылаясь на необходимость «улучшения общественной морали»[96]96
  Hahn R. The Anatomy… P. 255–356. Здесь и далее перевод цитат (за исключением случаев цитирования по русскоязычным источникам) принадлежит автору статьи.


[Закрыть]
, что не только ухудшило материальное положение изгнанных, но и сделало их более уязвимыми в обстановке политических репрессий.

Тем не менее после падения Робеспьера многие из этих бывших якобинцев в своих многочисленных выступлениях не скупились на проклятия в адрес Неподкупного и его клики.

Революция открыла ученым и инженерам дорогу в мир большой политики. М. Ж. А. Н. Кондорсе, Ж. С. Байи, Приёр, Л. Карно, Г. Монж, А.-Ф. Фуркруа, Гитон де Морво и многие другие занимали ответственные государственные посты, они были членами Конвента, министрами, входили в правительственные комитеты и комиссии. Это, разумеется, свидетельствовало о повышении их социально-политического статуса, но одновременно ставило перед ними проблемы политического выбора и политической ответственности, которые приобрели особую остроту после 9 термидора II года Республики. Или, по другому календарю, после 26 июля 1794 года.

Сотрудничество ученых и инженеров с режимом якобинской диктатуры, их участие в ликвидации Академии наук, их подписи под смертными приговорами и другие подобные факты и эпизоды в условиях нарастающего посттермидорианского «белого террора» – террора политического возмездия – могли стать основанием для самых тяжких обвинений. Промедление с оправданиями, равно как и с изъявлениями лояльности новому режиму, было воистину смерти подобно.

Отвечая на очередные «вызовы эпохи», бывшие якобинцы-«технари», конечно, не придумали ничего нового. Их оправдания строились по той же схеме, которая использовалась в подобных ситуациях как задолго до них, так и в последующие столетия: «Мы – люди науки (техники, литературы, искусства и т. д., нужное подчеркнуть) – были рядовыми солдатами партии (Якобинского клуба, Комитета общественного спасения, Комитета государственной безопасности и т. д., ненужное вычеркнуть) и, находясь у кормила власти, выполняли свой гражданский долг (извлекали селитру из навоза, лили пушки, спасали, как могли, отечество и т. д.) и потому мы не можем нести ответственность за ошибки и преступления наших главарей, ибо мы были их жертвами». Именно в таком духе выступил, к примеру, Жак-Николя Бийо-Варенн на первом заседании Якобинского клуба после 9 термидора: «Пусть этот пример [Робеспьера] научит нас никогда больше не творить себе кумира. Мы были жертвами Лафайета, Бриссо, бесчисленного множества других заговорщиков»[97]97
  La société des Jacobins: recueil de documents pour l’histoire du Club des jacobins de Paris: En 6 tt. / Ed. F.-A. Aulard. Paris: Librairie Jouaust, 1889–1897 (Collection de documents relatifs à l’histoire de Paris pendant la Révolution française). T. 6. P. 300.


[Закрыть]
. Бывшие же главари утверждали (если, разумеется, им удавалось дожить до того времени, когда им давали возможность что-либо утверждать), что они всегда «выполняли волю народа, в том числе и его лучших представителей (людей науки, техники, литературы, искусства и т. д., ненужных вычеркнуть), и потому они, лидеры рухнувшего режима, ни в чем не виноваты»[98]98
  Подробнее о том, насколько слова и дела «народного диктатора» Робеспьера и его окружения действительно выражали интересы тех или иных групп населения, см.: Чудинов А. В. Французская революция: История и мифы. С. 226–231.


[Закрыть]
. Этот порочный круг «единства» народа и его главарей еще никому разорвать не удавалось.

Более того, бывшие «techno-Jacobins» заявляли, что каждый из них, занимая важные государственные посты, отвечал исключительно за свой круг вопросов и прямого отношения к кровавому режиму этого вандала и «чудовища» (за три месяца до того именовавшегося «Орфеем, научающим людей первоначалам цивилизации и морали»[99]99
  Цит. по: Hahn R. The Anatomy… P. 291.


[Закрыть]
) не имел. Карно в Комитете общественного спасения отвечал за военные вопросы, Приёр – за военно-инженерную политику, Линде – за продовольственное снабжение и т. д., политические же решения – целиком на совести «триумвирата» (то есть Робеспьера, Сен-Жюста и Кутона). А что касается подписей всех членов Комитета под смертными приговорами Дантону, эбертистам и другим жертвам террора, то это, как разъяснил изумленному Конвенту Карно, – «просто чисто механическая операция», знак того, что подписавший с данным документом ознакомился[100]100
  Moniteur Universel. 7 germinal. An III [27 марта 1795]. P. 50.


[Закрыть]
, но за последующую, очевидно, также «чисто механическую операцию» – гильотинирование на Гревской площади – он никакой ответственности не несет.

«Наш бывший тиран, – заявил в августе 1794 года Фуркруа, – …исполненный злости ко всем, кто обладал знанием, <…> всегда с подозрением, яростью и завистью относился к ученым <…>, поскольку понимал, что они не согнутся перед ним»[101]101
  Moniteur Universel. 16 fructidor. An II [2 сентября 1794]. P. 1422–1423.


[Закрыть]
. Величавый образ несгибаемого ученого, стоящего перед Неподкупным, – разумеется, плод небескорыстного воображения Фуркруа. Характеристика «вандалы» использовалась по отношению к свергнутому «триумвирату» не намного реже, чем «кровопийцы», «заговорщики», «убийцы», «деспоты» и т. д.

Главной целью подобных выступлений была демонстрация героических и плодотворных усилий ученых и инженеров по спасению Республики – авторами же всех неудач и инициаторами террора неизменно объявлялись политические лидеры режима. Для этого злодеяния последних часто преувеличивались (некоторые историки даже говорят о «the myth of Jacobin vandalism», называя творцами легенды Ж. Ф. Лагарпа и А. Б. Грегуара[102]102
  Hahn R. The Anatomy… P. 293.


[Закрыть]
). Ученые же, сотрудничавшие с властью, изображались при этом героями, действовавшими в интересах страны и добивавшимися успехов вопреки желаниям и разрушительному напору главарей преступного режима.

Кроме того, Фуркруа и Карно не забывали напоминать законодателям, что основные политические решения якобинской власти так или иначе проходили через Конвент, который номинально контролировал деятельность Комитета общественного спасения, – поэтому не в интересах парламентариев чрезмерно усердствовать в поиске врагов демократии. Лучше, по мнению Карно, сойтись на том, что Конвент выражал волю народа, а народ может ошибаться, но не может быть виновным[103]103
  Moniteur Universel. 7 germinal. An III [27 марта 1795]. P. 50.


[Закрыть]
.

Теперь, – продолжали себя оправдывать ученые – главные виновники террора казнены, а другие брошены в тюрьму. Этого вполне достаточно – надо искать новый консенсус, важнейшим элементом которого, кроме утверждения о полной невиновности народа и, соответственно, его законных представителей, должен был стать тезис о политической нейтральности науки и «механических искусств». Согласно выступлениям «техноякобинцев» эпохи посттермидорианской нормализации, любой ученый или инженер, попавший во власть, становится частью государственной машины и обязан подчиняться raison d’état – государственной необходимости. Впрочем, в посттермидорианской Франции обязанность ученых быть одновременно государственными служащими, «fonctionnaires publics», была закреплена законодательно – в Конституции 1795 года; ранее эта мысль была высказана Ж. А. Кондорсэ[104]104
  Подробнее см.: Hahn R. The Anatomy…. P. 302–312; Crosland M. Science in France in the Revolutionary Era. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1969. P. 6–10.


[Закрыть]
.

Миф о расколе якобинского Комитета общественного спасения на две части: патриотически настроенных ученых и инженеров, с одной стороны, и деспотов-политиканов, с другой[105]105
  Moniteur Universel. 7 germinal. An III [27 марта 1795]. P. 49–53.


[Закрыть]
, – не только служил стержнем оправдательной тактики людей вроде Фуркруа, Карно и Приёра, но составлял основу посттермидорианской научно-технической политики. Научное сообщество во Франции после 1794 года формировалось (точнее – переформировывалось), ориентируясь на идеал науки как деполитизированной профессиональной деятельности по получению нового знания.

Здесь необходимо учесть, что французская научная политика на исходе революции не только включала в себя политику образовательную, но и во многом ею определялась[106]106
  См. также: Williams L. P. The Politics of Science in the French Revolution // Critical Problems in the History of Science / Ed. by M. Clagett. Madison: University of Wisconsin Press, 1959. P. 291–308. Только Консерватория (Conservatoire National des Art et Métiers), созданная в октябре 1794 года, не ставила перед собой образовательных целей: она возникла на базе механических коллекций эмигрантов и умершего в 1782 г. Ж. Вокансона (Vaucanson), Академии наук, патентной комиссии и «Atelier de Perfec-ionnement». Первоначально она была хранилищем разнообразных машин, от текстильных до военных, моделей, инструментов, книг, чертежей. Параллельно с собиранием технических новинок она проводила описание своих фондов. Кроме того, Консерватория выполняла функции «репликатора стандартов». Лишь в 1819 году в Conservatoire National des Arts et Métiers было введено преподавание техники.


[Закрыть]
. Власти хорошо понимали, сколь тесна связь между структурой образования и социальной стратификацией. Подготовка специалистов (ученых, инженеров, техников и т. д.) во Франции второй половины 1790-х годов отличалась следующими особенностями.

Во-первых, научное и инженерное образование, как и школьное (начальное и среднее), было прежде всего ориентировано на военные потребности государства. Фуркруа оправдывал такую ориентацию тем, что военные науки включают в себя «почти все ветви человеческих знаний»[107]107
  Fourcroy A.-F. Sur les art qui ont sends à la défense de la République, séance du 14 nivôse, An III [3 января 1795]. Paris: Imprimerie National, An III [1794] (s.p.).


[Закрыть]
.

В 1804–1805 годах Наполеон завершил милитаризацию École Polytechnique. Согласно его указу, студенты школы отныне должны были жить в казармах и подчиняться военной дисциплине. К 1807 году 95 % выпускников (против прежних 45 %) по окончании школы поступили на военную службу – главным образом, в артиллерию.

Во-вторых, после Термидора французское образование приобретало все более иерархизированный характер, причем речь шла не о, так сказать, «естественных» иерархиях («начальное – среднее – высшее образование» или «общее – специальное» и т. д.), а о том, что эти естественные иерархии образовательных учреждений отражали и одновременно поддерживали социальную иерархию. На вершине пирамиды французского научно-технического образования находилась École Polytechnique, выпускники которой продолжали обучение в одной из специализированных «grandes écoles». При этом профессии, получаемые в этих школах, располагались на шкале престижности в определенном порядке – от горного инженера через специалистов по строительству мостов и дорог, топографов, военных инженеров до самой престижной в конце 1790-х – начале 1800-х годов военной профессии инженера-артиллериста.

По мере того, как маятник политической жизни все более отклонялся вправо, усиливались нападки на École Polytechnique как на относительно открытое учебное заведение, доступное выходцам из низших классов. Отстоять прежний статус школы после Термидора было некому, поскольку Приёр, Монж и Ассенфратц уже не обладали необходимой властью (Монж был вынужден бежать из столицы, а Ассенфратц угодил в тюрьму – правда, ненадолго).

Главная претензия новых властей к Школе заключалась, как это ни парадоксально на первый взгляд, в ее привилегированном положении. Речь, однако, шла не о принципах приема учащихся, а о том, что Школа заняла практически монопольное положение в деле подготовки государственных служащих, а также офицерского состава. Особенно беспокоились военные, которые хотели получить полный контроль над подготовкой кадетов. В 1799 году Школу чуть было не закрыли – военным и первому консулу удалось ее отстоять лишь ценой уступок. В итоге к началу XIX столетия École Polytechnique превратилась в элитарное учреждение. Основной контингент учащихся составляли отпрыски семей высшего чиновничества и рантье. Если выпуск 1799 года (274 человека) на 47 % состоял из сыновей ремесленников и крестьян, то после 1805 года таковых было не более трети[108]108
  Crosland M. Science under Control: The French Academy of Sciences, 1795–1914. Cambridge: Cambridge University Press, 1992. P. 182.


[Закрыть]
.

Прямых ограничений по социальному происхождению при приеме в учебные заведения не вводилось (как-то неудобно было уж столь откровенно демонстрировать возврат к дореволюционным нравам). Посттермидорианские социальные фильтры были устроены иначе и, я бы сказал, изощренней. Вполне в духе революционной демагогии было объявлено, что «карьера открыта талантам». Но как найти и выявить юные дарования? Для этого предлагалось руководствоваться объективными критериями приема в высшие и средние специализированные учебные заведения, что означало введение более жестких вступительных испытаний – в частности, по математике. Однако далеко не все могли получить необходимые знания, чтобы успешно сдать экзамены по математике и латыни, не все могли платить за учебу. Обычные начальные и средние школы достаточных для поступления в École Polytechnique знаний не давали, и подготовка к экзаменам оказывалась сугубо частным делом.

Кроме того, стипендиальный фонд Школы к 1805 году был сильно урезан, а красивый жест Монжа, отдавшего в этот фонд часть своего жалованья, не изменил ситуации. Наполеон в письме от 23 марта 1805 года объяснил Ж. Лакуэ, директору École Polytechnique, политику властей с солдатской прямотой: «Беднякам опасно давать слишком большие знания по математике»[109]109
  Napoléon Bonaparte. Correspondance: En 28 tt. Paris: Imprimerie Nationale, 1874–1897. T. 1. P. 446.


[Закрыть]
.

В итоге дети новых нотаблей и высокопоставленных чиновников сидели за такими же столами, что и дети из низших классов, и все они учились по унифицированным программам – но изучаемые ими предметы были разными. Первые штудировали математику, механику, физику и химию, вторые овладевали техническим черчением и «практическими искусствами» (прикладной химией, элементами сопромата, практической геодезией и т. д.). Первых готовили руководить вторыми. Школы не просто учили тем или иным дисциплинам – они готовили студентов к определенной социальной роли[110]110
  Alder K. French Engineers Become Professionals; or, How Meritocracy made Knowledge Objective // The Sciences in Enlightened Europe / Eds. W. Clark, J. Golinski and S. Schaffer. Chicago; London: University of Chicago Press, 1999. P. 94–125, особ. см. p. 110.


[Закрыть]
.

Чтобы стать officier éclairé или ingénieur-savant, то есть войти в технократическую элиту, до революции требовалось сочетание таланта и знатности (то есть происхождения, haute naissance), после революции – сочетание таланта и богатства (то есть опять-таки haute naissance, но по иным критериям).

Более скромный статус (по сравнению с École Polytechnique) имели инженерные школы, как, например, École Centrale des Arts et Manufactures, где сыновья среднего чиновничества и промышленной буржуазии получали основательную подготовку по прикладным дисциплинам, математике, черчению и техническому рисованию.

Еще более низкую ступень в инженерной иерархии занимали так называемые gadzarts, то есть выпускники технических училищ типа Écoles des Arts et Metiers. Посетив одну из них – École National des Arts et Métiers в Шалоне (Châlons) – в 1802 году, Наполеон обратился к учащимся и преподавателям с такими словами:

Я нашел на севере [Франции] много замечательных мастеров, но никто из них не был способен сделать чертеж <…>. Это недостаток нашей индустрии. И я хочу, чтобы здесь он был устранен. Больше никакой латыни – ее будут изучать в лицеях <…> – здесь же будут учить только практическим ремеслам, а теории будет ровно столько, сколько требуется для обеспечения их развития[111]111
  Цит. no: Ibid. P. 313.


[Закрыть]
.

Контингент учащихся подобных школ пополнялся в основном сыновьями мелких чиновников (около 27 %), рабочих и ремесленников (около 29 %)[112]112
  Crosland M. Science under Control… P. 183.


[Закрыть]
.

Но самое печальное обстоятельство было связано не с существованием тройной (социальной, профессиональной и образовательной) иерархии как таковой, а с тем, что сконструированная система отнюдь не была меритократической, то есть положение индивида в социуме не определялось его способностями и заслугами. Перемещение по социальной лестнице было, мягко говоря, крайне затруднительным.

Теперь следует сказать несколько слов об Институте Франции, которому в иерархизированном постреволюционном обществе была отведена самая почетная ниша. После термидорианского переворота научная жизнь в стране заметно оживилась. При обсуждении в Конвенте летом и осенью 1795 года Конституции Французской республики и организации образования в стране была выдвинута идея учреждения Национального института. Эту идею наиболее активно отстаивали три члена Конвента: Ф. А. Буасси д’Англа, П. Дону и А.-Ф. Фуркруа. Предложение не вызвало существенных возражений, и декретами Конвента от 22 августа и 25 октября 1795 года был создан «L’Institut National des Sciences et Arts». В его состав входили 144 действительных члена (жителей Парижа), такое же количество кооптированных членов (associés) из провинции, а также 24 иностранных члена, по 8 в каждом из трех классов (физико-математическом; моральных и политических наук; литературы и искусств). Институт стал символом возрожденной национальной république des lettres («grande famille réunie», как сказал официальный поэт Колин д’Арлевиль [Collin d’Harleville][113]113
  Leclant J. Histoire de l’Academie // Официальный сайт Académie des Inscriptions et Belles-Lettres (http://www.aibl.fr/fr/present/histoire.html).


[Закрыть]
).

То, что в Институте видное место занял класс моральных и политических наук, воспринималось многими современниками как свидетельство возврата к интеллектуальным ценностям Просвещения, к социальной гармонии и порядку, как залог того, что «философия залечит раны, нанесенные гуманности» (Грегуар)[114]114
  Цит. no: Hahn R. The Anatomy… P. 295.


[Закрыть]
, и место человека – политического животного вновь займет человек-мыслитель. Вообще создание Института имело прежде всего идеологическое значение, и, на мой взгляд, совершенно правы те историки, которые полагают, что это учреждение стало «интеллектуальным пристанищем идеологов в период с 1795 по 1803 год»[115]115
  Ibid.


[Закрыть]
.

Институт должен был стать символом культуры и цивилизованности страны, в которой за три года до его основания террор уничтожил тысячи людей, в том числе и принадлежащих к цвету нации. Пожалуй, с наибольшей ясностью мотивы создателей Института сформулировал П. Дону в своем выступлении на инаугурационных торжествах, состоявшихся в Античном зале Лувра 4 апреля 1796 года: «Граждане, нашей самой насущной потребностью является установление внутреннего мира в Республике. Польза искусств <…> состоит прежде всего в том, что они… заменяют грызню партий состязанием талантов»[116]116
  Taillandier A.-H. Documents Biographiquess ur P. C. F. Daunou. 2-me éd. rev. et augm. Paris: Firmin Didot fréres, 1847. P. 108.


[Закрыть]
.

Институт имел самые тесные связи с властью. На его первом пленарном заседании присутствовали все пять членов Директории в парадном одеянии и другие правительственные чиновники. Последние в дальнейшем регулярно посещали общие собрания[117]117
  Hahn R. The Anatomy… P. 286–312.


[Закрыть]
.

В июне 1796 года решался вопрос о финансировании Института, в том числе и о размере жалованья его членам. Еще в 1794 году Фуркруа, обращаясь к Конвенту, сказал законодателям: «С людьми, потратившими двадцать лет жизни на овладение глубокими познаниями и способными передавать свои знания другим, страна, пользующаяся ими, должна обходиться так, чтобы их не терзали домашние заботы»[118]118
  Цит. no: Crosland M. P. The Development of a Professional Career in Science in France // The Emergence of Science in Western Europe / Ed. by Maurice Crosland. New York: Science History Publications, 1976. P. 142–143.


[Закрыть]
.

Сам факт, что жалованье выплачивалось государством за научную работу (возможно, совмещенную с преподавательской), означал профессионализацию ученого сословия страны. Время состоятельных любителей (пусть даже гениальных), для которых научные исследования были формой интеллектуального досуга, прошло. Кроме того, само по себе жалованье – это своего рода central social, предполагающий взаимные обязательства и взаимную ответственность сторон.

Директория в послании Совету пятисот отметила, что труд ученых не может оставаться без вознаграждения, ибо хотя богатство и роскошь душат и портят таланты, но нужда и необходимость искать заработок на стороне еще более пагубны для людей науки. «Республика не уступит деспотизму в справедливости и щедрости. Она не станет делать для Института меньше, чем делали короли для своих академий»[119]119
  Aucoc L. L’ Institut de France. Lois, Statuts et Règlements Concernant les Anciennes Académies et l’Institut, de 1635 à 1889. Tableau des fondations. Collection publiée sous la direction de la commission administrative centrale parm. Léon Aucoc. Paris: Imprimerie nationale, 1889. P. 34.


[Закрыть]
.

Меньше, возможно, и не сделали, но и не больше. В послании предполагалось выплачивать каждому члену Института 2000 ливров в год – «сумму, соответствующую скромности истинного ученого и строгой экономии республиканского государства»[120]120
  Ibid.


[Закрыть]
. Изумительная способность любой власти – трескучими фразами обставлять свои подачки тем, кто, по мнению той же власти, составляет цвет нации. Разумеется, в демократическом обществе справедливость тотчас же была восстановлена. Совет пятисот 17 июля 1796 года смело пошел против мнения Директории и оценил «скромность истинного ученого» в 1500 ливров в год. Спустя три недели было решено ввести дифференцированный оклад в зависимости от научного стажа: 48 старейшим членам отписали по 2100 ливров, а остальным – от 900 до 1500. Суммы действительно не королевские: чтобы скромно жить в Париже второй половины 1790-х годов, требовалось не менее 3000 ливров годового дохода.

Впрочем, члены Института старались, как могли: по поручению Совета пятисот разбирали книги из конфискованных библиотек, составляли записки о состоянии наук и искусств во Франции начиная с 1789 года, высказывали мнения о различных изобретениях и открытиях, а также о совершенствовании образования в стране и т. д. Наделенные поистине нечеловеческой проницательностью, ученые мужи 27 декабря 1797 года избрали членом Института по первому классу (в секцию механики) 28-летнего гражданина Наполеона Бонапарта, который отныне стал подписываться: «Бонапарт, генерал-аншеф, член Института». Историки несправедливы к главному артиллеристу Франции, когда говорят, что тот подобного избрания ничем не заслужил. Почему же? Еще не будучи ни императором, ни первым консулом, он, как мог, заботился о научном и культурном процветании страны. К примеру, в 1796 году, во время Итальянской кампании три члена Института (Бертолле, Монж и А. Туэн) были привлечены Бонапартом к весьма важному делу: надо было отобрать на завоеванных территориях ценные научные и художественные объекты и предметы для вывоза в Париж, культурную столицу мира. Да и в Египетский поход 1798 года 29-летний член Института Франции отправился, как известно, в хорошо ему знакомой компании коллег по научной работе, которые должны были принять участие в создании Institut d’Egypte, что самым замечательным образом оттенило бы цивилизаторскую миссию французской экспедиции. (Этот институт действительно был создан и внес свою лепту в развитие науки[121]121
  О чем подробнее см.: Gillispie Ch. С. Science and Polity in France: The Revolutionary and Napoleonic Years. P. 557–600.


[Закрыть]
.)

Теперь – о научном лице Института Франции (речь пойдет, главным образом, о его первом классе). Собственно, говорить о сколько-нибудь значимых реальных достижениях здесь не приходится. Такие ученые, как П. Лаплас, Р. Ж. Аюи, Ж. Б. Био, К. Л. Бертолле, Л. Н. Воклен, Ж. А. К. Шапталь, Д. Г. де Доломьё, Ж. Л. Кювье и А. Л. де Жюссье, входили в состав Института и участвовали в его повседневных делах, но вели свою творческую работу независимо от этого учреждения – в Обсерватории, в Политехнической школе, в музее или в частных лабораториях.

Как показывает богатый исторический опыт, в тех научных учреждениях, где собственно исследовательская деятельность заметно ослабевает, ее место занимают всевозможные суррогаты и имитации, цель коих – доказать властям полезность и незаменимость данной организации. Институт в этом отношении добился поразительных успехов: он сумел внушить правительству, что именно его голос – это и есть глас французского научного сообщества, хотя в действительности это был глас правящей элиты.

Тем не менее в январе 1801 года разразился кризис. Нет, не по причине скромности чисто научных заслуг этого учреждения. Просто одному из членов Института, по совместительству подрабатывавшему в должности первого консула Республики, не понравился чрезмерно критический настрой некоторых его коллег из II класса (моральных и политических наук) – в частности, А. Л. К. Дестю де Траси, К. Ф. де Шасбефа (графа де Вольнея), Д. Ж. Тара и Ж. М. Дегерандо, критиковавших диктаторские замашки Бонапарта[122]122
  Подробнее см.: Ibid. P. 600–612.


[Закрыть]
. Немедленно отправить их на эшафот или на галеры уже не представлялось возможным – и времена не те, да и народ все приличный, интеллектуалы (вроде самого первого консула). Поэтому было решено реформировать Институт – причем весь! Внезапно выяснилось, что в этом замечательном заведении многое устроено не так, как надо. Во-первых, «не так сели». Шесть географов почему-то попали не в I класс Института, а во II. Несчастных надо было срочно спасать. Во-вторых, нехорошо, когда решение об избрании в Институт, скажем, математика принимается голосованием всего состава заведения, с участием поэтов, драматургов и актеров. В-третьих… Впрочем, это все не главное. Главное – надо было срочно разогнать жрецов моральных и политических наук. Обновленный Институт состоял из четырех классов: физико-математического, французского языка и литературы, древней истории и словесности (куда и согнали членов секций бывшего II класса) и искусств. В структуру Института были внесены и другие изменения[123]123
  Подробнее см.: Копелевич Ю. Х., Ожигова Е. П. Научные академии стран Западной Европы и Северной Америки. Л.: Наука, Ленингр. отделение, 1989. С. 279–285; Stein J. W. The Mind and the Sword / Pref. by Robert M. Maclver. New York: Twayne Publishers, [1961]. Ch. VIII.


[Закрыть]
.

Разумеется, вся эта грандиозная работа, нацеленная на подавление того, что представлялось Наполеону недопустимым вольномыслием, и проделанная министром внутренних дел Ж.-А. Шапталем, известным химиком и технологом, на научную активность (по крайней мере, в I классе Института), увы, почти никак не повлияла. К 1809 году «закоснение» («fossilization», по выражению Р. Хана) официальной французской науки достигло апогея. Дело дошло до того, что в мае этого года отменили несколько заседаний, поскольку на них нечего было обсуждать. Пришлось срочно создавать особый комитет (sic!), в состав которого вошли Фуркруа, Лаплас, Кювье, Лежандр и Ласепед, для обсуждения «путей активизации работы [I] класса». К июлю ученые мужи наконец догадались, в чем дело. Оказывается, вся беда в том, что в стране развелось множество научных обществ и издаваемых ими журналов, где оперативно публиковались научные статьи – вот поэтому-то и обсуждать на заседаниях Института стало нечего.

Однако сложившаяся в Институте ситуация не отражала ситуацию во французской науке в целом. Французскую науку спасла новая система образования, прежде всего ее «grandes écoles» (École Polytechnique, École Normale, École de Santé и др.[124]124
  Crosland M. Science and Polity in France: The Revolutionary and Napoleonic Years. P. 494–550.


[Закрыть]
), в которых процесс обучения оказался тесно связан с исследовательской деятельностью и подчас был подчинен ей[125]125
  Так, например, Гей-Люссак и Био в 1815 году разделили в École Polytechnique курс физики в соответствии с их научными интересами. Первый читал лекции по физике газов, теплоте и т. д., тогда как второй – по оптике, магнетизму и акустике.


[Закрыть]
. Профессор каждой такой «школы» мог решать научные задачи с помощью студентов, отбирая из числа последних наиболее способных. Прежняя Академия наук таких возможностей не давала. Кроме того, крупные высшие школы неплохо снабжались научным инструментарием – на государственные субсидии.

Позволю себе отступление общего характера. Серьезная угроза науке возникает, на мой взгляд, не тогда, когда власти закрывают государственную академию наук (сколь бы ни было прискорбным такое событие), но тогда, когда в стране исчезает конкурентно-коммуникативная научная среда, в состав которой входят людские, материальные и информационные ресурсы. А будет ли такая среда академической или образовательной par excellence – это вопрос второстепенный. Во Франции конца XVIII столетия, в трагические дни революционного террора, науке удалось выжить в первую очередь благодаря принудительной трансляции научно-технических ресурсов, а также исследовательских норм, практик, стандартов и методологий в новые образовательные структуры и научные общества.

«ИМПЕРИЯ СИЛ ПРИТЯЖЕНИЯ»

В начале 1790-х годов Пьер Симон Лаплас (1749–1827) жил по картезианскому принципу «bene vixitqui bene latiut» («хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался»), а в новой социополитической ситуации оказался весьма заметной фигурой.

Он происходил из бедной крестьянской семьи, но, в отличие от многих своих коллег, любивших при случае пощеголять своим низким происхождением, сдержанный и скрытный Лаплас предпочитал ни перед кем не обнажать убогую обстановку своего детства, словно бы у него такового и не было.

Путь Лапласа к академическому креслу был не так быстр, как бы ему хотелось. В мае 1771-го и в марте 1772 года он баллотировался в Академию на вакантные места адъюнкта по геометрии, но безуспешно. В первый раз ему предпочли А. Вандермонда, во второй – Ж. А. Кузена. Лаплас был в гневе, ведь по результатам голосования он в 1772 году занял «всего лишь» 23-е место, тогда как Кузен оказался 33-м[126]126
  Формально процедура выборов в Академию наук включала в себя следующие этапы: соответствующий класс Академии составлял список претендентов, который затем передавался на рассмотрение pensionnaires (действительным членам) и honorairs (почетным членам), которые, в свою очередь, отбирали, путем тайного голосования, двух-трех кандидатов для представления королю. В период с 1716 по 1785 год адъюнктские вакансии открывались (и заполнялись) около ста раз. Каждый кандидат должен был представить научный труд, который рассматривался специальной комиссией. Формально в выборах на адъюнктские места могли участвовать и те, кто еще не имел собственных научных работ, но как-то проявил себя на стезе познания природы (скажем, был ассистентом известного ученого), однако кандидатам с уже имеющимися трудами (не обязательно опубликованными) отдавалось предпочтение перед теми, кто просто, по чьему-либо мнению, подавал надежды.
  Сам король только подписывал соответствующий документ об утверждении той или иной кандидатуры, опираясь на мнения своих министров. Последние нередко пренебрегали выбором академиков или рекомендовали королю утвердить того, кто в списке, полученном из Академии, значился первым. В целом же вмешательство власти в процедуру академических выборов не вызывало, по крайней мере до 1770-х годов, какого бы то ни было серьезного беспокойства среди академиков, даже когда кто-то становился адъюнктом под прямым давлением сверху, как это было в случае с химиком Б.-Ж. Сажем. В конце концов, власть не протаскивала в Академию неучей и бездарностей. Гораздо больше научную элиту Франции волновали вопросы о критериях оценки научных заслуг и то, насколько последовательно эти критерии применяются самой Академией. В 1759 году этот вопрос поднял Шевалье д’Арси, в 1769-м – Ж. Д ’ Аламбер, в 1770-м – Ж.-Ш. де Борда, в 1778-м – снова Д’Аламбер, а также Д’Арси и Монтиньи, и в 1784-м – де Борда и Кондорсе. По словам последнего, система академических выборов столь несовершенна, что «Академия избирает не самого достойного кандидата, но того, кого большинство не считает недостойным» (Histoire de l’Académie Royale des Sciences: année 1699 [—1790], avec les mémoires de mathématique et de physique pour la même année: En 93 tt. Tirez des registres de cette Académie. Paris: J. Boudot, puis Imprimerie royale, puis imprimerie de Du Pont, 1702–1797.1781 (1784). P. 31).


[Закрыть]
. Лаплас попросил Д’Аламбера узнать, нет ли возможности занять приличное место в Берлинской академии наук. Но поскольку талант Пьера Симона признавали практически все, ему не пришлось долгие годы ждать того момента, когда он сможет войти в апартаменты Академии наук на первом этаже Лувра. 31 марта 1773 года двадцатичетырехлетний Лаплас был-таки избран в Академию в качестве adjoint mécanicien. Правда, дальнейшее продвижение состоялось лишь спустя десять лет, 25 января 1783 года он стал associé mécanicien, а 23 апреля 1785 года – пансионером Академии[127]127
  Избрание Лапласа пансионером парижской Академии было отчасти связано с ее реорганизацией, повлекшей увеличение количества вакансий. Согласно королевскому указу от 23 апреля 1785 года, Академия была разделена на восемь классов (разрядов): геометрии, астрономии, механики, физики, анатомии, химии и металлургии, ботаники и агрономии, естественной истории и минералогии. В каждый класс назначалось по три пансионера и по три associés. Кроме того, назначались непременный секретарь и казначей, а также двенадцать почетных академиков и столько же внештатных сотрудников. Сверх того восемь мест associés резервировалось для иностранцев. В класс механики были определены пансионерами Лаплас и два аббата: Ш. Боссю и Алексис Мари де Рошон.


[Закрыть]
.

Люди, хорошо знавшие Лапласа, связывали его первоначальные неудачи на академических выборах с личными качествами молодого ученого – самоуверенностью и высокомерием, сочетавшимися с заискиванием перед власть имущими или перед теми, кто в данный момент мог быть ему полезен, – поэтому у него было много покровителей, но мало друзей. Даже Д’Аламбер, активно помогавший молодому Лапласу и высоко ценивший его таланты, отзывался о своем протеже весьма холодно.

Ж. Л. де Лагранж, человек спокойный и доброжелательный, писал 18 июля 1774 года[128]128
  К тому времени Лаплас уже занял низшую ступеньку в академической иерархии Франции.


[Закрыть]
непременному секретарю Академии Ж. А. Кондорсе, который жаловался на заносчивость Лапласа: «Меня несколько удивляет то, что вы пишете о нем. Кичиться своими первыми успехами – недостаток, свойственный, главным образом, молодым людям. Однако самонадеянность обычно уменьшается по мере того, как увеличиваются знания»[129]129
  Цит. по: Andoyer Н. L’Oeuvre scientifique de Laplace. Paris: Payot, 1922 (Seéie: Collection Payot; Vol. 20). P. 22. Лаплас скончался 5 марта 1827 года в Аркее (Arcueil) и был похоронен в Париже на кладбище Пер-Лашез. В 1878 году останки ученого были перевезены в маленькую деревушку Сент-Жюльен-де-Мэйок (Sr. Julien de Mailloc) в Нормандии (департамент Кальвадос). Там же, в замке Мэйок, хранилась значительная часть его архива, в том числе переписка. В 1925 году во время пожара в замке архив, хранителем и владельцем которого был праправнук академика, де Кольбер-Лаплас, погиб. Французский историк науки Анри Андойер имел возможность работать с архивом Лапласа в 1910–1920-х годах. См. также: Pearson К. Laplace // Biometrika. 1929. Vol. 21. P. 202–216, особ. p. 203–204.


[Закрыть]
.

Отношения между Лапласом и Лагранжем были сложными: сказывались и различия в стилях научного исследования[130]130
  По словам С.-Д. Пуассона, «Лагранж по большей части видел лишь математическую сторону дела; поэтому он придавал большое значение элегантности формул и обобщенности метода. Для Лапласа, наоборот, математический анализ был орудием, которое он приспосабливал к самым разнообразным задачам, всегда подчиняя данный специальный метод сущности вопроса» (цит. по: Гиндикин С. Пьер Симон Лаплас // Квант. 1977. № 12. С. 12–21; цит. с. 19).


[Закрыть]
, и честолюбивое желание Лапласа быть первым математиком Франции – а следовательно, и всего мира. Примером может служить такой эпизод. Когда сын Лапласа готовился к вступительным экзаменам в École Polytechnique, Д. Ф. Ж. Араго занимался с молодым человеком математикой. Во время одного из занятий Араго объяснил Шарлю Лапласу метод непрерывных дробей, при помощи которого Лагранж находил корни числовых уравнений. Шарлю метод понравился, и он рассказал о нем отцу. «Я никогда не забуду гнева отца при этих словах сына, – вспоминал Араго. – Лаплас осыпал упреками меня и его. Никогда еще зависть не высказывалась так обнаженно и в таком отвратительном виде»[131]131
  Цит. по: Воронцов-Вельяминов Б. А. Лаплас. 2-е изд., доп. и перераб. М.: Наука, Главная редакция физико-математической литературы, 1985. С. 85.


[Закрыть]
. То, что отношения между Лагранжем и Лапласом удерживались в рамках внешней корректности, в основном является заслугой первого.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю