Текст книги "Лекарь Империи 24 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Глава 9
Вопрос, заданный на рассвете пятерым вымотанным людям, к половине девятого стал задачей для всего города. Империя изобрела учёт. Гильдия заводила анкету на каждого одарённого с первой регистрации дара и вела её до могилы.
В личных делах лежали ранги, допуски, продления, и бюрократия, которую я неделю душил голыми руками, впервые повернулась ко мне полезной стороной. То, что нельзя измерить прибором, можно поднять по учёту.
– Работаем по спискам, – сказал я штабу, когда все линии собрались в узел. – Гипотезу этой ночи проверяем на полном массиве. Берём заболевших первой волны, всех, кого город успел посчитать, и прогоняем каждую фамилию через реестры Гильдии. Мне нужен ответ на один вопрос, сколько среди них одарённых. Зиновьева, с тебя списки персонала по красным зонам, поимённо, с приёмных журналов. Державин, за вами гражданские, добровольцы, коммунальщики, солдаты комендатуры, всё, что проходило через ваши ведомости. Грач сводит. К полудню я хочу цифру.
– Принято, – сказал Державин, и блокнот его зашуршал ещё до конца фразы.
Штаб загудел.
Электронный реестр Гильдии выгрузили на сверочные терминалы в первые же полчаса, и по свежим допускам машина гнала совпадения сама. Но база вела только действующие дела, всё, что старше десяти лет, вместе с архивом мобилизованных так и лежало в бумаге, и солдаты комендатуры затаскали из хранилища Гильдии короба с личными делами.
За длинным столом сели четверо штабных со списками, Лена развела линии по номерам, и с десяти утра фамилии пошли двумя потоками: свежие – экраном, старые – колонка заболевших против колонки реестра, страница за страницей. Старший на бумажной сверке, лысый ефрейтор, каждую сотню закрытых фамилий отмечал глотком остывшего чая из гранёного стакана, и по числу глотков я к обеду мог отчитываться о темпах не хуже Грача.
Посреди этой переписи я поймал себя на совершенно посторонней мысли: в Муроме, в архиве нашего Центра, анкеты лежат в шкафу с заедающей нижней дверцей, которую я обещал Зиновьевой починить ещё зимой. Пережить эпидемию, вернуться и починить дверцу. План на жизнь у меня теперь был.
Тарасов вышел на связь из чистого модуля к одиннадцати.
– Командир, я по своему хозяйству отчитаюсь без штабных, – голос его после ночной смены сел до хрипа. – У меня на манеже сорок человек с подтверждёнными рангами. Лекари, санитары, два студента-целителя со старших курсов, одна бабка-травница из мобилизованных, у неё анкета сорок лет как открыта. Я их всех по ночам пересчитывал, пока вы там теории строили. Здоровы все сорок. За все десять суток никто из них даже не чихнул. Я что, зря их считал?
– Не зря, – сказал я. – Ты первый это увидел, Глеб. Теперь двигаем твою арифметику на весь город.
– Тогда добавка, раз пошла перепись, – Тарасов заглянул в мятый лист. – Из этих сорока держится и детская. Аглая, та девчонка, что Ивана с того света тащит. Третьи сутки без смены, спит сидя на стуле, я её гнал отдыхать, она меня вежливо послала. Искра у неё, к слову, слабенькая, однако по анкете одарённая, всё как положено. Ивана вытягивает. Пацан после третьей остановки стабильный, заяц при нём.
Молодец девчонка, отметил я себе на полях, туда же, куда записывал фамилии для новой вертикали. Кадры этой эпидемии будут стоить дороже орденов.
К полудню Грач вынес итог.
– Первая волна, – он положил лист посреди карт. – Одиннадцать тысяч триста подтверждённых заболевших, сверенных с реестрами. Носителей Искры среди них ноль. Ровно ноль, Илья, без округлений. При доле одарённых в населении столицы порядка четырёх процентов в этих списках должно было стоять четыре с половиной сотни фамилий.
За столом стало тихо, и в этой тишине включилась Зиновьева, потому что не включиться она не могла.
– Штаб, я обязана это сказать, – устало произнесла она. – У нас тысячи неопознанных. У нас морги, где регистрировали по счёту, без фамилий. Искру у мёртвых никто не мерил. Это дыра в данных размером с сектор, и в такую дыру влезет любая закономерность. Я хочу верить цифре, но как учёный я вижу статистический шум.
– Возражение принято, – Грач даже не поднял головы. – Поэтому я взял выборку без дыры. Персонал первых суток, работавший в очагах без защиты. Каждый человек в ней установлен пофамильно, каждый жив либо учтён, анкетный статус известен по всем до единого. Контакт у одарённых в этой выборке был равным либо более плотным. Заболевших с Искрой ноль. Вероятность такого распределения для биологического агента я считал этой ночью трижды, – он назвал число, и нулей после запятой в нём было больше, чем слушателей в штабе. – Дыра в данных, объясняет расхождение на проценты. Она не объясняет ноль.
Зиновьева помолчала.
– Тогда у нас проблема покрупнее эпидемии, – сказала она.
– Она у нас со вчерашней ночи, – я встал и подошёл к карте, к четырём выцветшим за десять суток пятнам. – Сформулирую для протокола, чтобы каждый в этом штабе понимал, с чем мы работаем. Возбудитель не берёт жертву случайно. По чистой случайности в этих списках должны были лежать четыре процента одарённых, а лежит ноль, и этой же ночью первые сто случаев новой клиники приходят именно за людьми с Искрой. Эта дрянь никого не заражает, господа. Она сверяется с реестром и выбирает.
К часу дня я собрал всех и следующий час штаб занимался тем, чем занимается консилиум над сложным больным: каждый выкладывал свой кусок картины, и куски начали соединяться.
Первым к карте вышел Грач.
– Границы кластеров, – карандаш его прошёл по красным контурам, ни разу не дрогнув на поворотах. – Я говорил с первого дня, они легли по жилым массивам, ровно, до квартала. Теперь я понял почему меня это мучило. Вирус не знает, где кончается район. Вирусу безразличны границы застройки, линии водозабора, я проверил все три. По границе массива работает только тот, кто по этой границе калибровался. Перед нами разметка полигона, господа. Четыре популяции, четыре выборки и у каждой свой режим.
– Тогда я скажу про тихие кварталы, – Лена сидела у края стола, и говорила она в свой журнал, как в первый раз, когда докладывала мне про выключенный город. – Я их нанесла, все, что успела прослушать. Тихий квартал по моему камертону совпадает с кварталом, где смертность уже прошла пик и упала. Там, где сейчас громче всего умирают, фон ещё есть, он рвётся, но есть. А где отгремело, там пусто. Это последовательность, Илья Григорьевич, квартал доедают до дна, и после него остаётся тишина.
– Внести в протокол, – Зиновьева опередила меня из лаборатории. – Официально, как метод замера. Ордынская, мне нужна шкала, пусто, тихо, фон живой, с привязкой к адресам и времени. Лаборатория подтверждает корреляцию по своим сериям, я подпишусь под каждой строкой. У нас нет прибора для астрального фона, значит, прибором будешь ты.
Лена подняла глаза от журнала. За год я видел её под ударами менталистов и по локоть в чужой грудной клетке, и ни разу не видел такого лица. Её камертон, её тихое «мне кажется», за которое в любой академии подняли бы на смех, только что внесли в официальный протокол расследования государственного уровня, голосом самого строгого учёного из всех, кого она знала.
– Шкалу сделаю к вечеру, – сказала она, только уши у неё горели.
– Теперь маски, – Тарасов на экране устроился ближе к камере. – Я десять суток ломал голову, почему четыре разных болезни ведут себя одинаково послушно. А они не болезни, командир, вот и весь секрет. Четыре профиля, от лёгких до почек, и всё это перебор отмычек на одной связке. Помнишь Ивана? Бросила лёгкие, взялась за почки, аккуратно, без перехода. Болезнь так не умеет, эволюции плевать на аккуратность. Кто-то подбирает ключ к каждому телу и записывает, какой подошёл.
– И у этой работы есть подпись, – Зиновьева выдержала паузу, и по её дыханию в динамике я понял, что сейчас она скажет то, ради чего поднимала архивы до утра. – Я перечитала свои муромские журналы. Дело Лощинина. Кровь с перфторуглеродной основой, связанная Искра в растворе, характер связывания я тогда описала на четырёх страницах, потому что не верила собственным реактивам. Сегодняшние серии из новой волны дают тот же профиль связывания. Не похожий. Тот же, до кривой титрования. Илья Григорьевич, это одна лаборатория. Суррогат, который каменел в Муроме, и то, что жрёт Искру в Москве, варили одни руки.
Руки моего отца. Вслух этого никто не сказал, и не требовалось, каждая линия в эфире помолчала, чтобы додумать самим.
– Последний фрагмент, – Грач отложил карандаш. – Демидов. Я не верю в своевременные случайности, поэтому посчитал и его. Стазис погас через двое суток после начала новой фазы, за двое суток до вскрытия кокона, в промежутке, когда узлы снялись с кварталов. Если смотреть на это как на биографию, это загадка. Если смотреть как на систему, это регламент. Демидов был узлом старой сети, узел не отвечал уже давно, и его списали при плановой чистке. Программе, которая работает по городу, оператор не нужен. Она сама убирает за собой мёртвые ветки.
Договорить нам не дал телефон, и в высокую теорию, по своему обыкновению, вломился Державин.
– Илья Григорьевич, три пункта, тридцать секунд, – блокнот его шуршал. – Восточный хладокомбинат запустили, компрессор перебрали, потоки возвращаю по старой схеме. Хлебозаводы прошу учесть в пропускном режиме, у меня две смены пекарей живут в цехах и просятся домой помыться, дайте им коридор. И скажите своим на манеже, что кухня с завтрашнего дня переходит на армейские котлы, пусть не пугаются перловки. Всё, работайте, теоретики. Земля пока держит.
Гудки. Я положил трубку, посмотрел на карту с четырьмя пятнами, на лист Грача с нулём, и сформулировал то, что к этому часу понимали все в эфире.
– Значит, докладываю Государю в пятнадцать ноль-ноль, – сказал я. – И докладывать буду так, в Москве нет эпидемии. По городу работает машина.
Штаб услышал. Лысый ефрейтор за столом штабных на сверке положил ручку посреди строки, две связистки у стойки обернулись, и даже в академическом углу, где после чистки Вельского сидели тихо, кто-то со стуком поставил стакан. Слово было произнесено при всех, и с этой минуты оно начало жить по законам штабных, к вечеру его будет повторять весь контур, к утру, весь город.
В кабинете Императора нас было трое, он сам, Серебряный у стены и я с папкой, в которой лежали лист Грача, шкала Лены на одной странице черновика и сводная записка, написанная мной от руки за двадцать минут.
Доклад занял несколько минут. Я шёл по порядку, ноль одарённых на одиннадцать тысяч, выборка без дыры, границы по кварталам застройки, смена мишени внутри пациента, совпадение лабораторной подписи с муромским суррогатом, гибель Демидова как плановая чистка, и Александр Четвёртый слушал, не перебив ни разу, глядя в разложенные листы. На слове «машина» он поднял глаза.
– Вы понимаете, что говорите, Разумовский, – это был не вопрос. – Болезнь можно лечить. Стихию можно переждать. У машины есть тот, кто её построил и включил.
– Понимаю, Государь. Поэтому меняю стратегию и докладываю об этом вам лично. Лечить пневмонию, которая назначена сверху, можно бесконечно, мы будем вытаскивать людей по одному, а машина будет брать по несколько за ночь. Симптоматическую войну мы продолжим, госпитали работают, вертикаль стоит. Но выиграть можно одним способом, найти рубильник и выключить. С этой ночи главная линия поиска, астральная. Мои духи насчитали над кварталами девять узлов, чёрные тени, которые кормились и снялись с мест. Завтра с рассвета все пятеро выходят по этому следу. Тени приведут к железу, Государь. Железо где-то стоит, его кто-то обслуживает.
Про духов я сказал напрямую, и Император принял это без единого лишнего движения. Про Пакт этот человек знал, да и доклады Канцелярии он читал внимательнее собственных министров.
– Что вам нужно для этой линии?
– Две вещи. Карта города без пометок для Ворона, он покажет узлы, я перенесу. И второе, – я закрыл папку. – Мне нужен допуск к Радулову. Сегодня.
Но тут вступил в дело Серебряный. Он оттолкнулся от стены.
– Нет, – сказал он раньше всякого этикета, и уже потом добавил: – Я категорически против. Илья Григорьевич, вы не понимаете, что понесёте ему в этот зал. Десять суток он сидит в глухом ящике, без Искры, ментала и единого зрителя. Для человека его склада это хуже пытки. Вы принесёте ему единственное, чего он лишён, аудиторию. Причём не любую, а именно вас. Он готовился к этому разговору дольше, чем вы живёте в этом мире, и он вас сожрёт без всякой магии, одними словами, я читал протоколы его допросов, я знаю, как он это делает.
– Игнатий, – я повернулся к нему. – Ключ от машины может лежать в голове механика. Другой головы, в которой он может лежать, у нас нет, Демидов осыпался у вас на глазах. Я лекарь, я всю жизнь достаю нужное из людей, которые не хотят его отдавать. И потом, вы сами сказали в первый день, если есть на свете человек, с которым он станет говорить по-настоящему, то это я. Пришло время проверить вашу гипотезу.
– Мою гипотезу, – повторил Серебряный, и по его тону было понятно, что собственную формулировку он мне сейчас не простит.
Император слушал нас, переводя взгляд с одного на другого. Потом положил ладонь на мою записку.
– Карту получите через час, чистую, топографическую, без единой служебной пометки, – Император сделал знак, и адъютант за дверью пришёл в движение. – По второму пункту, – он посмотрел на Серебряного, выслушал его молчание, как выслушивают особое мнение, и вернулся ко мне. – Разрешаю. Сегодня, через мембрану, по протоколу содержания и под полную запись, – он помолчал, и следующее сказал тише, мне одному, хотя Серебряный стоял в трёх шагах. – Одно предупреждение, Разумовский. Я читал стенограммы. О болезни он с вами говорить не станет. Он будет говорить о вас. Постарайтесь выйти из этого зала тем же человеком, которым войдёте.
Лифт принял нас с Фырком в четыре часа дня. Цифры над дверью выбрались из единиц, прошли ноль и пошли в минус, знакомой дорогой, от которой у меня за десять суток так и не выработалось иммунитета. Фырк на плече подобрал под себя лапы, прижал уши и затих, как затихал здесь всегда, и его молчание было точнее любого дозиметра.
– Не суйся туда, – напомнил я.
– Учи учёного, – буркнул он без обычного огня. – Ты сам-то не суйся. Я хоть нырнуть в астрал умею.
Зал-колодец встретил меня прожекторами и тишиной, в которой единственным звуком был мой собственный шаг. Посты на галереях стояли по-новому, двойными парами, пустой постамент Демидова так и белел криминалистическими табличками, и куб посреди зала горел под светом, как операционное поле.
Радулов сидел на койке спиной ко входу. К мембране в торцевой стене вела бетонная дорожка, размеченная жёлтой краской, я прошёл её всю, слыша, как за спиной, на галерее, Серебряный занимает место у пульта линии охраны. Разговор писался с четырёх точек. Об этом знали все участники, включая того, кто сидел в кубе.
Я остановился у мембраны и не успел открыть рот.
– Долго ты шёл, Илья, – сказал Радулов, не оборачиваясь. – Семнадцать шагов от лифта, и на одиннадцатом ты сменил ритм. Волнуешься, и зря. Из всех разговоров, которые ведутся в этом здании, наш будет самым честным.
Голос через мембрану шёл чисто, без искажений, с той усталостью, которую я помнил по бункеру под Эфесом. Ни торжества, ни угрозы.
– Тогда начнём с честного, – сказал я. – Москва. Десять суток, тысячи мёртвых. Твоя работа?
Глава 10
– А ты уже знаешь ответ, иначе не спустился бы, – он повернулся вместе с корпусом, неторопливо, и сел лицом к мембране. Смотрел он ровно на меня, сквозь бетон, который был для него глухой стеной, и от этого взгляда в никуда хотелось шагнуть в сторону. – Спроси то, зачем пришёл. Ты пришёл спросить, как её выключить.
– Как её выключить.
– Никак, – сказал он просто. – И это лучшая новость, которую ты сегодня услышишь, потому что она честная. У неё нет рубильника, до которого можно дотянуться руками твоих солдат. Я строил её восемь лет, Илья. Неужели ты думаешь, что я повесил на неё выключатель.
– Зачем?
Вопрос я задал, одним словом, тем самым, каким спрашиваю пациента про водку и самолечение, и Радулов отозвался на саму интонацию, уголок его рта дрогнул, почти одобрительно.
– Затем, что город грязен, – сказал он. – Ты десять суток называешь это эпидемией, твои академики называли это инфекцией, и все вы ошибались одинаково, потому что искали болезнь. Город не болеет, Илья. Он очищается. Ты лекарь, ты поймёшь быстрее прочих, когда организм отравлен, из него выводят балласт. Слабые ткани, мёртвые клетки, шлак. Остаётся то, что способно работать. Селекция, грубое слово, в нём слышится злоба, а злобы здесь нет ни грамма. Есть санитария.
Я слушал и делал две работы разом. Первая, велась поверх слов, темп речи ровный, дыхание глубокое, паузы одинаковые, человек в глухом ящике на одиннадцатые сутки изоляции держал ритм лектора. Вторая работа была важнее, я ловил детали.
– Санитария с четырьмя протоколами, – сказал я. – Лёгкие, кровь, нервы, почки.
– Дыхание, транспорт, управление, фильтрация, – поправил он, как поправляют студента, перепутавшего порядок систем. – Четыре контура на четырёх популяциях, разведённых по массивам, чтобы выборки не мешали друг другу. Чистый эксперимент в грязном городе. Ты ведь уже нашёл границы, я слышу это по твоим вопросам, ты нашёл их и удивился, что они ровные. Природа не рисует ровно, так, кажется, ты говоришь своим ученикам.
В сводках, которые читал следователь, не было ни границ по массивам, ни четырёх контуров. Протоколы допросов я знал наизусть, за ночь перед спуском я прочёл их все, о клинике его спрашивали общими словами, и общими словами он уходил.
Сейчас человек за стеклом пересказывал мне архитектуру машины с точностью, с которой её знает один человек на свете, автор. Признания в этих фразах не было ни одного, юрист не подшил бы к делу ни строчки. Мне оно было без надобности, я получил то, за чем шёл, осведомлённость такой глубины не подделывается и не выторговывается.
Машина его.
– Ты похудел, – сказал он вдруг, без перехода, тем же лекторским тоном. – Килограммов на пять против Эфеса, сужу по голосу, опора дыхания сместилась. Спишь урывками, ешь стоя, решения принимаешь за других по двадцать часов в сутки. Я жил так восемь лет, Илья, я знаю этот режим изнутри. Он затягивает, правда? Когда весь город проходит через твои руки, обратно в масштаб одной операционной уже не помещаешься. Мы с тобой похожи больше, чем тебе хочется.
– Мы с тобой различаемся в главном, – сказал я. – Я свою статистику считаю по выжившим.
Император предупреждал меня перед спуском, и предупреждал точно, о болезни этот человек говорить не собирался, ему был интересен я. Втягиваться в разговор о себе я не стал и вернул его к делу коротким вопросом:
– Демидов.
– А что Демидов, – он пожал плечами, спокойно, как о списанном инвентаре. – Узел перестал отвечать. Система провела ревизию и закрыла мёртвую ветку, штатно, по регламенту, который я в неё заложил. Ты хочешь узнать Илья, жалею ли я? Не жалею. Павел Андреевич предал бы меня на первом же процессе, он был человеком, а люди предают, это их базовая функция, я потратил жизнь на её изучение. Зачем ненадёжные люди, когда есть надёжный алгоритм.
– Люди тебя предавали, – согласился я. – А ты, в порядке взаимности, качал из них Искру. Из твоих людей, из чужих, из целого города под Эфесом. И из одной женщины десять лет подряд.
Я произнёс это между делом, и следом, тем же тоном добавил:
– Анна читает Чехова. «Скучную историю», представь себе. Говорит, единственный честный человек на всю книгу, профессор, который признал, что ничего не знает. Тебя она не помнит. И меня не помнит. Чистый лист, ровная стена, ни одного шва.
Метроном сбился. На мгновение, я считал его ритм двадцать минут, у человека, который держал темп под арестом, под прожекторами и под моими вопросами, дыхание сорвалось но, лицо не дрогнуло, дрогнуло другое.
– Она жива, – сказал он, и голос его собрался в прежнюю ровность с видимым усилием, которое он даже не стал прятать. – Остальное – детали реабилитации.
– Остальное я тебе рассказывать не буду, – сказал я. – Ты мне рубильник, я тебе детали. Так работает обмен, ты сам учил меня этому в Эфесе, под дулом пистолета.
– Обмена не будет, – он поднялся с койки, прошёл два шага до стекла и остановился напротив меня, глядя сквозь бетон с ошибкой сантиметра в два. – Рубильника нет, я сказал тебе правду в первую же минуту. А подсказки ты уже унёс, только пока не знаешь об этом. Иди работай, сын. У тебя мало времени и много мёртвых.
Разговор был окончен, и окончил его он, развернувшись к койке. Я пошёл по жёлтой дорожке к лифту, стараясь идти ровно, но самых створок услышал.
– Илья, – голос догнал меня без усилия, в этом зале его было слышно везде. – Спроси своего Государя, кто создал нас обоих. Меня и твою мать. Ты воюешь не с тем, сын. Спроси про руку, которая рисует карандашом всё в этой стране.
В лифте нас было трое – я, Фырк, отмерший на плече сразу за створками, и Серебряный, вошедший следом с папкой протокола под мышкой. Цифры над дверью выбирались из минуса, и на каждом этаже этого подъёма мне дышалось на четверть легче.
– Машина его, – сказал я, глядя на цифры. – Осведомленность не подделаешь. Он знает контуры, границы, регламент чистки. Автор.
– Согласен, – Серебряный говорил тихо, голос его после часа за пультом сел. – И второе, что вы должны понимать. Он презирает ложь. Ложь для него, инструмент слабых. За все допросы он не солгал ни разу, он уходил, молчал, издевался, но не лгал. Поэтому «рубильника нет» я вынужден рассматривать как правду. И поэтому же…
Он не договорил, и я договорил за него.
– Поэтому фраза про руку и карандаш – тоже не блеф.
Серебряный молчал. Я ждал возражения, той самой канцелярской конструкции про бред загнанного человека, про попытку посеять недоверие между мной и престолом, у него таких заготовок был полный портфель, и любую из них он выдал бы не задумываясь.
Он смотрел на цифры над дверью и не выдал ни одной. Молчание его было странное, я не мог сформулировать, чем именно, и просто отложил это наблюдение туда, где у меня лежат непонятные симптомы, не к выводам, а к материалам.
– Запись уйдёт Государю сегодня, – сказал он наконец совсем другим тоном. – Полная, без купюр. Дальнейшее, не мой уровень.
– Не ваш уровень, – повторил я. – Напомню формулировку.
Фырк, всю дорогу вылизывавший встопорщенную шерсть, счёл что пора вступить в разговор.
– Двуногий, я вот что скажу, – сообщил он мне в ухо на весь лифт. – У вас в семье все так разговаривают, загадками в спину? Или тебя одного мать нормальному учила? «Рука», «карандаш»… Нарисовал он их. Пусть скажет спасибо, что его самого пока не стёрли, художника.
– Ластиком по нему уже работали, – сказал я. – Не берёт.
– Значит, плохой ластик, – Фырк устроился поудобнее. – Ничего. С рассвета мои пойдут по его художествам, по всем девяти. Ррык город восемьсот лет вылизывал, он найдёт.
Створки открылись на первом этаже, я вышел из этой вертикали, унося наверх меньше ответов, чем вопросов, зато вопросы теперь стояли правильные.
В девять вечера штабной буфет пах солдатской перловкой.
Державин сдержал слово, кухня перешла на войсковое довольствие, и раздатчица в белом переднике накладывала кашу с тушёнкой всем без различия чинов, штабным полковникам, связисткам, нам. За угловым столом сидели трое, я, Грач с нетронутым чаем и Лена, перед которой стояла опустевшая тарелка, к моему удовольствию, раньше моей. Фырк, материализовавшийся на подоконнике рядом со столом, изучал буфетную стойку взглядом ревизора.
– Я всё осмотрел, – доложил он. – Утки нет, ни жареной, ни копчёной, никакой. У Императора в буфете нет утки, вдумайся, двуногий. В Пекине утка была у тебя в номере, а тут держава, столица, и перловка. Империя в упадке, я всё сказал.
– Перловку ты, положим, съел.
– Я её обследовал, – с достоинством поправил Фырк. – Из уважения к тушёнке.
Грач, не отрываясь от своих листов, разложенных между чаем и хлебницей, молча взял с общей тарелки связку сушек, отделил три и пододвинул блюдце к подоконнику. Сделал он это между двумя пометками карандаша, не меняясь в лице. Фырк завис над блюдцем, посмотрел на Грача, на сушки, снова на Грача.
– Видал, двуногий? – сказал он негромко. – Счетовод. А туда же. У Семёна хоть кешью были.
Сушки он тем не менее прибрал все три, и с подоконника пошёл довольный хруст. Я отметил про себя, что Денис Грач, человек, у которого эмпатия проходила по графе статистических погрешностей, за десять московских суток научился делиться едой с духом. Кобрук не поверит.
– Илья, – Лена держала свой журнал на коленях, под столом, и я давно заметил, что сегодня она с ним не расстается. – Я шкалу закончила. Четыре градации, с привязкой по адресам. Только я хотела спросить… – она провела пальцем по обрезу журнала. – Это же теперь официальный документ. С моей фамилией. Если я ошибусь в замере, это ляжет в государственное дело как моя ошибка.
– Ляжет, – согласился я. – Ровно так же, как ложится туда каждый мой диагноз и каждая серия Зиновьевой. Добро пожаловать в команду Лена.
– Спасибо, – сказала она, и по тому, как она это выговорила, я понял, что журнал сегодня ляжет спать у неё под подушкой.
Разговор рассыпался на мелочи.
Грач вполголоса прикидывал маршруты на завтра, деля девять узлов между Вороном и Шипой по секторам. Лена спорила с ним о том, куда ставить её саму, со шкалой или на связь, и проигрывала, потому что спорить с Грачом о логистике, занятие бесполезное.
Фырк с подоконника требовал внести в маршрутный лист все рынки по пути следования, мотивируя это оперативной необходимостью, и получил от Грача сухое «рынки закрыты на карантин». Карантин был немедленно объявлен худшим изобретением двуногих со времён диеты.
Я сидел, слушал их вполуха и думал о Муроме.
Сеанс связи по расписанию стоял на завтра, на восемь утра. В Муроме сейчас Ника, надо думать, добивала Шаповалова в нарды четвёртым вечером подряд, и где-то между партиями её ладонь лежала на животе, там, где рос наш жилец, уже командующий селёдкой.
Тоска пришла острая, короткая, я дал ей несколько секунд и убрал до восьми утра. Некогда.
Вместо тоски пришло другое, то, чего я не подпускал к себе десять суток, вера, что худшее позади. У болезни появилось имя, пусть и страшное.
Машина обрела автора, и автор сидел в аквариуме под тремя ярусами охраны. След лежал на карте, размеченный девятью точками, и с рассвета по нему пойдут пятеро существ старше этого города. Правила игры мы поняли, а игру, правила которой понятны, можно выигрывать.
Я додумал эту мысль до конца, и потянулся за чайником.
Экран спецсвязи ожил на середине моего движения.
Красная лампа, сдвоенный сигнал зоны, и на экране собрался Тарасов. Он сидел в чистом модуле без маски, по скулам его шли свежие вдавленные полосы от резины, и я увидел его глаза. За несколько суток я видел эти глаза усталыми, злыми, оглушёнными. Такими я их не видел ни разу.
– Командир, – сказал он, и голос у него был чужой. – У нас заболевшая. Аглая, из детской. Час назад свалилась прямо у койки Ивана, сорок и два, судороги по новой клинике. Зиновьева уже там, мерила сама, своими руками перемерила трижды… – он сглотнул, и следующие слова выталкивал по одному. – Огонёк её гаснет, командир. Искра. Тает на глазах, за час на треть. Она же целительница, командир. Своих из-под этой дряни таскала, она же…
Связь оборвалась.
Обрыв связи продержался четыре минуты, и все четыре я простоял над мёртвым экраном, уже с настроем, в котором нет ни ужаса, ни усталости, только работа.
В пять двадцать канал собрался, и на меня посмотрел манеж. Камера стояла над койкой в дальнем углу чистого блока, куда Тарасов перевёл Аглаю через голову всех карантинных схем.
И я увидел её впервые не на бегу: маленькая, с тёмными прядями, прилипшими к вискам, с той самой злой ясностью в лице, которая никуда не делась даже без сознания. Монитор над ней выдавал сорок и одну десятую, пульс за сто сорок, и по датчикам шла рябь, которой я не видел ни у одного больного этой эпидемии.
– Командир, принимай картинку, – Тарасов стоял у койки в полном облачении, и голос его через фильтр шёл рваными кусками. – Я такого не видел даже этой ночью. Смотри на кривую. Сорок и одна, судороги, давление валится. Проходит двадцать минут, и всё разворачивается: температура падает до тридцати семи, давление встаёт, она открывает глаза и ругается. Ещё минут двадцать, и по новой, в полный рост. Качели, командир. Ни одна из четырёх масок так себя не ведёт, у тех течение ровное, как по протоколу. А тут война.
Война. Слово легло точно, и от него у меня в голове со щелчком повернулся вчерашний вечер.
– Глеб, это она и есть, – сказал я. – Новая симптоматика, которую ты докладывал позапрошлой ночью. Рваная клиника, ремиссии по часам, «умирает час, час сидит и просит пить». Мы её каталогизировали как пятый почерк и искали логику мишени. Логика вот она, на койке. Это слабоодарённые, Глеб. Программа пришла за их Искрой, а Искра – единственное, что умеет сопротивляться. У обычного человека болезнь идёт по своей колее без боя. У этих внутри дерутся двое, и качели на мониторе – счёт раундов.




























