444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 24 (СИ) » Текст книги (страница 3)
Лекарь Империи 24 (СИ)
  • Текст добавлен: 22 августа 2026, 06:30

Текст книги "Лекарь Империи 24 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

Глава 3

Серебряный шел быстро, так что даже мне, с моими длинными ногами, приходилось держать темп.

Коридоры штаба сменяли друг друга, ковры кончились вместе с лепниной, пошли голые стены казенного зеленого цвета, и люди навстречу попадались все реже. У неприметной двери с двумя часовыми Серебряный приложил ладонь к темной панели, панель мигнула, и за дверью открылась кабина грузового лифта, обшитая тусклым металлом. Мы вошли, створки сомкнулись, и пол мягко пошел вниз.

Я смотрел на цифры над дверью. Они шли в минус.

– Его взяли, – сказал Серебряный, не поворачивая головы. – Радулова.

Лифт продолжал опускаться, а я перестал понимать, где верх. К чему я готовился за эти сутки, я знал точно, к новостям о Нике, к новостям о матери, к цифрам эпидемии, к любой из этих трех бед и ко всем сразу. Список был закрытым. Отца в этом списке не было.

– Когда?

– Трое суток назад.

Трое суток. Я стоял в металлической коробке, уходящей под московскую землю, и складывал арифметику. Трое суток назад я сидел в реанимационном боксе между Мэй и Лань и следил за билирубином. Человек, за которым охотились Канцелярия, Совет Старейшин и половина спецслужб континента, человек, которого я упустил в Эфесе и чью сеть должен был выпотрошить по приказу Совета, лежал в этот момент лицом в землю где-то на границе, без меня, пока я кроил печень.

Внутри поднялись два чувства сразу. Первым пришло чистое физическое облегчение, главная угроза моей семье лежала теперь в клетке. А следом, по его горячим следам, пришла злость.

– Трое суток, – сказал я. – Я звонил с борта по спутниковой связи. Вы знали, что я в воздухе. Почему я узнаю об этом в лифте?

– Приказ, – Серебряный смотрел на цифры над дверью. – Режим полного молчания по всем каналам, без исключений для родственников. И потом, Илья Григорьевич, будьте честны с собой. Что бы вы сделали с этим знанием в Пекине, за сутки до вылета, кроме глупостей?

Ответить мне было нечего, и от этого злость стала только гуще. Он был прав.

– Как? – спросил я. – Его не могла взять ни одна опергруппа. Вы сами говорили, сильнее всего, что видела Канцелярия за полвека.

– На границе. Он шел по коридору, который считал купленным. – Серебряный помолчал, и следующую фразу отмерил. – Он недооценил нашу новую артефакторику. И не только ее.

Я повернул голову. Магистр стоял в профиль, серый в мертвенном свете лифта, и на его щеке дергалась жилка.

И не только ее.

Я вспомнил Фырка на подлокотнике, его растерянную мордочку и слова про Ррыка: собран, как перед дракой, когда уже ясно, с кем, и осталось дождаться. Разговор наш с Фырком случился сегодня. Дракой к тому моменту пахло уже трое суток как.

Расспрашивать я не стал. Про некоторые операции узнаешь больше по тому, о чем молчат, и молчание Серебряного было красноречивым, под глазами его лежала не только усталость от эпидемии. Один вопрос я все-таки задал.

– Сколько людей вы там оставили?

– Шестерых, – ответил Серебряный. – Двоих менталистов из группы Балкова и четверых из штурмового звена. Еще девять в госпитале. – Он посмотрел на цифры над дверью лифта. – Он не сдавался, Илья Григорьевич. Он отступал грамотно, и если вы спросите меня, почему он вообще пошел тем коридором, я отвечу вам честно, не знаю. Этот вопрос я задаю себе четвертые сутки, и ответы, которые приходят, мне не нравятся.

Балков. Капитан, который дважды уступал моей медицинской логике и летел с нами в Муром на одном дирижабле. Я не стал спрашивать, в каком он списке, из двух. Спрошу потом, когда буду готов услышать любой ответ.

Фырк на моем плече сидел неподвижно, вцепившись коготками в рубашку, и за весь спуск не сказал ни слова.

Лифт остановился. По ощущениям в ушах, глубина была приличная, метров сорок. Серебряный поправил измятый галстук жестом человека, надевающего рабочее лицо.

– Идемте, – сказал он. – Сами увидите.

За створками лифта открылся зал, и первым моим ощущением был объем.

Колодец метров двадцати в поперечнике уходил вверх на три яруса, по ярусам шли галереи с постами, свет висел под невидимым потолком холодными прожекторными гроздьями. Весь этот свет, все галереи, все посты были развернуты к центру зала, где на бетонном возвышении стоял куб.

Стеклянный, метров пять на пять, с ребрами из темного матового металла. Стекло было толстым, с зеленоватой глубиной, от куба ощутимо давило на зубы, как давит в самолете при снижении. Внутри куба стояла койка, стол, привинченный к полу и стул.

На койке сидел мой отец.

Я узнал его со спины, по посадке головы. Серая роба, стриженые седые виски, руки на коленях. Он сидел лицом к дальней стене куба и не шевелился, и в этой неподвижности было что-то от выключенного прибора.

Фырк на плече взвился так, что коготки прошли сквозь рубашку.

– Он! – шерсть бурундука встала дыбом и заискрила. – Двуногий, это он, Пусти! Я ему в морду его… я ему покажу, как духов в батарейки…

Он рванулся с плеча, наполовину уйдя в астральную форму, и я успел поймать его поперек туловища, уже полупрозрачного, ладонь прошла сквозь заднюю половину и сомкнулась на передней.

– Стоять.

– Да я только…

– Фырк. – Я поднял его к лицу, и он замер, вися в моей руке, встопорщенный, с горящими глазами. – Посмотри на куб. Внимательно посмотри. Что ты чувствуешь?

Он посмотрел. Усы его дрогнули, шерсть медленно улеглась, и искры погасли.

– Гадость, – сказал он тихо и поежился всем телом. – Он… глухой. Как стена тумана, только твердая. Туда, – он сглотнул, – туда лучше не соваться, двуногий. Оттуда можно не вынырнуть.

– Вот и сиди на плече.

Я вернул его на место, он вцепился в рубашку и притих, только хвост его нервно ходил из стороны в сторону, задевая мне ухо.

– Ваш зверек прав, – Серебряный встал рядом, глядя на куб. – Изнутри это глухая камера, стены, койка, лампа. Стекло одностороннее, он видит бетон. Материал глушит Искру до нуля и экранирует ментал в обе стороны наглухо. Менталист его калибра внутри этого аквариума, просто обычный человек.

Я подошел к стеклу вплотную.

Странная это была минута, скажу я вам. Всю жизнь этого тела и всю мою собственную жизнь в нем этот человек существовал где-то над ситуацией, недосягаемый, читающий всех насквозь, на два хода впереди. В Эфесе он наводил ствол на живот моей жены, и я не мог ничего сделать. Теперь он сидел в трех метрах от меня, под прожекторами, в робе и я мог рассматривать его сколько угодно. Власть эта была полной и при этом бесполезной, стекло не пропускало ни звука, ни взгляда, говорить было не с кем и незачем.

Я смотрел на его спину и считывал то, что умел. Вес держит, роба не висит. Сидит прямо, без опоры на руки, спина рабочая. Дыхание ровное, движений грудной клетки почти не видно, пульс, судя по всему, редкий. Ни тремора, ни вынужденной позы. Организм в порядке, и это отдельно раздражало, я предпочел бы увидеть его сломанным.

И тут он плавно, без рывка повернул голову.

Его седая голова пошла влево, и взгляд, пройдя по глухой для него бетонной стене, остановился ровно в той точке, где стоял я. Его глаза, смотрели сквозь одностороннее стекло мне в лицо, были они спокойными и пустыми.

Он не мог меня видеть. Физика, оптика, слово Серебряного, все говорило, что не мог. По моей спине между лопатками прошел холод, и я усилием воли не отступил от стекла на шаг, на который очень хотелось отступить.

Совпадение. Человек в глухой камере водит взглядом по стенам, точек на стене много, рано или поздно взгляд попадает в любую. Я повторил это про себя дважды, и оба раза вышло неубедительно.

– Он так делает, – негромко сказал Серебряный за моей спиной. – С охраной, с уборщиками, с комендантом. Поворачивается и смотрит. Люди на галереях просили перевести их на другой объект.

– Как вы его содержите?

– Как бомбу, – магистр подошел и встал рядом со стеклом. – Еда через двойной шлюз, готовит закрытый пищеблок, пробы снимает автомат. Внутрь никто и никогда не заходит. Допросы через мембрану в торцевой стене, он слышит голос следователя, следователь слышит его, все. Первые сутки он проверял систему на прочность. Знаете как? Разговорами. Комплимент часовому о больной матери, которой у того нет в анкете. Совет коменданту по язве, о которой комендант не докладывал лекарям. Без Искры, без ментала, по одним голосам и шагам, через стекло, которое для него бетон. К третьим суткам мы перевели наружные посты на ротацию каждые два часа и запретили персоналу разговаривать в зале даже шепотом.

Я слушал и узнавал руку. Так работал я сам, когда у меня отняли Сонар, по лицам, походкам, несоответствиям. Только я этим ремеслом спасал людей, а человек за стеклом спокойно и последовательно прощупывал им стены собственной камеры.

Я отвернулся от стекла и посмотрел на магистра.

– Вот как, – сказал я.

Серебряный отвел меня от стекла на десяток шагов, к краю бетонного возвышения, и встал спиной к кубу, лицом к галереям. Я отметил эту мелочь, даже зная про одностороннее стекло, к заключенному он не поворачивался.

– Он жив, потому что мы думаем, что мор, дело его рук, – сказал Серебряный.

Я молчал и ждал продолжения. Продолжение из Серебряного всегда приходилось вытягивать паузами.

– Сразу оговорюсь, чтобы вы не придумали себе ничего лишнего, – магистр говорил тихо, размеренно, глядя куда-то на второй ярус. – Мы не знаем наверняка. У нас есть совпадение по времени, первые случаи зарегистрированы за пять суток до его взятия, и маршрут его лежал через Москву. У нас есть почерк, болезнь, которую не может распознать магическая диагностика, а вы лучше меня знаете, чья это подпись. У нас есть косвенные данные, о которых позже. Чего у нас нет, Илья Григорьевич, так это доказательств, механизма заражения и признания. Ни одного из трех.

– И поэтому приговор отложен.

– Поэтому приговор отложен, – он впервые за разговор посмотрел мне в глаза. – В этой седой голове, возможно, лежит ключ от города. Возбудитель, механизм, средство. Исполнить приговор сейчас, значит выбросить ключ в реку, не проверив, от какой он двери. Восьмые сутки Москва гниет заживо, счет идет на тысячи, и все это время он сидит в трех метрах от нас и молчит.

– Совсем молчит?

Пока Серебряный подбирал формулировку, я успел прогнать собственную проверку, потому что слова «его почерк» для меня были не фигурой речи. Почерк отца я видел в в Эфесе.

Опустошенные шли по стадиям, мигрени, следом дыры в памяти, в конце стирание личности, и на всех стадиях подергивания мышц и застывшая мимика, потому что установка тянула Искру из подкорки.

Ни лихорадки, ни сыпи, ни смертей за неделю, та машина убивала медленно, месяцами, ей нужны были живые доноры. Здешний мор, если верить сводке Императора, начинался с сорока градусов и геморрагий убивал на первой неделе.

Клиника не совпадала нигде, кроме одного пункта, и то и другое не видела магическая диагностика. Совпадение почерка по одному-единственному признаку, скажу я вам, это тот уровень доказательности, за который у меня в Центре Зиновьева читает лекцию Величко.

Лицо Серебряного тем временем брезгливо дернулось, будто он глотнул прокисшего.

– Если бы. На допросах он словоохотлив до издевательства. Обсуждает погоду. Философию власти. Качество здешнего чая. Со мной он вчера час говорил о вашем детстве, Илья Григорьевич, о том, каким вы были в четыре года, с подробностями, с теплой отцовской интонацией. Протокол этого допроса я вам читать не советую. О заразе ни слова, ни полслова. Мы писали каждый звук, мы разбирали его речь по фонемам. Ноль.

Я стоял и переваривал. За стеклом в трех метрах сидел человек, который час рассказывал следователю про четырехлетнего мальчика, и делал это с теплой интонацией, зная, что запись ляжет мне на стол. Даже из глухого аквариума он умудрялся оперировать. Не Искрой, так словами.

Картина складывалась, и мне не нравилось, как она складывается. Император приказал моей команде дать имя болезни. Серебряный держал под землей человека, который, возможно, это имя знал. Диагностика наверху и допросы внизу были двумя концами одного разреза, и сшивать его предстояло, судя по всему, нам.

Мы стояли молча, и в этом молчании висело еще одно, третье, что не произносил ни он, ни я. Оба мы понимали простую вещь, если на свете существовал человек, с которым Радулов стал бы говорить по-настоящему, без погоды и философии, то только со мной.

Серебряный это знал и по тому, как старательно он не просил, я понимал, что просьба ждет своего часа. Час этот пока не пришел, и я был ему за это почти благодарен.

– Наверху есть кабинет, – сказал Серебряный. – Идемте. Остальное не для этого зала.

Кабинет оказался этажом выше, глухая комната без окон, стол, четыре стула, графин, на стене пробковая доска со следами сорванных листов. Дверь за нами закрылась с мягким вакуумным чмоком.

– Теперь Ника, – сказал я. – Хватит дозировать. Расскажите мне правду.

– Она под охраной в больнице в Муроме.

– Почему охрана? Почему больница? Что за угроза, ради которой пишут личный приказ Императора? Все и сразу, магистр.

Серебряный встал за спинку стула, положил на нее руки, и я увидел, что костяшки у него сбиты, свежо, дня три-четыре, ссадины еще не зажили. К границе, стало быть, он ездил не бумаги подписывать.

– Хорошо. Все и сразу, – он говорил ровно, и за это я был ему благодарен второй раз за десять минут. – Радулов взят, но взят один. Сеть обезглавлена. Обезглавлена, Илья Григорьевич, это термин из отчетов, в жизни это означает, что тело сети живо, узлы, люди, деньги, лаборатории. Идеология тоже жива. И у этой идеологии, оставшейся без головы, есть предмет культа. Кровь Лукумонов. Живой конвертер, вокруг которого его люди десять лет строили все.

– Мать под охраной. К ней не подойти.

– Ваша мать для них, это изношенный и изученный вдоль и поперек конвертер. А теперь послушайте меня очень внимательно и не перебивайте, потому что я скажу это один раз. Вы, носитель первичной крови. Ваша жена носит вашего ребенка. Для остатков сети ваша жена представляет собой то, что в их документах, в их собственных перехваченных документах, называется словом «сосуд». Ей не грозит нож, Илья Григорьевич. Ей не грозит пуля. Ей грозит изъятие. Живой, аккуратный, бережный захват с последующим содержанием в идеальных медицинских условиях, потому что груз, который она носит, для этих людей ценнее всего золота империи.

Я стоял и слушал, и каждое слово ложилось на свое место с отвратительной точностью. Про «запасной реактор» я знал, эта мысль поселилась во мне еще в Муроме и жила молча.

Мысль о том, что реакторов теперь двое и второй размером с виноградину, приходила мне в голову и раньше, но я гнал ее. Серебряный только что положил ее на стол и развернул ко мне снимком.

– Отсюда все остальное, – продолжал он. – Охрана, потому что брать ее будут не уличные бандиты, а люди с подготовкой. Больница, потому что беременной женщине нужен медицинский контроль в шаговой доступности, а муромская больница, единственное здание города, где периметр можно было закрыть за шесть часов, не объясняя причин. Кобрук превратила отделение в крепость, и сделала это, замечу, блестяще. Шаповалов при ней неотлучно. Глушение связи, потому что каждый звонок, это координата, а координата вашей жены сейчас самая дорогая информация на черном рынке империи после формулы мора.

Он замолчал. Я отошел к стене, уперся в нее спиной и заставил себя делать то единственное, что умею делать в любом состоянии, считать.

Вариант первый, забрать ее сюда, в Москву, под эту вот бетонную защиту.

Но везти беременную на таком месяце в город, где эпидемия с неврологической симптоматикой и летальностью без цифр, не станет ни один лекарь, а я лекарь.

Вариант второй, бросить все и уехать к ней. Но, город без диагноза, тысячи зараженных, и если мор действительно работа отца, то нить к нему держу я один. И уехав, я обменяю тысячи жизней на свое спокойствие, а этого мне Ника первая не простит. Вариант третий, увезти ее тайно, самому, в место, о котором не знает никто.

Но против сети с многолетней школой похищений моя конспирация продержится неделю, у них это ремесло, а у меня самодеятельность. Оставался вариант четвертый, он же нынешний, крепость, Кобрук, Шаповалов, Инквизиция по периметру.

Разум согласился с Серебряным по всем пунктам, но я ни на миг не забывал, что моя жена сидит в боксе под чужими глазами, выключенная из собственной жизни, и узнаю я об этом из аналитической записки человека, который еще недавно скрывал от меня существование моей матери.

– Кто принимал решение? – спросил я. – По Нике. Ваша подпись?

– Моя рекомендация. Подпись Государя.

– Тогда следующее, и это не просьба, – я оттолкнулся от стены. – Мне нужен канал связи с женой. Защищенный, ваш, какой угодно. Она двое суток слышит от людей в костюмах слово «позже» и не слышит меня, и я вам как лекарь говорю, для ее беременности кортизол сейчас опаснее любой сети. Организуйте.

Серебряный смотрел на меня и я видел, как за его глазами щелкают риски, протоколы, прецеденты.

– Закрытый сеанс, голосовой, через ретранслятор Канцелярии, – сказал он. – Один раз в сутки, по расписанию, которое буду знать я и дежурный офицер. Первый, сегодня вечером. Это все, что я могу дать, и это больше, чем положено по режиму.

– Этого хватит.

Наверное, все бы обошлось, если бы он на этом остановился.

Но Серебряный, выдержав паузу и сочтя разговор законченным, сделал то, чего при мне не делал никогда, он расслабился. Плечи его опустились, рука поправила запонку, и голосом, в который вернулась канцелярская гладкость, он произнес:

– Так что не волнуйтесь, Илья Григорьевич. Объект под надежной защитой, все контуры контроля замкнуты на Канцелярию, риски просчитаны и…

Дальше я не слушал.

Слово «объект» щелкнуло где-то в затылке. Моя жена, которая вторые сутки не может услышать мой голос, которая осталась одна с нашей виноградиной среди чужих людей в костюмах, была в этом кабинете «объектом с замкнутыми контурами». И это слово стало последней каплей.

Я шагнул к нему и ударил. Один раз, наотмашь. Правой рукой, вложив в удар плечо и весь этот перелет.

Костяшки обожгло. Серебряного снесло к стене, он приложился о панель лопатками и затылком и сполз по ней на пол.

Он видел замах. Я понял это уже потом, прокручивая, человек его выучки читает движение по плечу за мгновение, у него было время уйти, закрыться, остановить меня десятком способов, не трогая даже Искры. Он остался стоять и принял удар лицом.

Я стоял над ним и разжимать кулак не спешил.

– Слушай меня, магистр, – голос вышел низким. – Если с ее головы упадет один волос, я не буду разбираться, кто виноват – сеть, Канцелярия или погода. Я приду за тобой. И вся твоя менталистика тебе не поможет.

Серебряный сидел у стены и не пытался встать. Он поднял руку, тронул разбитую губу, посмотрел на красное на пальцах и уголок его рта пополз вверх, в кривую, перекошенную отеком усмешку.

– Я ждал чего-то подобного, – сказал он. Голос его звучал теперь иначе, без канцелярской смазки. – Если совсем честно, Илья Григорьевич, я ждал этого с Эфеса. Вы имеете право. За вашу мать, о которой я молчал. За то, что ваша свадьба стала операцией прикрытия. За… все в общем, – он поморщился, ощупав челюсть. – Хороший удар. Поставленный.

– Ампутационная практика.

– Оно и чувствуется.

Он поднялся, держась за стену, выпрямился, и я смотрел, как он это делает, без обиды, без угрозы, деловито, как встают после падения с лестницы люди, которым некогда болеть. Достал платок, прижал к губе. Плечи его так и остались опущенными и я вдруг понял, что вижу его без брони впервые за все наше знакомство.

Кулак я разжал и почувствовал облегчение. Теперь между нами в этом кабинете установилась простая рабочая ясность, какой не было никогда, как между хирургом и анестезиологом, которые терпеть друг друга не могут и оперируют вместе двадцать лет.

– Теперь дальше, – Серебряный убрал платок и посмотрел на него. – У меня для вас осталось два пункта, Илья Григорьевич, и второй вы мне не простите тоже. Ваша мать. У нас большой прогресс.

– Какой прогресс?

– Сами увидите.

Второй раз за час это слово, и я поймал себя на том, что начинаю его ненавидеть. Люди говорят «сами увидите», когда словам не верят даже они, и за сегодняшний день эта формула успела мне сообщить, что впереди очередное дно, к которому не подготовиться.

Из кабинета Серебряный повел меня к лифтам, я приготовился к выходу наверх, к машине, к поездке через полумертвый город в какую-нибудь клинику Канцелярии за тремя заборами. Вместо этого мы вошли в тот же грузовой лифт, магистр приложил ладонь, и кабина пошла вверх. Цифры выбрались из минуса, миновали ноль, первый этаж, третий, пятый и остановились на седьмом.

Створки открылись в белый коридор, я встал на пороге, в нос ударил запах, который я узнал бы из тысячи, не читая табличек. Пахло больницей. Антисептиком, чистым бельем, тем самым больничным воздухом, который не спутаешь ни с чем, если прожил в нем две жизни. Медицинское крыло, пост, двое инквизиторов у турникета, сестра в накрахмаленном колпаке за стойкой, и матовые двери палат вдоль стен.

– Она здесь, – сказал я. Вопросительная интонация не понадобилась, все было понятно и так.

– Здесь.

– В этом же здании, – я повернулся к Серебряному. – Вы держите ее в одном здании с ним. Мать на седьмом этаже, отец в подвале. Цель и охотника под одной крышей. Вы совсем… – я оборвал себя и досчитал до трех. – Объясните логику.

Серебряный дождался конца фразы. Платок он все еще держал у губы, и говорил теперь с легкой шепелявинкой, от которой его канцелярские формулировки звучали почти по-человечески.

– Логика простая, Илья Григорьевич, и она вам не понравится, потому что она безальтернативная. Здание, в котором мы находимся, глушит ментальное воздействие на всех уровнях, держит автономное жизнеобеспечение и закрывается силами гарнизона за полторы минуты. Такое здание в империи только одно. Единственное. Ваша мать, цель номер один для остатков сети и, что вам знать неприятнее, объект интереса еще пары структур, о которых мы поговорим не сегодня. Либо она здесь, под тем же куполом, что и он, либо она нигде.

Я стоял посреди белого коридора и переваривал новости. Внизу, сидел в стеклянном аквариуме мой отец. Здесь, на седьмом, за одной из матовых дверей лежала моя мать.

Государство собрало мою разбитую семью под одной крышей, в одном бетонном стакане, рассортировав по этажам, опасное в подвал, драгоценное наверх. Для полного комплекта не хватало таблички «Разумовские» на фасаде.

– Купол глушит в обе стороны? – спросил я. – Он не может… дотянуться? Отсюда, изнутри?

– Из куба он не может ничего. Мы проверяли способами, о которых я предпочту умолчать. – Серебряный убрал платок и внимательно посмотрел на меня. – Ваша мать в большей безопасности в ста метрах над его головой, чем была бы в тысяче километров от него. Я понимаю, как это звучит, но… Привыкайте.

Фырк на плече, молчавший от самого куба, шевельнулся и тихо, в самое ухо, произнес:

– А ведь складно устроились, двуногий. Вся семья в сборе, один ты по командировкам мотаешься.

Юмор у него вышел вымученный, но я был благодарен и за это, в тишине коридора его треск был единственным звуком из моей нормальной жизни.

Мы прошли пост. Инквизиторы проверили Серебряного по списку, меня по лицу, и по тому, как дрогнули глаза старшего, я понял, что лицо мое в этом здании известно больше, чем мне бы хотелось.

Сестра за стойкой привстала, и я отметил на ее стойке, между журналом и переговорным устройством, стеклянную банку с полевыми ромашками, единственное цветное пятно на весь этаж. Коридор повернул, за поворотом открылся короткий тупик с единственной дверью, и возле этой двери не было охраны, только пустой стул.

– Пост внутри контура, – сказал Серебряный, поймав мой взгляд. – Снаружи не держим, ей… так спокойнее.

Он остановился, не доходя до двери шагов пять.

– Дальше сами, Илья Григорьевич. Я подожду здесь.

Я посмотрел на него. Магистр стоял у стены, с платком в опущенной руке, с наливающейся на скуле гематомой, смотрел в сторону, на пустой стул, и в его отведенном взгляде я прочитал больше, чем в любом его докладе. Он знал, что за дверью. Он это уже видел. И он не хотел стоять у меня за спиной в тот момент, когда увижу я.

Пять шагов до двери я шел, наверное, дольше, чем весь сегодняшний путь от трапа.

Я лекарь. И даже я готовил себя к этой двери так, как готовят родственников в коридоре реанимации. Но я перебрал в голове варианты того, что может ждать меня за дверью, инвалидное кресло, пустой взгляд, чужой испуг, разложил их по вероятностям и на каждый заготовил лицо.

На последнем шаге я поймал себя на том, что иду, как ходил в Пекине к операционному столу, с опущенными расслабленными плечами и разогретыми кистями. Фырк на плече сжался в теплый неподвижный комок.

Я положил ладонь на ручку, отсчитал три удара сердца, нажал, и открыл дверь.

Воздух застрял у меня в горле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю