Текст книги "Быт русской армии XVIII - начала XX века"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Майор Махеев чрезвычайно обиделся на это. Он тотчас же поехал в отрядную квартиру и на пути остановился на полчаса у меня. Между нами произошел следующий разговор.
– Читали вы, – спрашивал меня майор Махеев, – как меня отшлепали в приказе?
– Этого я не читал, а читал только, что вам предложено обратить внимание на улучшение продовольствия вашей дружины.
– Да помилуйте, я пятнадцать лет был в службе и столько же в отставке, а до сих пор не читал и не слыхал, чтобы писались такие приказы, – говорил, задыхаясь от гнева, майор. – Я – человек больной, у меня печень страдает, я для службы здоровьем пожертвовал, я продал свое имение, чтобы сформировать дружину, и вот к чему все это привело!..
– Вы меня извините, майор, я никакого права не имею сомневаться в ваших словах, но все-таки должен вам сказать, что люди ваши не отличаются здоровьем, это я сам видел, и общий говор всех, что их дурно кормят.
– Да что же прикажете делать? Вот, посмотрите, я вам покажу все счеты свои, сколько на каждую роту выдаю. Я выдаю больше, чем отпускается из казны, вы сами это сейчас увидите.
При этом майор начал развертывать портфель свой и доставать из него какие-то бумаги.
– Я могу вам сказать, майор, что мы стоим здесь еще не в самых невыгодных обстоятельствах. Припасы доставать всегда можно, и отпускаемых на это денег достаточно. Взгляните на наших людей – на казаков, на пехоту, – вы не увидите ни одного изнуренного человека.
– И что же, вы не передерживаете ничего из съестных сумм?
– Могу вас уверить, что на щи с наваром, на три четверти фунта мяса на человека, на соль, на уксус, на перец и на кашу-размазню к ужину мы ничего не передерживаем противу положенного, напротив, даже от говядины у нас остается часть денег, на которые мы прежде прикупали крупу, а с осени закупили капусты на закваску. Теперь же, правда, чтобы давать по порядочной порции крутой каши к обеду, приходится в месяц приплатить несколько десятков рублей. Это роскошь, может быть, но роскошь спасительная, потому что горячая каша, крутая, составляет в холодное время славную припарку для солдатского желудка и предохраняет его от болезней. Впрочем, я этим вовсе не хочу сказать, чтобы тут было самопожертвование с нашей стороны: от заготовки фуража по справочным ценам мы всегда имеем деньги в остатке.
– А как вы даете хлеб?
– Сначала мы хлеб получали сухарями из комиссии, а с тех пор, как велено строить землянки и, значит, мы узнали, что остаемся на месте, мы начали принимать муку и печем хлеб сами в придорожной казарме; другие пекут в соседних деревнях.
– И вы выдаете хлеб сполна?
– Разумеется, во всяком случае, мне приятнее было бы сказать, что сполна, нежели говорить противное, – отвечал я, смеясь. – Впрочем, на этот раз действительно могу вас уверить, что солдат у нас всегда получает свои полные три фунта: четверть фунта они сами оставляют и делают себе из этого квас. Наше дело только о том заботиться, чтобы хлеб не был сыр и всегда хорошо выпечен.
– Ну, а сухари у вас тоже всегда хороши были?
– Сухари, не ровен час, попадались плохие, черные и с плесенью…
Пока мы толковали, майор успел разложить свои бумаги.
– Вот, посмотрите, – говорил он, – это счеты всех четырех рот. Вы отсюда увидите, – и он начал указывать на цифры, – что вот на эту роту за месяц следовало выдать четыреста пятьдесят рублей серебром, а я уже выдал пятьсот, на эту – тоже, на эту – тоже.
Тут он начал мне читать справочные цены продуктам, и я не мог не заметить ему, что некоторые цены были проставлены в счетах неверно. Не знаю, впрочем, что за ошибка тут вкралась и почему цены значились ниже, чем они были на самом деле.
– Все-таки вы видите, – продолжал майор, – вы сами находите, что я выдаю больше, чем следует, так скажите мне, научите меня, что же мне делать, чтобы мне не писали таких обидных приказов?
– Я полагаю, что надо настаивать, чтобы пища приготовлялась хорошо и чтобы припасы были также хорошими.
– А где их взять хороших, например говядину? Я вас спрашиваю.
– Из нас никто в этом не затруднялся до сих пор. Татары очень охотно сами водят свой скот на продажу.
– А у меня договорен подрядчик, так уж я не могу учить его, откуда брать скот.
– По крайней мере, вы можете наблюдать, чтобы от него не принимали дурной говядины.
– Ну уж извините, – отвечал майор с запальчивостью и хватаясь за свой правый бок, – этого уж слишком много. Я не могу сам принимать говядину.
– А я смотрю на это совсем иначе и не нахожу никакого стыда сам смотреть за тем, чем кормят людей, когда дело пойдет о том, чтобы спасти их от голода и болезней.
Майор, как видно, не мог снести такого покушения на независимость его барской неги, не отвечал ничего и, раздосадованный, уехал.
Вдоль дороги тянутся в один ряд татарские мазанки. То не наши русские избы, не малороссийские хаты, белые как снег, с высокими соломенными крышами, всею толщиною своей клади смело спускающимися в навес вокруг хаты, и с неправильною завалинкою вокруг да с маленькими окошками по одному или по два в стене, вставленными в подъемные свои рамки. Татарская хата, или сарай по туземному названию в соседних к горам местах, кроется обыкновенно невысокою крышею из черепицы, что резко ее отличает от приземистой мазанки с плоскою земляною покрышкою, нередко поросшею травою и напоминающею собою известные у нас в России парники (такова мазанка перекопского татарина), а также и от хижины горского татарина, лепящейся обыкновенно, подобно улью, к прислону горы. Что общего между тремя этими различными видами сараев, – это то, что стены их обыкновенно складываются из обломков плитняка и внутри всегда, а снаружи иногда обмазываются глиною (светло-желтою). В таких стенах обыкновенно оставляются довольно большие окна (около 1 аршина высоты), обтянутые бумагою, заменяющею стекла, и защищенные снаружи деревянною решеткою – эмблемой всегдашней ревности азиатца.
Внутренность сарая обыкновенно разделяется сенями на две половины, мужскую и женскую. Пол везде земляной, набитый глиною. Около стены, прилегающей к сеням, находится камин (одмар), расположенный в уровень с полом, дым из которого проходит в прямую над ним трубу, устраиваемую обыкновенно из хвороста, обмазанного глиною; труба эта аршина на два от земли расширяется над огнем наподобие широкого кожуха наших кузнечных горнов; из середины трубы вы видите обыкновенно висящую цепь (асма) с котелком. У этого семейного очага сидят обыкновенно татары, поджавши ноги, на тюфяках или на войлоках. Тут варится кофе, тут пекутся чебуреки, то есть их круглые слоеные пирожки на бараньем жире, хлеб из смеси ячменной и пшеничной муки; наконец, тут в холодные дни выкуривается несметное множество трубок крымского табаку.
Вся мебель подобного жилища ограничивается несколькими толстыми тюфяками, разложенными вдоль стены вместо диванов, и одним или двумя круглыми столиками не выше делаемой у нас скамеечки для ног. Как украшение в доме зажиточного хозяина иногда рисуются почти во всю высоту стены тщательно сложенные кучи разноцветных ковров и подушек.
В двух селениях, совершенно подобных сделанному нами здесь общему очерку, стояла под конец зимы рота О… ополчения майора Барновского. Не очень тепло должно было жить ратникам в татарских сараях, несмотря на всю их опрятность. Хозяева-татары на тепло, впрочем, не скупились, потому что в обыкновенный январский день, когда степь покрыта легоньким снежком, а в воздухе стоит сероватая оттепель, можно было в любом месте увидеть дымящийся огонек в камине и в то же время настежь растворенную дверь в сени. По этой, вероятно, причине иной ратник, видя, как щедро татарин теплотою своей избы делится с матерью-природой, широкой степью, и видя себя обделенным, вымещал свое неудовольствие то на курах, то на баранах татарина. Недочет в курах и баранах постоянно увеличивался. Обращались не раз и к ворожеям, чтобы узнать, куда деваются животные, обращались и к муллам, чтобы «отчитыванием» из Корана разогнать злое наваждение; прибегали и к окуриванию своего жилья, и даже некоторые, подеятельнее, просиживали по ночам в закоулках, чтобы подсмотреть, кто берет кур и баранов. Были слухи даже, будто и вправду удалось какому-то татарину, хитро зарывшемуся в солому, подкараулить, как пришли гяуры за его коровой, и он с отчаянием, отказавшись от помощи Корана, вверился своим кулакам. Но что же – ни слово Магомета, ни кулак его поклонника не могли спасти висевшей уже на волоске жизни коровы: мощные руки гяуров, связав татарина, упрятали его под ту же самую солому, из-под которой он только что вылез. Жаловались начальникам, прибегали к посредству соседних помещиков, гуяров же. Хлопот было много и не совсем понапрасну, потому что «зуб за зуб и кровь за кровь» – это изречение Корана оправдывалось, когда усиленные старания домохозяев достигали иногда до улик. Провинившегося наказывали. Попадаться стали реже и реже: одни только куры и бараны, которых, вероятно, не догадались также высечь, попадались по-прежнему.
Неподалеку от места, где совершались описываемые нами мрачные видения и еще более мрачные деяния наяву, в одной из тех благодатных долин, где среди роскошной зелени и под теплым небом юга во время минувшей войны так много наших раненых и больных чудесным образом поправлялись и даже в самое короткое время возвращались к полному здоровью, стоит уютный дом с усадьбой, принадлежащий одному из самых гостеприимных семейств на всем полуострове. Господин Гуттер, владелец этого имения, живущий издавна в самых дружеских отношениях ко всему населению окрестностей, принимал немалое участие в неприятном положении татар, у которых был военный наш постой. Как умный человек, он скоро догадался, что «у голодного брюха нет уха» и что по этой уважительной причине нечего сердиться на постояльцев за то, что они объедают хозяев; и задумал он, как бы помочь горю так, чтобы и волки были сыты, и овцы были целы. Он знал уже, что ротный командир, майор Барновский, человек, не любящий общества, но во что бы то ни стало задумал-таки он с ним познакомиться, а после посмотреть, что и как можно было бы уладить в пользу ратников и их хозяев, татар. Остановившись раз на таком решении, господин Гуттер ждал только случая приступить к делу.
Был какой-то праздник. Господин Гуттер по праву соседства посылает в роту ратникам в подарок несколько ведер фруктовой доброй водки из собственной винокурни и корову на артель, а ротного командира просит сделать честь пожаловать к нему на обед. Посланный возвратился, и с ним двое или трое ратников, то есть фельдфебель и два урядника, пришли благодарить за оказанное «пожертвование». В то же время от ротного командира принесли ответ, что он нездоров и потому к обеду быть не может. Помещик наш вместо обычной своей утренней прогулки отправился сам познакомиться с больным майором. Майора он застал, несмотря на его болезнь, занятым все-таки службой: по долгу ближайшего начальника он старательно пробовал и перепробовывал присланное для ратников господином Гуттером. Помещик потащил майора к себе чуть не силою.
Я приехал к господину Гуттеру часу во втором дня и застал его вместе с незнакомым мне лицом в ополченском кафтане со штаб-офицерскими эполетами. Хозяин нас познакомил. Это был майор Ферапонт Евтихич Барновский, командир роты ратников, квартировавшей по соседству в деревнях. Между нами завязался разговор, один из тех разговоров, которые нетрудно вперед угадать каждому, кто знаком с бесчисленными встречами людей на военных стоянках. Говорили о походе из внутренних губерний России в Крым, о дурном положении непривычных ратников в новой для них стране, о том, что татарские сараи зимою холоднее русских изб, о прежней службе майора в армии.
Майор был мужчина небольшого, скорее даже маленького, роста, немолодой, довольно плотно сложенный. Его круглая головка и редкие, полувсклокоченные русые волосы на ней для опытного даже френолога ничего, кажется, не выразили бы, кроме того разве, что майор менее всего занимался своим туалетом. Небольшие серенькие глаза его, по-видимому, по крайней мере в тот день, были в дурных ладах с его физиономией, потому что последней явно хотелось веселиться – она горела жизнью, была красна, полна, так что небольшие рябинки, по ней рассеянные, составляли едва ли не единственные на ней впадины, а глаза, как будто бы наперекор, с упрямством закрывались, выражали какое-то утомление и то и дело собирались спать. Голос также скорее соглашался с глазами, нежели с физиономией; словом, разладица во всем была решительная. Не упомню хорошо, чью сторону держали ноги – глаз или лица.
– А вот и моя музыка! – сказал майор, указывая медленным движением руки на стеклянную дверь балкона со стороны сада, на который всходила в это время порядочная толпа людей с бородами и без бород, в серых кафтанах, в больших сапогах и с медными крестами на шапках; у некоторых из них в руках виднелись инструменты вроде бубна, балалайки, позвонка и тому подобного.
– Это ваши песенники?
– Да-с. Вот они, – говорил майор, указывая на господина Гуттера, – пошалить для праздника вздумали, так и вытащили сюда эту дрянь. Позвольте, говорят. Пущай я их угощу.
– У-у, да как их у вас много!
– Десятка четыре наберется. Ну, да ведь это не то, что в полку каком-нибудь. Там, например, все народ ученый, – крутели-звери! Крутели! Я сам, доложу вам, смолоду полюбливал песни, как в полку еще служил. Только там, знаете, во всех частях дойдут – доведено! Строгость то есть первей всего. Как есть, значит, страх! Зато уж и играли же песни! Впрочем, что святых гневить, – и здесь вот, сами увидите, оно не то чтобы уж музыку производили, а песни играют кое-как… Играют, как же! Недаром же я им того, разных эдаких побрякушек и бубен, всего обзаведения, понакупил.
В это время подали на стол. Ферапонт Евтихич поместился с правой стороны, через одно или два места от госпожи Гуттер. Обед шел своим порядком. Песенники усердствовали. Они трудились так добросовестно, что, вероятно, не только небольшая столовая господина Гуттера, но и вся мыза его и все окрестности, горы и долины никогда еще не оглашались таким количеством звуков самых разнообразных. Явление было поистине новое. Стоит только припомнить, что действие происходит в глубине Крыма, неподалеку от Херсонеса Таврического, где и до и после описываемой поры можно встречать только важно молчаливые фигуры татар и разве только в большой какой-нибудь праздник, например в байрам или же в день свадьбы, в селении вы услышите протяжный гнусливый звук так называемой у нас волынки, или «козы», или, как редкость, цыганский бубен, аккомпанируемый скрипкою. Но все это, без сомнения, пигмеи в сравнении с колоссальными звуками, размашистыми, как сама Русь, с ее беспредельными землями, со звуками песни или, лучше, песен четырех десятков наших мужичков, давно уж стосковавшихся по родине на негостеприимной чужбине и вот теперь попавших к помещику доброму, гостеприимному, который их угощает и вне дома, и в дому у себя и приглашает развернуться, вспомнить про веселье былое, житье разудалое.
Податлива, падка натура человека русского на доброе слово, на привет радушного хозяина. Куда делись и кручина злая, и дни бескормные, и ночи бессонные на дожде да на холоде!
Глянуло в окошечко белое лицо хозяина, лицо белое, волос серебряный, молвило лицо хозяина нам доброе слово, доброе слово, что речь отца родного; глянуло оно очами на небо ясное, на твердь небесную, глянуло и нам, молодцам, в очи сокольи, а глянет – говорит, что рублем подарит. Как поведет рукой на сторону, а тут и понесли вокруг, по бородушкам по русым чарку полную, чарку зелена вина…
Скинь горе, шевелись,
В сарафанчики рядись,
Ой, жги, жги, говори,
В сарафанчики рядись.
Не богат, не пышен был стол у Эрнеста Карловича Гуттера, но все, что ни подавалось, было вполне хорошо. Да и не могло быть иначе в доме, где живут такие радушные, деятельные хозяева. Они живут на своей земле и своими трудами; живут и дают жить другим: не одно бедное семейство ими поддержано, не один наш раненый и больной, задыхавшийся в госпиталях, нашел здесь чистый воздух, и покойную комнатку, и ласковый уход хозяев за своей немощью; не один также дряхлый татарин нашел здесь приют и тщательное лечение. А между тем господа Гуттеры не разоряются; хозяйство их не в дурном виде, амбары полны хлеба и фруктов; во дворе не выводятся даже в тяжелое военное время огромные стоги сена и соломы.
Обед еще не был кончен. Песенники не жалели горла. Через отворенную дверь балкона мелькали в руках одного из них какие-то дощечки, издававшие особенное щелканье.
– Что это такое у них? – спросила госпожа Гуттер, вообще очень мало видавшая солдат и, кажется, в самом деле впервые слушавшая песенников, на этот раз, к слову заметить, еще не совсем хорошо организованных, потому что большинство из них, как должно полагать, явились сюда не столько из желания явить свои музыкальные дарования, сколько из того, чтобы участвовать в ожиданном наверное угощении.
Я отвечал, что этот инструмент называется ложками и что ложки держит песенник в руках для того, чтобы аккомпанировать ими пение наподобие кастаньет.
Обед кончился. Встали из-за стола. Надо было сделать честь песенникам ближайшим вниманием со стороны хозяев и гостей. Подошли к ним. Майор был также тут.
– А нуте плясовую, да позабористее! – крикнул он им начальственным тоном – так, по крайней мере, казалось ему самому.
Черноглазый фельдфебель, в черной фуражке и в шинели какого-то гарнизонного батальона, сам лично управлявший хором, тотчас принялся исполнять требуемое и, не знаю почему, по правилу ли мартышки, описанной в квартете нашего баснописца, или так просто, из невинной фельдфебельской важности, желая показать свое значение, скомандовал, показывая рукою на одну сторону впереди себя, а потом на другую:
– Становись! Толстые голоса сюда, а тонкие вот сюда!
Ратники встали, и два ряда голосов, толстых и тонких, по выражению фельдфебеля, заревели такую разладицу, что уж решительно ничего разобрать нельзя было. По счастью, им скоро принесли кушанье; хозяева и гости, кроме того, начали давать им денег, так что «игранье песен» прекратилось. Слышны были только возгласы: «Отцы наши, благодетели наши! Благодарим покорнейше, много благодарствуем вашей милости! Много довольны тебе, батюшка, кормилец наш! Ух, кабы ты набольшим у нас был, мы бы с таким начальником горы своротили!» Ратники были вообще очень довольны.
– Это у меня сорванцы все, звери! – говорил, выступив насередину, майор. – Все дворовые ведь, ракальи. Кто, знаете, оброка не выплатил барину, иной тоже сгрубил, вон этот теперича, высокой, например, так просто барыне погрозился, а вон, пониже, белобрысый, это его брат, в ратники, значит, сам пожелал. И все, и все такие. Из дворовых так вот вся рота и сколочена. Я, знаете, сам в полку служил и могу сказать, уж службу знаю, не то чтобы как-нибудь балясы точить, а уж начистоту. Строгость во всем предпочитаю, потачки уж ни-ни, никому то есть, прошу не прогневаться! Вот за то, за то самое мне эту роту и вверили. А ведь дворовые все, сорвиголова!
Несмотря на декабрь месяц, день был так хорош и на солнце так тепло, что многие из нас без шинелей, без перчаток даже отправились в сад и там по крайней мере полчаса перекидывались снежками. Да и все ли это! Недели три спустя, не более, я помню, в один ясный январский день, когда снегу совсем не было, в одном пригретом солнцем затишье между гор я любовался роем мошек…
После игры в снежки я возвратился в комнату и застал там следующую сцену.
Майор, воодушевленный рассказом о своей роте из дворовых, проснулся решительно. Живая его струна была еще задета чьим-то вопросом из молодых офицеров о том, хороший ли у него фельдфебель.
«У-у, престрогий!» – торопливо воскликнул майор, сжимая коротенький кулак над редкими волосиками своей головы.
Госпожа Гуттер в это время сидела в кресле возле дивана и о чем-то думала, – вероятно, впрочем, не о том, чтобы подольше удерживать в гостях майора.
Но Ферапонт Евтихич пришел уже вполне в хорошее расположение духа и захотел быть любезным даже с хозяйкой дома. Предмет для разговора с нею сам собою ему представился…
«Да вот-с, я вам по сущей подлинности объясню, – начал он, обращаясь к госпоже Гуттер и уставясь на нее, – какой у меня фельдфебель. Когда мы выступали из города Птицына, купечество и мещане вознесли по начальству желание хлебом-солью угостить дружину, – значит, по калачу там или по булке и по чарке пеннику поднести. За царя, говорят, за святую веру не токмо что состояние – жисть, животы, значит, положить предпочитаем. Начальство, как есть, согласилось. Ну, честь честью. Благодарность предъявили, да и к делу. У нас ведь, я вам по всей подлинности доложу, как все обстоит нонече, так все уж было на ту пору, по-военному. Сейчас народ вывели, по ранжиру поставили, ну и подходи, значит, с правого фланга, а кто выпил свою, тот пошел на левый, а новый подходи с правого же фланга…»
Не знаю – в скобках заметить, – как занимательно было для госпожи Гуттер это вступление в будущую повесть о героическом характере фельдфебеля. Знаю только, что она очень мало могла бы понять что-либо из красноречия Ферапонта Евтихича, потому что вообще не очень сильна была и в обыкновенном русском языке. Как бы то ни было, рассказчик стоял перед ней, широко расставив свои коротенькие ножки, как будто боясь выпустить из кресла свою жертву, и рассказ продолжался:
«Один же ратник и возьмись – слукавил. Губа-то не дура! Он-с, того, выпивши свое да отойдя сызнова на правый фланг, взял да и сызнова шасть к ушату с винищем… А фельдфебель его и подметь. Хе-хе-хе-с. Каково?!»
Тут рассказчик, приостановившись, отбежал в противоположный угол комнаты, потом ускоренным шагом подошел к креслу, на котором сидела госпожа Гуттер, вдруг остановился в полушаге от нее. Подобный маневр повторился раза три в продолжение последующего рассказа, которого главною темой был подвиг фельдфебеля, с самоотвержением вывихнувшего себе палец в минуту, когда он порывался то же самое сделать с челюстью провинившегося невоздержанного ратника.
Госпожа Гуттер во все время сидела без движения. Жаль, что не было тут фотографа: физиономисты и психологи, быть может, открыли бы впоследствии какое-либо новое движение души, занимающее средину между негодованием, стыдливостью, состраданием и отвращением…
Ферапонт Евтихич вскоре уехал. С тех пор никому из нас не случалось встречаться с ним.
Незадолго уже перед окончанием зимнего похода, в те дни, когда на юге солнце греет, как в Петербурге в апреле, случилось мне проезжать верхом на крымском маленьком коньке через деревню, где квартировали ратники. Вечерело. Воздух заметно стал наполняться сыростью. Сараи, или мазанки, татарские как будто сбросили с себя дневную белизну свою и сероватым рядом тянулись вдоль степной дороги и только кое-где по временам показывали промеж себя извилистые, узенькие переулки, ведущие к задней стороне аула. Стаи поджарых, тощих собак лежали там и сям на небольших возвышениях наподобие курганов, виднеющихся впереди селения, и все эти отряды сельской стражи по очереди встречали и провожали проезжего сиплым лаем своим.
Вдруг где-то в конце деревни послышалась русская песня. Те самые, кажется, голоса, которые отличались когда-то на мызе господина Гуттера, но только с меньшим немножко одушевлением пели:
Взвейтесь, соколы, орлами,
Полно дома горевать.
То ли дело под шатрами
В поле лагерем стоять.
Мне приходилось проезжать через середину селения. Начали попадаться навстречу ратники; они выходили по одному, по два из каждой почти избы и, лениво застегивая набок свои серые кафтаны, еще ленивее тянулись куда-то по одному и тому же направлению. Некоторые из них меня узнавали, вероятно, видевши прежде где-нибудь в отряде, останавливались и приветствовали, кто отдавая честь по-солдатски, а кто просто отдавая поклон и приговаривая: «Здравствуйте, батюшка, ваше благородие, издалека ли к нам жалуете?» По временам, продолжая ехать своей дорогой, я обменивался с ними парой слов.
«Что у вас сегодня, не праздник ли, что песни поете?» – спрашиваю я. – «Нет, никак нет; это у нас кажинный день так перед обедом и ужином!» – кричали мне в ответ. «Ну, слава Богу, слава Богу, что хорошо живете. Это и слышать радостно». – «Да-а, жить-то весело…» – отозвался чей-то голос, докончив что-то в рифму, чего, впрочем, мне не удалось расслышать.
Время идет, идет вперед безостановочно и крымский мой ходун, каждую минуту оставляя за собою сотню-две шагов пространства. Я выехал из деревни и был уже близ большой дороги. Тут наскакал сзади мой спутник, юнкер X., отставший несколько от меня в деревне, чтобы закурить цигарку. У нас пошло философское рассуждение о том, какая разница между тем, как отдавать приказы и как достигать их исполнения, да о том, что и на службе прежде всего следует быть человеком, а затем – служивым. Плох тот службист, кто забывает эту двойственность условий службы.
В воздухе было уже холодно. Из аяна мы перешли в добрую рысь и через час времени были уже дома, на своих стоянках.
Война окончилась. Войска начали выступать из Крыма и остановились на время в Днепровском и соседних ему уездах, по деревням. Это было сделано столько же для отдыха, сколько и для так называемого «очищения», чтобы не занести во внутренние губернии болезней, неизбежно укоренившихся, так сказать, в некоторых частях армии. Вслед за тем получено приказание вы-ранжировать и распродавать тех лошадей, которые содержались по военному положению, и присланы маршруты для похода на постоянные уже или же еще временные квартиры. В половине апреля мы перешли через Днепр по плавучему мосту при Бериславле. Далее путь нам лежал через северную часть Херсонской губернии, по тем именно местам ее, где Ингулец своим течением оживляет высокую необозримую степь, где на каждой станции по маршруту встречаются красивые поселения с рощами и садами, этим столь редким и отрадным для путника явлением.
В Бериславле мы встретились с двумя дружинами ополчения П… губернии. Они сдали уже свои ружья в Николаеве и сохранили при себе только барабаны и рожки. Маршрут нам был по Херсонской губернии общий, только дружины должны были идти днем позже нас, так что мы сменяли друг друга на ночлегах. Это обстоятельство дало мне случай познакомиться с другим положением ратника, нежели мы видели несколько недель тому назад. Здесь уже все было не так, как в той дружине, где перед обедом и перед ужином пелись песни для улучшения пищи. Напротив, мы видели полные, цветущие лица, и сами ратники рассказывали, что вот, дескать, у них начальство так начальство – выкормят, и приберегут, и приструнят, и обласкают человека; а заболеет кто, так не то что поскорей в больницу, нет – сами уложат, укроют его. Да еще были и такие офицеры, что сами ездили верст за двадцать каждый день советоваться с доктором, все записывали на бумаге, что покажет больной и что говорит после доктор, и лекарства привозят и при себе дают их больному. «Да и не то что во время войны, а теперь, – говорили ратники, – как мы же домой в походе поротно для порядку только, а доберемся восвояси, так, почитай, каждого из нас и вовек не видать ему, начальнику, – и то все-таки берегут и кормят нашего брата, словно какой службы от нас бы ожидали. Уж и то мы много довольны за военное-то положение, так нет – наш Ропшин, Александр Андреевич, дружинный, значит, просто отец родной! Как взял нас со двора родного, так в целости и обратно представить хочет. Да что – такими ли представит, как взял нас?! Нет, пошли мы неучами, людьми темными, а теперь свет повидали, службу поузнали, да во здравии, в благополучии, Бог даст, воротимся домой. Еще байт казначей наш, что как распущать станут, то распродадут обоз, да и экономия от съестных есть, так рублев по двадцати серебра еще на руки выдадут, чтобы не с пустой мошной домой пришли… Да и господа тоже у нас, офицеры, дай Бог им здоровья. Просто бы князьями им всем быть, не то что дворянами. Будет что порассказать на дому, будет чем поход помянуть. Вот только горе – никто из нас Егория домой не принесет!.. В огне, значит, не были; штурма, вишь, от нас ушла. А курские, слышно, в Свистопуле (Севастополе. – Сост.) с Хрулевым генералом Егориев таки по-захватили маленько!..»
И шли мы походом со станции на станцию, с дневки на дневку. И как теперь перед собою часто вижу я картину почти ежедневную: выступление наше с ночлега и встречу в это время с ополчением. Как теперь помню эти ясные утра, точно в мае благоухание степного воздуха. Часов в семь утра кони уже выведены, эскадроны строятся, взводные там и сям ходят между шеренг и осматривают вьюки. Вот раздается команда: «Смирно!» Очередной взвод везет штандарт. А вот в другом конце селения раздаются, слышатся звуки песни русской, то заунывно-протяжной, как сама темная даль пережитых веков матушки-Руси – старушечки, то разудалой, залихватской плясовой с барабанным перебоем да со звонким присвистом и с чистым, ровным «подголоском» (альт) лихача-запевалы. Невольно оставались мы на месте лишних четверть часа для того, чтобы дождаться, когда покажется дружина (ратники выступали с ночлегов еще до свету и часам к семи уже оканчивали свой поход), и посмотреть на веселый поход ратников. Вот звуки все ближе, ближе, заблестели медные барабаны, впереди идут горнисты, а за ними, большим полукружьем широко раскинувшись в поле – благо в степи везде дорога, – сотни две-три человек фронтом; те, кто ближе к барабанам, то все песенники; по сторонам их, все более и более вперед, идут их слушатели. Да и как идут! Любо, весело смотреть. Кафтаны нараспашку, руки за спину заложены, у всех цветные рубахи – у кого красная, у кого синяя; а походка, поступь – соколы, да и только! Смело и ровно подаются они вперед, передаваясь с ноги на ногу своими мощными плечами; а ноги-то – не ноги, а самоходы какие-то в своих двенадцатифунтовых сапогах! И таким шагом они много и скоро идут, верст по шести в час, наверное.
Так шли походом ратники п-цы. Не доходя до Елизаветграда, тракт делится надвое. Нам прямо, им – идти на Екатеринославль и там опять на левую сторону Днепра. С одной дневки мы разошлись, простились. Они весело шли, песни подпевали, а барабаны подбивали:
Барабанчики гремят,
Колокольчики звенят,
Ай, люди, люди, люди.
Ай люшеньки-то люди!
Это было нашим последним прощанием.
В. Д. К
ПЯТЬ МЕСЯЦЕВ В ПОЛКУ[52]

Выдержки из дневника








