Текст книги "Лекарь Империи 24 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Лекарь Империи 24
Глава 1
Двери открылись на первом же стуке, и всё, к чему я готовил себя по дороге, рассыпалось.
В кабинете горел теплый свет. Не парадные люстры и не ночной казённый минимум, под который я себя настраивал, обычные лампы, по стенам и на столах, и в этом свете стояли люди. Свита, человек шесть, двое переводчиков, секретарь с папками. А у окна, с пиалой чая, стоял Филипп Самуилович собственной персоной, свежий, невозмутимый, и по одному его виду я понял, что привели его сюда не десять минут назад и не тем коридором, которым вели меня.
Отложим, сказал я себе. Разберемся позже.
Император поднялся мне навстречу из-за стола, и вот он-то выглядел ровно тем, кем был, усталым и бесконечно счастливым отцом. Государственного в нём осталось на треть, остальное занимал человек, у которого дочери третий день ели рис и командовали медицинскими сёстрами.
– Лекарь Разумовский, – сказал он. Как обычно Филипп мне все перевёл. – Простите за час и за форму приглашения. Некоторые разговоры я предпочитаю не откладывать и не доверять дневному расписанию.
Мне предложили кресло, чай, и дальше началось то, к чему я тоже оказался не готов, потому что готовился к чему угодно, кроме этого.
Меня начали награждать, и награждали по нарастающей.
Сначала орден. Высший орден Дракона, награда, которую, если верить тихому комментарию Филиппа, за последние полвека получали четверо, и все четверо к моменту награждения были главами государств.
Потом статус почётного гражданина, пожизненный, с правами, которые зачитывались списком на полстраницы. Потом должность, личный лекарь наследниц престола, с резиденцией во дворце и штатом.
Потом кафедра. Собственная кафедра трансплантологии в лучшем медицинском университете Азии, под моё имя, с правом набирать людей откуда угодно и учить их чему сочту нужным.
И поверх всего, финальной ставкой, бюджет на исследования, у которого, как выразился Император, «не будет второй страницы, потому что не будет первой», любые темы, любое оборудование и любые сроки.
Я сидел, слушал перевод и понимал, что мне сейчас, здесь, в этом кабинете, кладут к ногам жизнь, о которой мечтает каждый лекарь на этой планете. Оперируй, исследуй, учи, ни в чём не нуждайся, и полтора миллиарда человек будут произносить твоё имя с придыханием.
Фырк слушал перечисление молча ровно до кафедры.
– Двуногий, – зашептал он мне в ухо, – а спроси, при кафедре столовая есть? Профессорская. Это важно, это надо выяснить до того, как отказываться… ты же собрался отказываться, я по загривку твоему вижу. Нет, ты откажись, конечно, дом есть дом, но ты сначала спроси про столовую, что нам, знание помешает?
Про столовую я не спросил.
Император закончил и спокойно посмотрел на меня, мне показалось, с любопытством естествоиспытателя.
– Благодарю, Ваше Величество, – сказал я, колебаться мне не пришлось, потому что ответ был готов во мне задолго до вопроса. – Это честь, которую я запомню на всю жизнь. Но у меня в Муроме дом. Беременная жена. Мать, которая заново учится жить. И команда, которую я собирал по человеку. Я лекарь из Российской империи, Ваше Величество.
В кабинете стало тихо. Свита смотрела на меня так, как смотрят на человека, отказавшегося от бессмертия. А Император не удивился.
Он выслушал отказ с лицом игрока, у которого сошелся пасьянс, кивнул, и мне подумалось, что справки обо мне он навел давно и глубоко, и знал, что я откажусь, и, возможно, именно поэтому предлагал так щедро.
Есть удовольствия, доступные только очень старым и очень умным людям, и одно из них, предложить человеку всё и убедиться, что не ошибся в нём.
– Тогда примите расчёт, лекарь. От расчёта не отказываются, – сказал он, и секретарь положил передо мной на стол конверт.
В конверте лежал чек. Я посмотрел на сумму, пересчитал нули, их было много, астрономически много, и изображать ложную скромность я не собирался.
Ребёнок на подходе. Дом куплен, но стоит полупустой. Деньги, это инструмент, такой же, как скальпель, грехом они становятся только в руках, которые ничего другого держать не умеют.
– Принимаю, – сказал я. – Спасибо. Они пойдут в дело.
– Не сомневаюсь, – сказал Император, и уголки его глаз тронуло что-то, что у другого человека было бы улыбкой.
Потом он поднялся, подошёл к дальнему шкафу, открыл его сам, без секретаря, и вернулся ко мне с последним предметом этого вечера.
Шкатулка была небольшая, со среднюю книгу, из тёмного, почти чёрного дерева, потёртая по углам до тёплого блеска, какой даёт только время. Он передал её двумя руками, лично, держал на весу, пока я не принял так же, двумя.
– Откроете дома, лекарь Разумовский, – сказал он. – Не раньше.
Я посмотрел ему в глаза. Никакой подсказки там не было, только спокойная, вежливая непроницаемость, отполированная десятилетиями трона.
– Дома, – повторил он. – В Муроме. Это условие.
Мы раскланялись по всей форме, свита пришла в движение, аудиенция сворачивалась на высокой, тёплой ноте, и я уже почти поверил, что этот вечер обойдётся без второго дна.
Фразу он произнес на пороге, когда я, откланявшись, был в шаге от дверей.
– И ещё, лекарь, – сказал он мне в спину, негромко, между делом, тем самым тоном, каким правители говорят главное. – Передайте вашему Императору. Теперь я выполню свою часть договора.
Договора? Я стоял вполоборота, с тяжёлой шкатулкой в руках, и не мог заставить себя обернуться до конца, потому что лицо надо было сначала собрать. Какого договора? Между кем? Когда заключённого?
Мой мозг, натасканный на дифференциальную диагностику, уже раскладывал симптомы, картина собиралась сама, стремительно и некрасиво. Спецборт из Москвы.
«Вас принимают как представителя российского престола».
Гладкость, с которой чужая империя открыла чужаку дверь к дочерям трона. Все эти недели у меня перед глазами лежали симптомы, а я читал только свою, медицинскую строку.
Я обернулся и посмотрел на Филиппа.
Старый дипломат стоял у окна и лицо его ничего не выражало. Он слушал фразу про договор так, как слушают прогноз погоды и на мой взгляд ответил лишь вежливым, глубоко понимающим полупоклоном.
И этого полупоклона мне хватило вместо всех признаний.
Меня использовали. Не во вред, нет, девочки были спасены по-настоящему, хирургия была настоящей, каждый шов, каждая ночь у мониторов. Но поверх моего скальпеля, всё это время, шла другая операция, размером с два континента, и в ней мои руки были инструментом, которым один престол выполнил условие другого.
Что теперь Китай сделает для России? Поможет затянуть петлю на Радулове? Откроет то, что было закрыто? Качнёт какие-то весы, я не знал и, судя по всему, знать мне не полагалось. Инструменту не докладывают, зачем был нужен разрез.
Император смотрел на меня с порога своего кабинета спокойно и, кажется, с уважением, я вдруг понял, что фраза была сказана мне в спину не случайно и не по забывчивости. Это тоже было послание. Мне лично. Ты хорошо работаешь, лекарь, настолько хорошо, что тебе позволено знать, что ты был пешкой.
Я поклонился ещё раз и вышел.
В коридоре, когда двери закрылись и караул остался позади, я остановился и повернулся к Филиппу. Смотрел я на него, надо полагать, нехорошо, потому что он тяжело вздохнул.
– Так значит, операция была условием контракта, – сказал я. Голос у меня был ниже обычного. – Всё это. Девочки. Месяц. Условие сделки двух престолов, о которой знали все, кроме хирурга.
– Голубчик… – Филипп сложил руки на животе, и лицо у него сделалось усталым. – Государства не умеют говорить «спасибо» и «помогите». Государства говорят на языке услуг, другого языка у них нет и никогда не будет. Вы сделали великое дело как хирург, настоящее, без единой примеси. А Империя получила своё. Две девочки живы. Разве это плохой исход?
Он даже не пытался отрицать, и его уклончивость была честнее любого признания, потому что признание можно оспорить, а «разве это плохой исход» оспаривать нечем.
Я не ответил. Развернулся и пошёл по коридору, неся в руках тяжёлую шкатулку, которую нельзя открывать до Мурома.
В покоях я первым делом взялся за телефон, потому что после таких вечеров человеку нужно услышать один-единственный голос, и я знал, чей.
«Аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети».
Я посмотрел на экран. Одиннадцатый час здесь, в Муроме на пять часов меньше, вечер, шестой час. Ника не выключает телефон. Никогда, ни ночью, ни в театре, куда мы выбрались за всю жизнь дважды, это фельдшерское, вбитое годами на подстанции.
Я набрал ещё раз. Выключен.
Семён. Гудки не пошли вовсе, сразу автомат, выключен. Кобрук, служебный, тот, который она таскает в нагрудном кармане. «Вне зоны действия сети». Зиновьева. Глухо.
Я сел на край кровати и заставил себя думать, без паники до получения данных. Совпадение? Вечер, люди дома, телефоны на зарядках. Не бывает, эти люди не расстаются с трубками. Авария на вышке, буря, обрыв?
Версии я перебрал все, и все забраковал, одну за другой. Четыре телефона одновременно не выключаются. Так не бывает в мире, где всё в порядке.
– Двуногий, – Фырк перетёк с подушки мне на плечо и сунул нос в тёмный экран. Голос у него был непривычно тихий. – А чего это твой дом молчит? Все разом. Как вымерли.
– Не накручивай, – сказал я ему и себе. – Вылет утром. Дома разберусь.
Слова прозвучали спокойно, и не убедили никого из нас двоих.
Собирался я после этого совсем в другом темпе. Вещи ложились в чемодан быстро, с резкостью, с которой пакуют тревожный чемодан, а не отпускной. Шкатулка ушла в ручную кладь, документы во внутренний карман.
Телефон я положил на тумбочку экраном вверх и, складывая остальное, ловил себя на том, что взгляд возвращается к нему каждые полминуты. Вдруг перезвонят. Вдруг там просто метель, и сейчас экран вспыхнет, и ворчливый счастливый голос скажет, что я паникёр и что обои сами себя не поклеят.
Экран оставался тёмным до самого утра.
Утром у трапа меня ждал Чен.
Он стоял на бетоне, у самой лестницы, один, без свиты и без машины сопровождения, в тёмном пальто, застёгнутом на все пуговицы, и воротник его трепал утренний ветер. Профессор, национальная легенда, приехал провожать сам, по протоколу этого визита не существовало.
Говорили мы недолго и по делу, как и полагается. Он кивал, и я видел, что каждый пункт у него уже лежит в голове на своей полке, разложенный ещё вчера.
– Я буду вести их как собственных дочерей, Илья, – сказал он. По-русски он говорил теперь увереннее, фразы стали длиннее, и я подозревал, что он занимался все эти дни, специально к этому разговору. – Вы сняли с меня проклятие той ночи. Я знаю цену этим словам. Я платил её много лет.
– Вы сняли его сами, профессор. Той ночью, когда взяли зажим.
Он посмотрел на меня, начал что-то отвечать, и вместо ответа сделал то, чего я не ждал ни от него, ни от этого утра. Чен шагнул вперёд и обнял меня.
Коротко, неловко, руки его легли мне на спину. Очень крепко, до хруста, а потом он так же резко отступил, поправил пальто и выпрямился с прежней своей осанкой, уши у него горели, он смотрел мимо меня, на самолёт.
Я стоял и молчал, потому что понимал, чему сейчас стал свидетелем. Этот застёгнутый на все пуговицы человек не обнимал никого много лет. Он вообще не подпускал к себе людей ближе длины операционного стола. И вот эти восемнадцать лет закончились, здесь, на продутом ветром бетоне, и потратил он их окончание на меня.
На плече шумно сглотнули.
– Смотри-ка, двуногий… – Фырк честно пытался ехидничать, но голос его подводил, съезжая в сипоту. – А он, оказывается, мягкий. Внутри. Почти как утка.
Филипп, поднимавшийся к трапу с портфелем, остановился рядом, проследил, как прямая спина Чена удаляется по бетону к зданию терминала, и сказал вещь, от которой у меня по спине прошел холод пополам с чем-то ещё.
– Вот так, голубчик, и делаются союзы империй. Одним правильным разрезом.
Я поднялся по трапу, не ответив. В дверях борта я оглянулся в последний раз, Пекин лежал за бетонным полем в утренней дымке, огромный город, в котором у меня теперь жили две пациентки и один друг, и где-то там, в дворцовом крыле, две девочки ругались за место у окна.
Дверь закрылась. Китайская линия моей жизни кончилась, и борт взял курс на Москву, где, я ещё не знал этого, уже начиналась следующая.
* * *
Муром. Кабинет главного врача.
Тишина в кабинете Кобрук простояла недолго, сломал её Тарасов.
– Почему охрана? – он хлопнул ладонью по столу, и графин отозвался звоном. – От кого⁈ Анна Витальевна, это же не слова, это конкретный протокол, под него нужна конкретная угроза! И причём тут Император, объясните мне, при чём тут лично Император и наша Ника⁈
– Илья знает? – Семён стоял, вцепившись в спинку стула. – Хоть кто-нибудь ему сообщил?
– Я не знаю, – Кобрук выговорила это раздельно, глядя Тарасову в глаза, и в её голосе прорезалось то, что она давила всю планёрку, злость человека, которого заставили отдать приказ, не объяснив сути. – Я… Глеб, ты меня знаешь. Ты видел, чтобы я исполняла бумагу, не понимая ее? Вот, смотри на меня, я её исполняю. Потому что подпись на ней такая, что выбора у меня нет. А сути мне не объяснили.
– Тогда я никуда не полечу, – Тарасов выпрямился. – Пока мне не объяснят, что грозит Нике, я…
– Это приказ Государя, Глеб.
Кобрук сказала это без нажима. Тарасов открыл рот, закрыл, желваки у него походили и остановились.
– Обсуждать нечего, – закончила она. – Собираться. Вылет сегодня, спецборт, время сообщат за два часа. И последнее. Мне предписано оставить при Веронике лекаря, круглосуточно, на моё усмотрение, кого. Я решила. Остаётся Игорь Степанович.
Все посмотрели на Шаповалова. Старик у окна наконец обернулся, обвёл взглядом кабинет и тяжело кивнул один раз, принимая пост.
– Правильно решила, – сказал он. Это были его первые слова за всё совещание.
Расходились в гробовом молчании. Ни обычной толкотни в дверях, ни разговоров в коридоре, команда быстро разлетелась из кабинета по домам за вещами и только Лена на пороге оглянулась на Нику, всё ещё стоявшую посреди кабинета, и Шаповалов, поймав этот взгляд, молча передвинулся ближе к ней. На пост.
К вечеру седьмая палата красного контура, из которой Ника выписывалась две недели назад с твёрдым намерением никогда сюда не возвращаться, превратилась в крепость.
Ника специально попросила именно эту палату, потому что посчитала её счастливой. На этот раз соседок у неё не было.
У дверей блока стояли двое. В строгих штатских костюмах, с гарнитурами в ушах, с одинаково нечитаемыми лицами, и по тому, как они стояли, было понятно, что стоять так они умеют сутками.
Пропуска на этаж сменили за два часа, весь, до последней санитарки, список согласовывался с кем-то по закрытой линии, и старшая сестра ходила по отделению с лицом, у которой в хозяйстве завёлся государственный объект.
А государственный объект разбирал сумку и злился.
Вещи из дома собирали без неё, наспех, чьи-то чужие руки покидали в сумку самое очевидное, и теперь Ника выкладывала на кровать домашние футболки, зарядку без телефона, один тапок из двух и закипала с каждым предметом.
Страх в ней был, никуда он не делся, сидел под ложечкой холодным комком, но поверх страха, толстым слоем, плескалась старая добрая фельдшерская ярость. Она ненавидела, когда за нее решали.
Всю жизнь ненавидела, с детства, и научилась делать так, чтобы за неё никто не решал, и вот пожалуйста, за один день её жизнь решили целиком, до распорядка и списка посетителей.
– Они мне даже халат не тот положили, – сообщила она Шаповалову. – Вы понимаете? Меня охраняют от неизвестно кого неизвестно почему, мужу моему никто ничего не сказал, и халат не тот.
– Угу, – отозвался Шаповалов.
Он сидел на стуле у окна, грузный, со сложенными на коленях руками, и смотрел, как она мечется по палате. Старика оставили сторожить самое дорогое, что было у его ученика, и он принял этот пост со всей серьёзностью, то есть притащил в палату второй стул, свои очки, папку кроссвордов и намерение не уходить дальше ординаторской.
– Вы ведь тоже ничего не знаете, – Ника остановилась. – Да?
– Ничего, – честно сказал Шаповалов. – Анна Витальевна молчит, потому что сама не знает. Такого, чтобы Кобрук не знала, что творится в её больнице, я не видел лет двадцать. Уже одно это, Вероника, скажу тебе, диагноз.
Два человека, привыкшие всё контролировать, посмотрели друг на друга и промолчали. Оба они впервые за много лет были полностью слепы и оба слишком хорошо понимали, что это значит, когда таких, как они, ослепляют намеренно.
– Сядь, – сказал Шаповалов, когда она пошла на четвёртый круг по палате. – Кровообращение побереги, оно у тебя теперь не только твоё. На вот лучше. Шесть букв, «полостная операция по-старому», вторая «а».
– Лапаротомия – одиннадцать букв, Игорь Степанович, – огрызнулась Ника, села на кровать и через полминуты, сама себя ненавидя, спросила: – А какая последняя?
– «Е», – невозмутимо ответил Шаповалов, и следующие десять минут они препирались над клетками, и дышать в палате стало заметно легче. Старик знал, что делает. Он сорок лет знал, что делает с людьми, которым страшно.
Ника взяла телефон. Илья сейчас уже должен был знать про вылет, про охрану, хоть про что-нибудь, а если не знал, то узнать он должен был от неё, а не от чужих людей в костюмах. Она разблокировала экран и посмотрела на верхнюю строку.
Сети не было. Ни одной полоски, вообще ничего, пустой значок там, где сеть в этой палате ловилась всегда, она две недели отлежала тут с телефоном и знала это место наизусть.
Ника подошла к окну. Ноль. Вышла из палаты в коридор, под взгляды костюмов, прошла до сестринского поста. Ноль. На посту дежурная сестра, перехватив её взгляд, виновато развела руками и показала свой телефон, тот же пустой значок.
– Во всей больнице, – сказала сестра шёпотом. – С обеда.
Ника медленно повернулась к охранникам у дверей блока. Двое в костюмах смотрели сквозь неё, ровно, без выражения, и в этой ровности читался ответ лучше любых слов. Ни удивления, ни попытки проверить собственные трубки. Люди не удивляются тому, что установили сами.
Глушилки.
Она вернулась в палату, села на кровать и додумала мысль до конца, спокойно, потому что фельдшерский счётчик работал даже сквозь ярость. Он звонит ей, ему отвечают, что абонент выключен. Она звонит ему, и сети нет. Два человека тянутся друг к другу через полмира, через семь часовых поясов, и между ними, без объяснений, встала чья-то железная воля.
Их развели. Не поссорили, не обманули, проще и страшнее, их просто отрезали друг друга.
Ника встала и подошла к окну. За стеклом лежал вечерний Муром, синий от сумерек, где-то там стоял их дом с обоями в рулонах, и ладонь её сама легла на живот и осталась там.
– Ничего, маленький, – сказала она тихо. – Папа умный. Он разберётся.
Телефон она держала в другой руке и не убирала. На всякий случай.
* * *
Спецборт оказался небольшим правительственным джетом с кожаными креслами, бесшумным стюардом и такой стерильной роскошью, что команда, входя, невольно притихла и первые несколько минут сидела, как в гостях.
Потом взлетели, Муром ушёл под крыло россыпью жёлтых огней, и людей отпустило ровно настолько, чтобы каждый начал справляться с неизвестностью по-своему.
Тарасов справлялся вслух и мрачно.
– Так, давайте по-честному, – он загибал пальцы, глядя в спинку переднего кресла. – За что нас могут взгреть. Карантин мы закрывали с нарушением протокола, факт. Грач в шлюз без защиты ломился, было? Было. Я в позапрошлом месяце подписал списание, которое… ладно, неважно. Отчётность по красному контуру уехала на неделю. Если сложить, на выговор с занесением наберётся у каждого.
– Глеб, – Зиновьева смотрела на него поверх спинки с выражением бесконечного терпения. – За выговоры не возят к Императору спецбортом. За выговоры присылают комиссию из области. Думай масштабнее.
– Вот и думай сама, раз такая умная.
Зиновьева думала. Вслух, по пунктам, строя версии, как строят дифференциальный ряд, и сама же их рушила.
– Версия раз, карантин. Вспышка оказалась не тем, чем мы думали, что-то особо опасное, нас везут на разбор государственного уровня. Против: тогда бы везли и Кобрук, и эпидслужбу, а везут только Центр. Версия два, политика. Мы лечили кого-то, кого не следовало, или не лечили кого-то, кого следовало. Против: мы бы знали. Версия три…
– Версия три, – не выдержал Тарасов, – мы все умерли и это такой странный рай. С кожаными креслами.
Семён в разговоре не участвовал.
Он сидел у иллюминатора, смотрел в черноту и думал две мысли по кругу. Первая была про Нику, про то, как она стояла посреди кабинета с рукой на животе и молчала, и от этой картинки у него холодело в груди.
Вторая была про командира. Илья не знал. Скорее всего, не знал вообще ничего, летел сейчас где-то встречным курсом домой, к жене, довольный, со своими спасенными принцессами и никто не мог его предупредить, что дома всё уже не так.
Семён покосился на свой мертвый телефон, выключенный вежливым человеком ещё у трапа, «на время полёта», и подумал, что «на время полёта» в исполнении таких людей может означать что угодно.
Лена сидела с закрытыми глазами, и со стороны могло показаться, что она спит. Она не спала. Она делала то, что умела лучше всех в этом самолёте, слушала, не ушами, тем, чем слушают биокинетики, и то, что она слышала, ей не нравилось.
– С Ильёй всё хорошо, – сказала она наконец тихо, не открывая глаз, и Семён вскинулся. – Живой, целый, спокойный даже. Я его чувствую, еле-еле, далеко очень. Но вокруг всё… закрытое какое-то. Глухое. Как через подушку. Раньше так не было.
– Глушат, – сказал Грач.
Он сидел через проход, смотрел в иллюминатор на далёкие огни какого-то города внизу и произнёс это своим обычным тоном.
– Связь глушат, контуры экранируют, перемещения синхронизируют. Нас собрали за четыре часа, борт был готов заранее, коридоры согласованы. Это исполнение готового плана. И ещё. Награждать всей командой не возят. Наградить можно приказом, по почте, приехать самому наконец. Всей командой, срочно, с изоляцией связи, возят либо свидетелей… либо инструменты.
Он замолчал и продолжил смотреть в иллюминатор. В салоне стало тихо, тише, чем от любого крика, потому что каждый примерил на себя оба слова, и оба сели как влитые.
И в этой тишине с заднего ряда раздалось мирное, размеренное похрапывание.
Коровин спал. Надвинув кепку на глаза, сложив руки на животе, вытянув ноги в проход, старый фельдшер спал глубоко и безмятежно, как спят люди, которые за сорок лет на «скорой» усвоили главный закон профессии. Если от тебя ничего не зависит, спи. Понадобишься, разбудят.
Зиновьева перевела взгляд с него на остальных.
– Учитесь, – сказала она. – Старая гвардия.
Никто не уснул, конечно. Но всем стало чуть легче.
Самолёт начал снижение, лёг на крыло, и в иллюминаторах, разворачиваясь, поплыла Москва, бескрайнее поле огней до самого горизонта, прошитое реками света, и на фоне этого поля их муромские тревоги показались очень маленькими. Ненадолго.
Москва встретила их на летном поле, минуя всё, что положено обычным людям. Ни здания аэропорта, ни паспортов, ни зала прилёта. Трап, ковровая дорожка на бетоне, которую трепал ветер, и кортеж, четыре чёрных машины с синими проблесками, выстроенные в идеальную линию.
Зиновьева, спускаясь, посчитала мигалки вслух, сбилась на охране и завершила подсчёт коротким «однако». Тарасов оглядел машины, поле, оцепление и надел на лицо выражение человека, которого голыми руками не взять.
Грача, выходившего последним, при виде столичных огней заметно передернуло, и он поднял воротник, хотя ветер был не сильный.
Их не повезли в гостиницу. Кортеж прошёл город насквозь, по расчищенным кем-то невидимым улицам, нигде не встав ни на одном светофоре, и когда за окнами вместо жилых кварталов пошли стены, кованые решётки и парк в подсветке, Семён понял, куда их везут, ещё до ворот.
Резиденция.
Дальше был путь, который никто из них потом не мог вспомнить целиком, только кусками. Ворота, первый пост, зеркальные рамки, вежливые люди, просвечивающие сумки.
Второй пост, сверка по спискам, у Лены попросили открыть футляр с очками. Гардероб, где их мятые куртки приняли руки в белых перчатках, приняли так, будто это были соболя.
Коровин, сдавая в этом гардеробе свою фельдшерскую куртку со следами тридцати зим, посмотрел на белые перчатки, принимающие её на плечики, крякнул и сказал единственное за весь вечер слово, «однако», второе на команду за час.
И бесконечные коридоры, в которых с каждой дверью прибавлялось лепнины, света и тишины, ковры глотали шаги, с портретов смотрели люди в лентах и орденах, и по этим коврам, мимо этих портретов, шла гуськом команда провинциальной больницы, семь человек в джинсах, свитерах и кроссовках, мятые после перелёта, с сумками через плечо.
– Чувствую себя на экскурсии, – пробормотал Тарасов.
– Экскурсии сюда не водят, – ответил сопровождающий и Тарасов замолчал до конца маршрута.
– У меня зубы ноют, – шепнула Лена Семёну на последнем повороте. Она шла бледная, обхватив себя за локти. – Тут защитных контуров, как слоёв в капусте. Один на другом. Я такого никогда… нас как будто уже просветили насквозь раз десять.
– Просветили, – так же тихо согласился Семён. – И еще просветят.
Последний коридор уперся в приемную. Высокие потолки, приглушенный свет, пустые кресла вдоль стен, двое офицеров по сторонам массивных двустворчатых дверей, темное дерево, бронза, ни таблички, ни надписи. Табличка этим дверям была не нужна, всё говорили сами двери.
Сопровождающий остановился, повернулся к команде и впервые за весь путь посмотрел им в лица.
– Вас примут сейчас, – сказал он.
В приемной стояла тишина, полная, в которой было слышно, как у кого-то из семерых колотится сердце, и Семён так и не понял, у кого именно, возможно, у него самого.
А потом массивные створки дрогнули и бесшумно пошли в стороны.




























