355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Малицкий » Беглецы и чародеи » Текст книги (страница 16)
Беглецы и чародеи
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:20

Текст книги "Беглецы и чародеи"


Автор книги: Сергей Малицкий


Соавторы: Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Карина Шаинян,Линор Горалик,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская,Н. Крайнер,Александр Шуйский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

Сергей Малицкий
ШВЕД

Холодный ветер дул вдоль переименованной Шпалерной от бывшего Литейного к бывшему Смоляному двору. Напрягал щеки, подхватывал жгучие искры колючего снега, который не падал с неба, а выстреливал из ночных подворотен, взлетал с жестяных кровель, срывался с припудренного февралем ледяного изгиба близкой Невы, сек пятиэтажные молчаливые здания, шесть колонн спящей церкви, черные окна бывших казарм Кавалергардского полка, облизывая фасады Таврического дворца, выглядывал в мертвых камнях давно уже растаявшие призраки царевича Алексея и адмирала Кикина, бился в тяжелые стены страшного дома, словно пытался вызволить десятки, сотни, тысячи людей.

«Чтоб ты сдох!» – подумал следователь Назаров, морщась от зубной боли и приглушенных криков, что раздавались и справа, и слева, и сверху. На часах уже было за два ночи, безумно хотелось разуться, опустить ноги в прохладную воду, опрокинуть стакан водки, упасть в теплую постель, но не затем, чтобы потянуть к себе безотказную Верку, а чтобы уснуть. Провалиться в черную яму, забыться и, главное, чтобы не видеть снов. Знает, знает он эти сны, поэтому и заснуть не может без водки, лучше уж без снов, а как проберет, все одно – такие сны лучше пьяному смотреть. Да только разве это сон? Валишься навзничь, летишь вниз, а как дна достигнешь, вот оно уже и утро. Впрочем, с этим чертовым зубом и водка не поможет уснуть!

– Ну, что молчишь? – утомленно спросил Назаров.

Подследственный сидел на железном стуле, уставившись в пол. Назаров даже приподнялся, чтобы разглядеть, что увидел этот странный человек на полу, затем пробежал взглядом по стоптанным валенкам, по угловатым коленям, по тяжелым рукам, одна из которых была перемотана грязной тряпицей, по впалой, но широкой груди, пока не добрался до квадратного подбородка, массивного носа и грубых скул. Глазные яблоки под опущенными веками подрагивали живыми буграми, а сразу над бровями лоб исчезал, скашиваясь к затылку.

«Урод! – мелькнула мысль. – Ночью такой встретится, черта помянешь. И имя такое же. Сопор. Запор, бога мать! Швед хренов! Какой он шпион? Ну не пришел мужик по повестке, и что? С ума они там все посходили!»

– А что говорить? – безучастно пробубнил подследственный.

– Связь с родственниками поддерживаешь? – спросил Назаров.

– Могу, – неожиданно проскрипел Сопор.

– Это как же? – насторожился следователь.

– Кричу, – пожал плечами подследственный, поднял тяжелую ладонь и махнул куда-то в сторону, за сырую стену затхлого кабинета, за Фонтанку, за дома, за лежащую подо льдом в забытьи Неву, за серый блин продрогшего залива.

– Издеваешься, сука? – скрипнул зубами Назаров. – Как на связь выходишь?!

– Кричу, – повторил Сопор. – Мама слышит. Там она. Скоген. Лес. Горы. Там она живет.

«Что делать? – закрыл глаза Назаров. – Боли он не чувствует, Маликов кулаки уже об его рожу сбил. На карцер ему наплевать. Подписывать ничего не хочет. Зря я, что ли, вторую неделю с ним мучаюсь?»

– Язык-то не забыл еще, швед? – бросил следователь, разминая папиросу.

– Не забыл, – уныло пробормотал Сопор и вдруг четко и раздельно произнес несколько колючих слов.

– Что ты сказал? – оживился Назаров. – Никак по-немецки?

– Нет, – качнулся Сопор. – Я сказал тебе, Назаров, чтобы ты шел туда, где растет перец. У нас так говорят плохим… Плохой ты, Назаров, вы все тут плохие.

– А ты, значит, хороший?

– И я плохой. Мусор, – погладил перевязанную тряпицей руку подследственный.

– Чем же ты плох? – презрительно прищурился Назаров.

– Маму не слушал, – поднял глаза Сопор. – Бросил ее.

– Отчего же?

– Лес не люблю. Камень дикий не люблю.

– А что же ты любишь?

– Ночь, – после паузы ответил подследственный. – Город.

– Так город из камня! – не понял Назаров. – Или здесь камень не дикий?

– И чтоб один быть, – словно не слыша следователя, продолжил Сопор.

– В городе? – удивился Назаров и зло макнул в чернильницу ручку. – Значит, маме кричишь?

– Ну что там? – поинтересовался Назаров на следующий день, нервно поглаживая распухшую щеку. – Подписал?

– Подпишет! – сплюнул прыщавый Маликов, долбивший подследственного в очередь с Назаровым. – И не таких обламывали. Он же с моего двора! Я этого шведа еще помню, когда отцу и до пояса не доставал! В каморке он жил без окна. Кстати, двор у нас был чистый, что твой стол после сдачи дела, да только вся детвора этого дворника боялась как огня. Не знаю, кто как, а он точно враг!

– Что значит «не знаю, кто как»? – бросил потухшую папироску Назаров. – Сомневаешься?

– А ты? – прищурился Маликов.

Не отвел взгляд Назаров, хотя и почувствовал сквозь ледяной прищур не только ужас загнанного зверя, но и наглую уверенность стукача.

– Я их разоблачаю, – отрезал Назаров. – А ты, похоже, кулаки жалеешь. Или у этого дворника рожа каменная?

– Не приживаются на его роже синяки! – процедил Маликов. – И на слове меня, Назаров, не лови. Я не один десяток гадов куда надо спровадил! Это ты все в добренького играешь!

– Так нет у нас ничего на этого Сопора! – прошипел Назаров.

– Будет! – ухмыльнулся Маликов. – Оставь-ка мне его еще на пару часиков! Руку его видел? О светобоязни слышал?

– Какая еще светобоязнь? – не понял Назаров.

– Такая! – ощерился Маликов. – От солнца. Сопор только по ночам двор мел. Мы все озоровали, старались ненароком дверь в его каморку распахнуть, только он все равно на топчане день деньской под половиком лежал. Грозил нам! И знаешь чем?

– Чем же? – заинтересовался Назаров.

– Мамку позову, говорил, – зло рассмеялся Маликов и тут же зябко повел плечами. – Знаешь, как он завыл, когда луч солнца ему на руку попал? Кожа пузырями пошла! У меня двое из одной камеры с ним, жуть народ пробирает. Я ему сейчас не карцер, а прогулку пропишу. Прикажу-ка его во дворе к решетке приковать. Ничего, не обморозится. Сговорчивее станет!

Зуб у Назарова прошел в тот же миг, когда выведенный голышом во двор Сопор завыл-заорал так, что затихли все остальные звуки в страшном доме, перестала капать с сырых стен вонючая вода, испуганно застыло в небе холодное питерское солнце. А потом в кабинет Назарова ввалился ошалевший Маликов, уронил на пол валенки Сонора, прохрипел недоуменно:

– Бежал!

Через минуту Назаров растерянно крутил головой в тесном холодном дворе, сторонился тюремного начальства, остервенело кроющего бранью ошалевших охранников, разглядывал следы босых ног, решетки, деревянные козырьки на окнах, какие-то гнилые доски, бочки, камни, груды изъеденной ржавчиной жести, оборачивался к кованым воротам.

– Не уг-г-глядели сволочи! – начат заикаться Маликов.

– Крышу проверяли? – задрал подбородок Назаров.

– П-проверяют, – втянул в плечи голову Маликов. – Далеко не уйдет. Не так прост швед оказался! Те двое, что во двор его выводили, только рты разевают, сказать ничего не могут! Тут вспомнишь, как к-креститься!

– Думаешь, поможет? – зло прошептал Назаров. – Может, кол осиновый затесать?

– Не веришь? – удивился побледневший Маликов. – А т-ты затеши. Я вот напиться собираюсь. В стельку.

Назаров пил неделю и не мог опьянеть. Орал, топал ногами, бил подследственных, заполнял протоколы допросов, рвал пером бумагу, но глаз не мог отвести от валенок, что так и остались в углу его кабинета, пока, подчиняясь непонятному предчувствию, не отправился домой. Посыльный догнал его уже у дома, прохрипел что-то о нападении, о диверсии и, задыхаясь, остался позади.

– Почему не стрелял? – через полчаса орал следователь в безумное лицо вологодского паренька.

Тот мотал головой, мычал что-то невразумительное, а когда в караулку внесли мертвого Маликова с синими пятнами на сплющенной шее, вовсе потерял сознание.

– Всё на месте? – ледяным тоном спросил начальник, входя в кабинет Назарова.

– Валенки пропали, – вытянулся в струнку следователь. – Больше ничего.

– Валенки, говоришь? – нахмурился начальник. – Хочешь сказать, что нападение организовано для захвата валенок? Именно для этого снесены ворота, не иначе как машиной ударили? Выбито несколько дверей, стена проломлена! Маликов убит! Из-за валенок?

– Не могу знать! – стиснул зубы Назаров. – Так нет побега! Да и раненые из охраны все под свои же пули попали. Стрелять начали со страху куда ни попадя!

– Со страху? – побелел начальник. – Валенок испугались? А где хозяин этих валенок? И не сам он ли за ними приходил? Думай, Назаров, думай, что я буду наверх докладывать! А то сам место этого шведа на нарах займешь!

– Трезвый? – удивилась Верка, когда уже ближе к утру Назаров добрался до дома и протиснулся по бесконечному коридору к узкой, как пенал, комнате.

– Спит Васька? – потянул с плеч шинель Назаров.

– Спит, – зевнула Верка. – Что еще он должен делать ночью?

– Ты это, – тяжело опустился на стул Назаров. – Собирай-ка вещички. К матери поедешь. И не болтай там слишком. Уладится все, вызову. Время сейчас такое…

– Какое время? – не поняла Верка.

– Такое! – оборвал ее Назаров. – Если меня заберут, скажу, что разошелся с тобой и где ты, пацан – ведать не ведаю!

– Да ты что! – ойкнула Верка и, заливаясь слезами, прижала к рту ладонь.

– То! – веско произнес Назаров и замер.

Тяжелый перестук донесся с улицы. Холодом повеяло из-за высокого тщательно заклеенного окна. Заухало что-то в далеком парадном и загремело на лестнице. Невидимым ужасом потянуло по полу и потолку. И прозвенел звонок.

– Ну вот, – покачнулся, поднявшись, Назаров.

В дверях стояла старуха. Она была одного роста с Назаровым, но из-за ее необъемного туловища и покатых плеч ему показалось, что она много выше. И он смотрел сначала на ее торчащие из-под покрытого искрами снега грубого платья босые ноги, на выступающий бугром обвисший живот и свалившуюся под платьем к поясу грудь, на морщинистую кожу на руках и между узловатых ключиц, посеченную кое-где пулевыми отверстиями. Медленно, с трудом Назаров взбирался взглядом по квадратному подбородку, синюшному носу к знакомым глазам, выше которых ничего не было, только убывающая линия покатого лба и космы спутанных седых волос, пока не утонул в мутных зрачках.

Старуха поставила на пол валенки, подтянула к себе за плечо Назарова и, ухватив его каменной клешней за горло, начала что-то укоризненно бормотать, покачивая головой, больно ударяя твердыми пальцами свободной руки по щекам и усиливая с каждым словом стальную хватку. И когда у Назарова уже потемнело в глазах и померкло видение синих пятен на горле Маликова, откуда-то издалека, из тесноты коридора, из глубины квартиры донесся беспокойный детский плач.

Хватка ослабла.

Старуха медленно разжала пальцы, шагнула назад, опустила голову, прислушиваясь, прошептала что-то совсем уж неслышное, развернулась и тяжело зашагала вниз по ступеням, словно спускалась с крутой горы.

– Валенки забыла, – прохрипел Назаров, рванулся к окну холодной коммунальной кухни, зазвенел стеклом, выламывая засохшую замазку, и увидел. Вдоль чугунной ограды Мойки в свете тусклых фонарей куда-то в сторону Невского приземистая босая фигура катила тяжелый камень, напоминающий сжавшегося в комок человека.

– Собирайся, Верка, – прошептал Назаров.

Алексей Цветков
ГЛИНЧИКИ

О своем приезде в Каменку я не предупреждал. У Палыча так и не появилось телефона. А баловаться телеграммами мы не привыкли, тем более: «Когда сможешь, тогда и давай, – не раз зазывал Палыч, – в лес сходим, баню стопим».

Отворив на мой стук, хозяин радостно закивал и подал сразу обе руки. Выглядел обычно, но с неким темным мешочком на ухе. Сразу спрашивать я не стал, зная словоохотливость Палыча. Расскажет сам, еще устанешь слушать.

За чаем его жена, Татьяна, жаловалась, показывая забинтованный локоть:

– Кролик подрал, зараза.

– Зачем под лапы взяла, его надося за уши, он же тебе не кот, – поучал Палыч.

Я вопросительно глянул на его спрятанное ухо.

– А у меня-то, – подмигнул, с удовольствием дуя в блюдце, – видал? Сказать, не поверят. Иду я в среду, да, Танечка, в среду? По лесу. Веник ломать в самом краю, свеженький березнячок. Чешется там. Я чесать. Ничего. Опять чешется, снова чесать – ничего. Колупал, колупал, озлился. Наломал койкакойных прутиков, не дает покою. Домой дотопал, к жене, она говорит: там паучиха пряжу разложила, дай вытащу спицей. Я ей: погоди, уж больно ты, Танечка, проста.

Хозяйка молча покивала, не раскрывая рта. На языке у нее сейчас таяло варенье. Палыч продолжил:

– Хожу час, другой, привыкаю к щекоту. Стал различать, слышу, в ухе у меня словечки складываются. Шорош. Паучиха копошит, шевелит в ушной механике, ставит сеть, а до меня доходит шепот необыкновенный, отродясь ничего похожего, только сиди-смекай.

– Погоди, – поймал его я, – как решили, что она паучиха, не паук?

– Не перепрыгивай, – медлил Палыч, глянулся в самовар, точно нечто в себе проверив, промокнул рукавом надбровье. – К щекоту я привык, будто так и надо, а на ухо приладил дедовский, с войны еще, кисет табачный, как раз ухо обнимает и шнурок есть, а то вывалится паучиха во сне, а мне, знаешь, еще слушать хочется, чего она там сшуршит. О! – встряхнулся Палыч. – О! Задвигала, гроза, – показал он себе на голову, – горяч стал от чаю, прям мокрый, чует изменения, слышу-слышу, или знает, о ком сейчас речь у нас, а может, в заварке запах ей знакомый. Я тут в бане, недолго и был, так она расшумелась, куда деваться, недопарившись, скачу в дом. Грохот в ухе, просто артиллерия. – И Палыч, брызгаясь, расхохотался, а после вслушался с насторожившей меня, глухого, негой, словно ловил слабый зов издали. Очнулся и добавил: – Я кисет-то с уха снимаю, пусть не думает, что держу. Сама влезла – сама живет. Таня моя смотрит туда, а позавчера говорит мне: «У паучихи твоей, Палыч, дети». Будешь смотреть?

«Дети превращают брак в семью» – зачем-то вспомнилось мне наблюдение Йозефа Геббельса, забравшего на тот свет шестерых своих дочек. Татьяна пошла куда-то, возможно спать, тихо сказав: «Ладно бы клещ».

Я молча подсел к Палычу на лавку, до последнего надеясь на обман. Он оценил меня глазами, как наниматель батрака, и осторожно стянул ушной кисет, выгнувшись левой стороной к лампе:

– Гляди глубже.

Я вперился и отпрянул. В красном сумраке слуховой плоти Палыча различим комочек, склеенный словно сохлой слюною, внутри которого, пока – все вместе, хранилась сумма желтобелесых точек, будущих паучат. Привстав, я старался разведать кого-нибудь за этой торбой эмбрионов, в винной полутьме, но показались только три бледные двухколенные ноги насекомого, матерински и угрожающе воздетые над потомством. Без давешнего разговора, впрочем, я ничего бы не заметил в этом ухе, кроме неопределенной грязи, но я без надобности и не суюсь в уши даже к близким друзьям.

– Видно? – хвастливо спросил Палыч.

Я молчал, и он понял правильно.

– А мне нет, – пожаловался паучий дом, – даже в зеркало глаза так не скосишь, слышу только речь ее, сладкую до мурашек. Дай, ладно, прикрою, спать ведь уже собрались.

Палыч заправил ухо назад в мешочек и затянул шнурок.

– Баба моя, – снизил он голос, – сказать не умеет, какие они.

– Желтые, да я только детей и видел, а паучиха дальше села.

Палыч вертикально клюнул лицом и обездвижел на секунду; глаза его, одной с чаем масти, чему-то поверили.

– Не показалась, – пояснил хвастливо и блаженно.

– Слушай, – не удержался я, – а что ты слышишь? Слова? Можешь повторить?

– Пока нет, – нехотя отозвался Палыч и тут же издевательски добавил из школьного: – В капюшоне шов, шорох и крыжовник, шир-шур-шир или как бумагу мнут. Не разобрал еще, но, наверное, скоро скажу тебе, терпи только.

Я хотел задать еще вопрос, но он перебил меня, предложив:

– А ты нарисуй мне их, ты же можешь: фотограф – почти график, я тебе смотреть дам, а ты карандашом с натуры, ведь фотоаппаратом, наверное, не удастся?

Я обещал подумать. Взаправду сказать, я думал о шорохе графита по бумаге – насколько он отличен от того шепота, поселенного в голове у Палыча?

Вновь вошла Татьяна, сощурилась на нас и на свет. Оглядев примолкших мужа и гостя, догадалась:

– Все пауковство свое слушает?

Я кивнул. Усмехнулась:

– Пускай, может, доброе что они ему насоветуют, пауки, говорят, к вестям.

– Мать, иди спать, – беззлобно крикнул Палыч супруге.

Я засыпал на старой, снежно хрустящей, как капуста, перине. Еле слышный старославянский шепот с печки приятно царапал душу, перебирая все ее нетленные перья.

– Молится, – кивнул в темноте на печку Палыч с явной снисходительностью.

Хозяин лег здесь же, сдвинув лавки и покрыв их тулупами-одеялами.

– По ком? Не знаю я, стоит ли об них молиться-то? – почти выкрикнул он жене и уже тише, мне, пояснил: – Молится за которые вокруг церкви лежат, там и могилы-то ни одной не осталось, ни креста, ни камня, а она…

– Думаю, стоит, – умно отвечала с печи Татьяна, – я за здравие их молюсь, мертвым здоровье тоже не помешает, как и нам, Палыч. Особенно забытым.

– Да и церкви нет, – прошептал я.

– Не-е-ету, – завидно зевнул Палыч, – рухнули ее немцы отступавшие, рассказывали в школе, там еще пулемет был, где колокол.

Один осколок плиты все-таки остался. У трех огромных полых и горелых деревьев, никто не помнил, какой породы, «барских». На плотном молочном камне в свой прошлый приезд я разобрал отдельные буквы, в том числе и отмененные, полуслова про помещика, дворянство, спокойный сон и гусарский полк.

Утром Татьяна, сидя к нам спиной, смотрела в телевизоре какой-то веселый клип: ряды стульев на экране дружно стучали ножками чечетку, подскакивали с козлиной прытью, толкались от пола то задними, то передними, приземлялись и нетерпеливо рыли сначала левой, потом правой. Четвероногая табуретка, если бы не жена Палыча на ней, казалось, вот-вот заразится зрелищем и отправится в коренастый трескучий пляс.

В окнах выпала роса, словно стекла подтаяли. Палыч, надевши свой охотничий совин с капюшоном, вставив ноги в грязевики, молча указал мне на пустую проволочную корзину, схватил со стены ружьишко и заторопился на улицу. Жена все же догнала его окриком из окна: «Ей, угорелый, далеко пушку-то потащил, по ком палить собираешься, по глинчам?»

Тогда я не задумался над смыслом этого слова, а если бы и задумался, то решил, что «глинчи» – фамилия каких-нибудь соседей или подвид грибов.

Не удостоив ее ответом, Палыч нехотя ухмыльнулся через плечо и зашагал к ближнему лесу, растущему сейчас из тумана. Вымокшие в росе птахи ожидали солнца, робко пересвистываясь друг с другом.

– И что же ты делать будешь дальше? – спрашивал я уже под елками. – Они ведь вырастут буквально на неделе…

– Что она захочет, то и сделаю, – сослался Палыч, вначале я подумал, он про Таню, – может, ей надо сюда, к мужу вернуться, так отнесу, или куда еще, пусть, скажем, на чердаке живет, если нравится, со всем потомством, там мошкара столбом стоит вечером, хватит на всех.

– Ты что же, – удивился я, – понимаешь ее желания?

– Да нет, – спохватился охотник и с сожалением добавил: – Вроде бы нет.

Он явно не знал, что ответить, находясь внутри некоего процесса, не завершенного, может быть, даже наполовину.

Два с лишним года назад в бане я заметил мужика. Сцапав брызгалку душа большим и остальными пальцами ноги, он поливал себя снизу, а руками мылил скальп. В парилке мы разговорились. Ногу, с его слов, «приручил» еще в армии и умел ей многое, как «шимпанзять» – легко догадаться, титул, подаренный Таниной мамой, к моменту нашего знакомства уже покойницей. Рядовой задумался в казарме ночью: есть на ноге мизинец, безымянный, большой, но есть ли указательный, им ведь ни на что никому не укажешь? Начал тренировки, через пару недель веселил роту, одновременно показывая ногами два кукиша.

– Охота наша без ружья, – витийствовал дядя уже в предбанном раю, наливая мне из термоса, – малина, зверобой, мята дикая. Если идешь на зайца, с собой два кирпича и капустный лист, да табаку в коробок. Капусту, посвежее, кладешь на кирпичи посреди поляны, а сам ложишься за куст, табаком весь обед косому посолишь. Прискачет, станет вроде бы хрустеть, нанюхается, хлобысь-хлобысь, прямо там, не дожевав, расчихается, сопли по морде, и всю башку себе об кирпич раздолбит, от чиха такого забудет, как бояться. Выходи да бери его за уши и в рюкзак. У меня в Каменке двое живут, прирученные.

– А на медведя? – пошутил некто в простыне, недавно парившийся с нами.

– А чего на медведя? – нашелся Палыч, вдыхая носом пар из термоса. – Бери фанерину потолще, двухсотку, и молоток. Ищи берлогу. Буди топтыгу. Хорошо будить свистком, как на футболе. Он, или там медведиха, вываливает сердитый, ты ему фанеру в морду, только крепче держи, не ссы, лапами даст, насквозь прошибет когтями, а ты знай со своей стороны торопись, загибай, маши молотком. И миша твой, на лапах фанера, дальше в лоб ему между глаз посильнее тяпни, он и присядет, а ты опять. Стучи громче. Ему не деться. У меня такая фанера имеется, с оставленными для понта лапами.

Так я узнал про Каменку, где Палыч жил «кроме снега». Пронзенная когтями фанера действительно висела на стене, хотя изготовить такое может каждый, добывший пару медвежьих лап. То есть дядя он был не без припизди или, как еще говорили в деревне, «своеобразный господин». Под конец знакомства показывал, как одновременно перебирать нижними пальцами по стальному рублю.

Но сейчас Палыч выглядел и двигался, будто наяву видит сон, хотя и смотрел вроде вокруг, трогал предметы, но выходило не очень точно, вылитый лунатик, помнящий на ощупь, где что должно быть и как с чем следует обойтись, но параллельно погруженный в еще одну действительность. Паучий щекот превращался у него внутри черепа в некий важный звук, как радиосигнал переводится приемником в слова, а снаружи тряпичный наушник придавал Палычу чужеземности, неведомая в сем крае деталь костюма.

Первого я засек на дереве. Впечатление – будто он спускался по стволу вниз головой, но замешкался и окаменел, тронутый рассветом. Чуть выше моего роста неряшливо и накрепко присох к развилке второй. Смотрел сплюснутым пустым лицом на нас, издали походил на крупную белку.

– Твоих рук дело? – спросил я Палыча, не отрываясь от маленьких идолов в ветвях. Был в них свирепый и угрюмый порыв, отвернись на секунду, вынырнут из пределов видимости.

– Глинчи, – спокойно отмахнулся Палыч, – их полно по лесу, Яша носит, гориголова наш, каменский.

Молча и равнодушно слушали они лесную жизнь и нашу беседу, заранее все зная и на все соглашаясь. Еще три уродца дружно росли, как губки, на корнях.

– Какой Яша? – проглотил я слюну.

– Покажу, назад пойдем, – обещал Палыч. Его веселила моя оторопь.

Еще одна, едва вылепленная голова, ростом с кулак, сидела на пне и щербато улыбалась подходящему. Приветливость, свойственная скорее черепам, нежели натянутым на них лицам. Следующий, с угрожающе раздутым туловом, обнимал, как брата, передними лапами дряблый мухомор, задних же у него, похоже, не росло вовсе.

– Заснул, пока питался, – смеялся над ним Палыч.

Другой грубо растопырился среди живых иероглифов кроны, решая, в какую сторону бежать, хотя вряд ли смог бы с таким грузным и неоформленным, младенческим телом, разве что еле ползти наподобие спелой личинки. Новая лепная личина глумливо зырила ногтем вмятыми наугад глазницами из-за высоко вскинувшейся кочки с брусничным бисером. Не хотелось бы оказаться лунной полночью на этом месте в их не сразу заметном обществе.

– Вон еще. А там еще, – указывал я Палычу, а он – мне.

Ни одного я не взял, даже не тронул. Противно. Да и Палыч в их отношении не особенно распускал рук. Дать сапогом – разлетится рыжим взрывом, но удерживала незнакомая суеверная тревога, да и пустишь одного по ветру – тут же найдешь другого, оцепенело укоряющего.

К концу нашей прогулки я вполне судил о глинчах в целом как о племени. Почти безлико пялились, ждали приказа «отомри», особого звука, перемены, выгодной им, кого-то напоминали, но больно уж обще выглядели. Припоминались: школьный неолит; степные боги, лошадиные говёхи; печеные-моченые яблоки, несерьезное состязанье кондитеров, творящих пирожные на скорость и на ощупь с платками на глазах; угрюмая плодовитость пустоголового дебила, очарованного лаврами скульптора. В сувенирной лавке их бы вряд ли кто покупал, а в музее дети наверняка ревели бы от этих бурых незрячих рожиц.

Творец не церемонился. Давил материал, наверное, жмурясь или глядя очень далеко, больше увлекаясь числом своих убогих обликом гномов, чем различием и пропорциями отдельных форм. Форм, впрочем, у них раз-два и обходятся. С небольшого зверя, зайчонка или крота, глинч легко мог оказаться заготовкой для чьих-то недолепленных тел, не обязательно людей, но любых, пожалуй, животных, того же крота и зайца. Едва выдавлены из тулова лапки, парные отнюдь не у всякого. Косые петли несовпадающих ушей растопыренно вслушиваются. Неладно посаженный боком кругляш головы, асимметрия с носом и пастью, наспех деланными, кажется, большим пальцем. Горсти глинозема, хищно схваченные и немедленно выброшенные на волю страстной пятернею ваятеля. Дикие видом, подчас передают звериную тоску мастера и свою от него прочь устремленность.

Встречаются семьями в пять-семь штук. Чаще под елками, где выстелено палым листом, но захочешь, найдешь и в траве: одинокий коротышка стоит по команде «смирно», навытяжку, совершенно заросший. Если залепит его листами, спутаешь с боровиком. Наверняка во мхах, осоках и ветвях незримо таится целый народ бурых карликов. Намеренно мы за ними не охотились, хотя о грибах и ягодах я забыл думать и, к недовольству Палыча, перешагивал добычу, помахивая порожним плетением.

Мухортное рыльце глинча жмурится из лужи. На затылке оттопырено подобие рога или, если я обознался, утиный нос. Каким он к тебе боком, наверняка вряд ли скажешь. Глинч умеет врыться в подножный мох, высовывается, нюхая воздух, из тесной своей норы.

Не исключено, брезгливо вздрогнул я, недоумок Яша каку свою закапывает и глубже, прячет от солнца, роет им норы-могилки и населил скульптурой здешний грунт, положив дерн сверху, так что один бог знает, кого мы сейчас топчем.

Схватив ветки, Палыч наступил мне на плечо. Я подсаживал его на березу, с которой открывался Яшкин двор.

– Ко-ко-ко! – сказал со ствола Палыч, но не как подражают рябе, а как читают незнакомую строку. – Божечка ты мой… – Пожалуй, впервые при мне он вслух помянул Бога. – Корыто, никого, – доносилось увиденное с березовой высоты.

А может, исконные жильцы этого леса? Каменские эндемы? – задался я. Просто у них иной темп жизни и плоть небелковая? – развивал я далее в детско-фантастических тонах, покуда мой спутник вверху недоуменно присвистывал себе под нос, повторяя: «Вот так стадо, целый двор», а ружье его висело дулом в землю на нижнем сучке.

Хорошо бы спрятать камеру на одной из населенных глинчами полян и записать нон-стопом хотя бы несколько суток, после отсмотреть экстерном, авось и шелохнутся, поползут голубчики, а там и в интернете за деньги Яшиных чуд показывать. Так ведь вещь дорогая, в лесу без присмотра не повесишь, упрут каменские, сорвут опыт, не расплатиться потом. Я силился подтянуть себя, визжа подошвами по скользкой бересте, но тут же сполз обратно. Еще чуть-чуть, и мы с Палычем издали будем выглядеть, как два первых глинча, встреченных мной сегодня.

– Полно их там? – спросил я, когда Палыч спрыгнул на землю.

– Тыщи, – доложил он подавленно, – бери, если хочешь, свою ночную вид елку и через неделю, пока они не рассажены, приезжай из пустого дома смотреть.

Насчет тысяч не знаю, но множество их впечатляло: в беспорядке, некоторые верхом друг на друге, как будто еще не доскакали по окончательным местам, нестройно замерли вокруг ванны во внутреннем дворе, где принято резать кур. Железная ванна под самой стеной хлева, с улицы никак не увидишь, и подумалось: вода в ней днем бывает молочно-розовая от глины.

Четыре дня в городе я снимал фотокомикс «Клоун, жандарм и каторжанин». Угловатые звенья тяжеленной цепи свились на пластиковом столике кафе, за которым право: блюститель и нарушитель, скованы запястьями, играют в миниатюрные шахматы. Клоун разливает в три рюмки, обнимает обоих, разнимает их схватку в следующей сцене, у заключенного – острое стекло, у охранника – шашка, цепь натянута. Клоун ловит ртом черные и белые фигуры игры, которыми и жонглирует. Закон и хаос аплодируют его величеству аппетиту. Цепь пляшет в воздухе. На улице – вечерней, рекламной, автомобильной – преступник влачит цепь по тротуару, через нее перешагивают торопящиеся люди, жандарм указывает перчаткой дорогу, а цирковой кривляка подметает их следы мясистым букетом хризантем. Площадь. Охраняющий и охраняемый, выказывая мускулы, болтают свою цепь на манер прыгалок, в которые скачет малеванная морда у чьего-то пьедестала. Как вариант, запечатлены и менее приличные отношения: панталоны клоуна спущены, а грим размазан. Паяцу достается от обоих антиподов и сзади и спереди, не ленись подмахивай, на некой стройке не то развалинах. Цепь сверкает в искусственном свете. Каждый снимок с оттенками, хоть и черно-белый, предполагалось оживлять небольшим, но сочным пятном цвета, отсутствующего вокруг. К примеру: пузырчатый стакан в руке клоуна с коктейлем болотной масти, алые клюквы на дне, или кокарда жандарма – позолоченный двуглавый и двукапюшонный змей. Небесно-голубая наколка на локте каторжанина – усеченная востроглазая пирамида, похожая в фундаменте своем на зубастый индейский череп. А то и одно из колец цепи перламутрово вспыхивало. Павлинье перо загоралось под глазом облизывающего пальцы шута и т. д. По условиям грядущего ребуса угадавший ключевые слова, обозначенные порциями цвета, без труда составит из них латинскую поговорку, точнее, русский перевод – опознавательный девиз компании, пока что неизвестной клиентам. Место под комикс уже заказано в самом читаемом нашем журнале.

Расправившись с этой троицей на день даже раньше, чем обещал Палычу, в четверг на закате, с ночной «гляделкой» в рюкзаке, я снова оказался в Каменке, просыхавшей после грозы и веявшей издали чем-то брусничным, клюквенным, березовым, досчатым, бревенчатым, сенным и малость навозным.

– Если луна веселая, как нынче, растет, видно ясно, как Яша глинчей плодит бело всяких специальностей, покажу откуда. Туч нету, прошли, так что пошли, – подмигивал Палыч, – скоро он покажется, я уж его выучил.

На мой вопрос, чем закончилась паучья гастроль в ухе, не переселилась ли дама с детьми по более интимному адресу, хозяин неопределенно отмахнулся, уши его были голые и ни о чем не напоминали, а Татьяна тихо хохотнула:

– Втемяшил себе, будто это теща внутри щекочет-нашептывает, покойница, что-то там похожее уловил, а не любили они друг друга, худо вспомнить, выселил моментально на все четыре, так та не соглашалась никуда идти от него.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю