355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Малицкий » Беглецы и чародеи » Текст книги (страница 12)
Беглецы и чародеи
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:20

Текст книги "Беглецы и чародеи"


Автор книги: Сергей Малицкий


Соавторы: Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Карина Шаинян,Линор Горалик,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская,Н. Крайнер,Александр Шуйский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

(Орел-решка, Сонечка, ты ошиблась.)

Когда в пятом часу утра она отнесла в библиотеку последние книги и вернулась домой, то уснула тут же – не выходя из гостиной, прижавшись щекой к тряпичному алому корешку двухтомного Александра Сергеевича, которого никогда особенно не любила. И не взяла бы она его, наверное, но… Но теперь уже все равно. Ведь книги спят. Теперь они успокоились, уютились, отогрелись в новом доме, и никакому глотателю макулатуры их наружу не выманить.

А утром Софья долго гляделась в зеркало. Замазала тональным кремом тени под глазами, длинно подвела глаза и накрасила губы, чего обычно не делала. И одевалась она напряженно, тщательно, не спеша, словно выбирая кольчугу по росту. Новую сумку, которую все берегла и никак не могла начать носить, перекинула через плечо, как лук. «Я не уверена, что это ты, бестолковый Оська. Я ни в чем не уверена. Но кем быты ли был, неизвестный мой благодетель, одному из нас сегодня несдобровать», – думала Софья, отпирая дверь районной библиотеки.

* * *

А в полдень в директорский кабинет вошел Осип.

Конечно он, Соня, конечно он. Осип – он ведь нас глупый.

Сонечка грызла третье по счету яблоко, выкусывая на ладошку ржавую мякоть сентябрьской падучей, и вовсе не смотрела на дверь. «Устала уже. Надоело. Сколько же можно ждать, в конце концов?» А за окошком начал накрапывать дождь, замысловато петляла водица в закрытых стеклянных скобках, и вчерашнюю лихорадку словно накрыло мокрой тряпкой. Мысли наутро после бессонной ночи мягки и туповаты, плоско ползают по извилинам слюдяными слизняками, им не добраться ни до глубокой ледяной воды в поддоне души, ни до острого неба в теменном зените. Они неторопливы как плесень и зацветают только к сумеркам. Или к несчастью.

Софья уронила огрызок в корзину для бумаг и похлопала над ней в ладоши, чтобы отшелушилась стружка яблочной кожуры. И только тогда перевела взгляд с окна на дверь – давно уже открытую дверь.

В проеме стоял Осип.

– Дурак.

Как-то само выговорилось. Одними губами. Странное первое неслышное слово. После боли, бессонницы, тоски, после долгого глядения в близорукие глаза чудовищ из бездны слезоточивой, после третьего – самого кислого сегодня – яблока.

– Дурак.

Восковое полированное лицо – знакомое, ожидаемое, яркое, веское, красивое даже… Наверное. Где-то. Когда-то. Для кого-то. Но не сейчас.

– Здравствуй, Соня. Вот уж не думал!

Осип шагнул в кабинет. Софья снова скосила глаза на окно и как бы кивнула.

– И давно ты тут?

Осип, пахнущий дорогой плотной шерстью, отпаренным воротником, бархатной начинкой машины, спортзалом дважды в неделю и воскресным виски. Осип заговорил. Осип, улыбающийся снисходительно, по-домашнему, чуть разводящий руки, чтобы охватить все маленькое, жалкое, о чем он и забыл, поди, в серьезной суете полудня. Ну, библиотеку там, потеки на потолке, сухой букетик, пылящийся на столешнице, – милый такой, Соню, которую узнал бы, конечно, узнал бы, когда встретил, она ведь совсем-совсем не изменилась за эти годы, только похорошела, расцвела даже, можно сказать… Софья слушала Оську вполуха, и смотрела вполглаза, и дышала сложносочиненными испарениями большого хорошего дядьки, и думала о том, что врет, что не узнал бы он ее. И не оттого, что Софья изменилась. А потому, что не встретил бы. Нигде. Никогда. Да и здесь, на самом-то деле, не встретил.

– Ты тоже не изменился, – произнесла Софья и посмотрела все-таки в глаза Осипу.

И – ничего. Не понял.

Гость долгожданный, даритель, благодетель, каких мало, снова заговорил и все улыбался, словно игрушечный заводной повар – насквозь гуттаперчевый и аппетитный. Софья и вовсе перестала его слушать, опустилась на директорское креслице и смотрела, как Осип усаживается напротив – нога на ногу, пальто нараспашку. Выждав, пока он закончит развивать очередной любезный пассаж, Софья сказала:

– А книг твоего отца в библиотеке уже нет. И не будет. Я их забрала себе. Можно сказать, что украла. Директор болеет и ничего не знает. – Она помолчала немного, наблюдая за лицом собеседника.

Осип не шелохнулся. Он продолжал улыбаться, только Софье показалось, что зрачки Осипа остановились и морщинки вокруг глаз как будто разгладились. «Впрочем, мало ли что покажется с недосыпу».

– Не волнуйся, я книги Якова Моисеича заменила своими – наименования совпадают почти точно. Ну и количество, разумеется. Теперь тебе выбирать: можешь пожаловаться Казимировне, а можешь сделать вид, что все правильно, и подписать бумаги. Решай.

Осип молчал и все смотрел на нее, как когда-то из-под стола смотрел – чуть настороженно, принимая и не принимая, прицениваясь.

– Давай бумаги.

Софья выдвинула верхний ящик стола и положила бумаги перед гостем. Глаз она не подняла, вперившись в смазанные буквицы, отпечатанные на рассвете, на старой машинке, через драную жирную копирку. Что-то в голосе Осипа заставило Софью напрячься, словно ей протянули кулек с изюмом, но она откуда-то знает, что угощение – не простое, а вперемешку с пригоршней морских камешков.

– Я подпишу, – проговорил Осип, доставая из кармана толстую ручку. – Сегодня у нас суббота… Семнадцатое…

Осип коротко чиркнул на обоих листах.

– Один экземпляр возьми себе.

– Да.

Осип сложил листок вчетверо и встал.

– Завтра в три часа я жду тебя в «Крокодиле». В обеденном зале. Пока.

Он больше не улыбался. Вышел из кабинета быстро, как-то хлестко, чиркнул на пороге полами пальто. «Я выиграла или проиграла? – мышонком подумалось. – Ерунда. До завтра еще целая ночь…»

А до конца рабочего дня всего два часа.

* * *

Прошла ночь долгая, выстеленная липким тягучим воздухом. И до рассвета сон, начавшийся в сумерках, не вычерпывался, не мелел, холодил душу подземными кодами, где ни рыб, ни страхов, ни красок не найти, да и не нужны они. И покладист день пасмурный на исходе ночи. А идти никуда не хочется… Это, правда, Софья поняла только доедая свой поздний завтрак. Потому что только тогда наконец вспомнила, что же ей нужно сегодня сделать. А ведь что-то посверкивало на задворках памяти: то ли обязанность, то ли обещание, то ли слово, данное кому-то зачем-то, когда-то, слово, которое нельзя взять назад. Но и вперед идти не хочется. То есть – идти не хочется вовсе. Никуда. И уж совершенно непонятно – зачем. Зачем? Если все, кого любишь, вернулись наконец домой и уже никуда не уйдут, не оставят тебя в гулком зимнем безветрии.

Софья еще вчера вечером, едва держась на ногах, расставляла книги на полки. Припоминая и ошибаясь, путая и находя все-таки место, узнавая и заблуждаясь – все как когда-то, ступень за ступенью, пролет за пролетом – ребристый путь от первой книги до книги, которую уже не закрыть, до книги, которая и не книга вовсе, а дверь… Домой. Невозможное слово. Слово, которое казалось невозможным все эти сквозные пустые годы, когда бьешься ежевечерне лбом о косяк двери, которая где-то… Которая где-то не здесь.

«А идти на встречу с Осипом-благодетелем нужно, – раздумывала Софья, натягивая шелковистый зеленый пиджак. – Хотя бы потому, что, в сущности, все равно… Все, в сущности, уже едино». И в три часа пополудни она вышла из дома, который только вчера наконец-то стал домом, и отправилась за тридевять земель – в «Крокодил».

* * *

Когда Софья вошла в обеденный зал, она, пожалуй, даже нисколечко не удивилась, увидев, что Осипа здесь нет. За длинноногими юбчатыми столами сидели несколько человек: какая-то торжественно-натянутая парочка за бесконечным салатом, веселые дамы за пышным десертом и одинокий сухарь над прозрачной лепестковой ветчиной. И никого больше, кроме двух лаковых официантов вдали. Словно что-то разладилось в древних песочных часах мира и земли небесные не сумели обратиться в лежалый песок под ногами, а маленькому Оське не удалось ночью просочиться через игольное ушко звезды, и он остался в безымянных тупиках памяти, так и не сумел совпасть с холеным господином из вчерашнего дня. И как-то само собой сложилось в голове – так же просто, как детская считалочка складывается: «Раз не пришел Оська сегодня в новое тело свое, то и нет его вовсе – этого нового тела. И все по-прежнему, все хорошо».

Софья выскочила из зала с похвальной поспешностью – никто из официантов так и не успел ей толком улыбнуться и броситься наперерез. Однако, сбежав по ступеням вниз, она на секунду замерла перед большой темной дверью бара. Словно дубовая дверь стала дымно-прозрачной, и Софья смогла различить и глубину, и холод, и безлюдье за дверью. И захотелось войти, и захотелось заказать такой же коньяк, какой они пили с Оськой давным-давно, на чьих-то там поминках. Софья невольно глянула на часы. И острие ровного часа переломилось надвое под ее взглядом. Софья потянула на себя тяжелую дверь и осторожно заглянула в полумрак бара. Но странно, не успело еще увиденное осесть в сознании, а Софья уже поняла, что дура она сегодня и никакой коньяк ей не поможет. В баре за дальним столиком лицом к двери сидел всего один посетитель. И ей даже не пришлось приглядываться, чтобы понять кто. «Я не уверена, что это ты, бестолковый Оська, но если это не ты, то счастлив мой бог. А так не бывает».

– Здравствуй, Осип.

Оська не то чтоб потолстел с того давнего сидения на поминках, но вчера в библиотеке показался Софье шире и глянцевее. Сейчас же – в сумеречно коричневом зале, освещенном рыжими бра, висящими на стенных панелях, как козырьки древесных грибов в темном лесу, – Оська виделся снова вытянутым, длинным, лиловым, каким в молодости, должно быть, выглядел его отец. Только у Якова Моисеича не было молодости. Не могло быть. Он так и не успел придумать свою молодость, даже для Софьи, а значит, ее не нашлось ни в книгах, ни в памяти, ни в серебристых сланцевых залежах фотографий из его письменного стола. А значит, молодости и вправду не было. Человек в баре походил на нечто невозможное в принципе, а потому пугал.

– Привет.

И здесь можно поставить безнадежное многоточие, тем более что повод есть. Из-за стойки всплыл бармен и сам пошелестел к сидящим, как покорный золотой сом. Софья заказала коньяк.

– С утра я сообразил, что ты, как всегда, попытаешься сбежать с обеда.

Софья смотрела не мигая в угольные глаза Осипа, словно они снова решили поиграть в гляделки. И Оська непременно опускал глаза первым, так уж заведено. Однако человек напротив, человек, в которого спрятался сегодня мальчишка в лоснящемся пиджачке, не отводил взгляда. Смотрел словно сквозь Софью, словно это не она, а он видит где-то вдали перепуганного ребенка, который никак не может выбраться из запретного леса, где из деревьев вылупляются светящиеся грибы. «Плохо, Яков Моисеич, мне совсем плохо, – взмолилась про себя Софья. – Оська бестолковый говорит, и говорит так, словно еще и думает при этом. А вдруг и вправду думает… Что?»

– Знаешь, я вспомнил, что ты никогда не оставалась у нас ужинать. Почему-то. Значит, и сейчас ты что-нибудь изобретешь, чтобы избежать обеда со мной. Ты ведь не изменилась.

Осип по-прежнему смотрел пристально и говорил негромко. Совсем не так, как давеча в библиотеке. И куда подевались любезность, снисходительность, лучезарность, пустословие, комплименты, какими обмениваются бывшие одноклассники, бесшумно расстреливая друг друга бумажными невидимыми пульками, так и не долетевшими когда-то до чьей-то перемазанной мелом спины. А сказал ведь вроде бы все то же: «Ты не изменилась». Однако сегодня это звучало вовсе не похвалой, а скорее диагнозом. И подумалось Софье, что Осип и есть тот самый песочный человек из огромных часов вселенной: он весь – зыбок и страшен. Много лет назад она попивала коньяк с Осипом номер раз, с которым можно было болтать, молчать, даже строить глазки, но отчего-то не хотелось ни одного, ни другого, ни третьего. Вчера в библиотеку вошел Осип номер два, который болтал, молчал, разглядывал стены, и ни того, ни другого, ни третьего можно было не замечать. А вот вышел из кабинета Марии Казимировны уже Осип номер три, совершенно незнакомый Осип, который ходил по миру, как по тренажерному залу, примериваясь и отмечая, выхватывая взглядом снаряды и грузы, каждый из которых – знаком, каждый из которых – по плечу.

Однако только нынешний – четвертый по счету Осип – смог вместить в себя Осипа первородного – безнадежно бестолкового Оську, сидящего под столом. Этот, четвертый по счету, сумеречный Осип оказался больше старого стола, накрытого пыльным сукном, больше гостиной с высоким зернистым потолком давней побелки, даже больше, пожалуй, самого дома, застывшего в ласковом парафине памяти. И был он зыбок и страшен, этот Осип. Но только он смог укрыть в себе мальчишку, которому отцом приходился век сей, а матерью – могильная плита.

– Я не сбегала, – процедила Соня. – Тебя просто не было в обеденном заде, вот я и решила заглянуть сюда. На всякий случай.

«Я знаю, что вру отчего-то, и знаю, что он знает, что я вру… До чего же ватно, до чего же ненужно все это, Яков Моисеич!»

Осип кивнул.

Нет, он не соглашался ни с чем, но он словно бы услышал сквозь ее обычную речь – иной, ее нутряной голос, которым она разговаривала с иным человеком. И Софья не выдержала:

– А ты ведь тоже совсем не изменился, Оська. Ты так и не научился улыбаться.

Осип перевел прищуренные глаза на окно в коричневых стеклянных наплывах, и губы его чуть изогнулись.

– Это не улыбка, Оська. Это ухмылка.

Теперь Осип посмотрел на Соню выпукло, прямо и почти зло, но промолчал, словно примериваясь, куда ударить.

Софья клацнула зажигалкой, затянулась и вместе с дымом выдохнула вбок:

– Что?..

«Я не могу позволить ему молчать и думать, Якоп Моисеич! Хватит и того, что бестолковый Оська уже со вчерашнего дня что-то там себе надумал».

– Что ты хотел мне сказать, спросить, узнать? Говори уж, раз встретились.

«Он не опасен, он просто надоедлив. Он, как и раньше, хочет выползти из-под стола и спросить нас о том, до чего ему нет дела. Или ляпнуть многозначительную чушь, которой его где-то когда-то кто-то научил».

– Что ты молчишь, Осип? Говори уж, если ты решил о чем-то со мной говорить. Я не думаю, что причинила тебе вред. И не думаю, что отняла у тебя нечто ценное. Ведь ты все равно решил сплавить книги не куда-нибудь, а в затрапезную районную библиотеку. Я там уже четыре года работаю и знаю, каково бы им пришлось с нашими-то читателями. А заменила я действительно почти все и почти точно. Даже две лишних книги по счету добавила. Единственный мой грех – Шекспир. У меня, конечно, тоже дома стоял многотомник, но некоторых книг не хватало. Я его купила у чернокнижников, и мой Шекспир куда затрепаннее, заношеннее, зачитаннее, даже некоторых страниц не хватает. Но за четыре года моей работы в читальном зале – а только там ему и место – ни один чтец журналов не попросил старика Вильяма. И если я просижу в читалке еще тридцать лет, то и не попросит. Но ты не волнуйся, я часто захожу в букинистический и рано или поздно, но все исправлю, – тараторила Соня, словно и не было парафиновых безвкусных лет, будто она все еще дурит голову, заговаривает зубы, сбивает с панталыку бестолкового, бестолкового, бестолкового Оську, будто она снова пытается загнать его под стол, как загоняла в детстве.

Человек напротив старался уклониться от дыма, как если бы сами Сонины слова стали дымом и туманили, морочили воздух перед ним. Человек напротив даже приопустил веки, чтобы Софья не могла заглянуть ему в глаза, как в книгу. Ведь он сильнее, он знал, он помнил: он старше и сильнее. И единственное, что мешало ему сейчас уравновеситься, – дым, пустой дым пустой девчонки, играющей в пустые игры. И песочный человек не выдержал, выложил на стол стиснутые белые кулаки и заговорил.

– Что это за игры, Сонечка? – усталым голосом вопрошал злой Оська. – Знаешь ли, тебе уже под тридцать, а ты все еще юбку просиживаешь в библиотеке и развлекаешься мелким книжным воровством.

– Уж не собираешься ли ты меня прижучить? Может, в полицию решил заявить? Так ты лучше Марии Казимировне пожалуйся! Старуха загнется от разлития желчи, но сначала выгонит меня в три шеи. Чем плохо? Око за око. Тебе и с полицией связываться не нужно будет. Ты же понимаешь, что за мелкое книжное воровство, причем не воровство даже, а так, хулиганскую мену – шило на мыло, мне вряд ли сильно достанется. И все, что я потеряю в обоих случаях, это любимую работу. Ну, книги, положим, отберут…

Осип очень громко переставил свой фужер.

«Все, кажется, вот на этой ноте стоит заткнуться», – спохватилась Софья и замолчала, но посмотреть прямо в глаза Осипа не рискнула Уставилась в окно. Впрочем, какое уж там окно… В баре витражные заслонки, а не стекла. Впрочем, какие уж там витражи – так, дешевка, разрисованное стекло, и краска на подоконнике потрескалась… Но куда смотреть прикажете? Ай как Софья жалела в эту минуту, что черт дернул ее заглянуть в бар. «Ведь могла выпить и дома, – корила она себя. – А Осип – благодетель, даритель, серьезный человек – не стал бы звонить. Ни в библиотеку, ни домой, даже если бы помнил мой номер. Ниже его достоинства. А сейчас Оське пришлось вдохнуть глубоко и, вероятно, досчитать до десяти – или что он там себе вытворяет, чтобы снова превратиться в полированный дорогой шкаф темного дуба?..»

– Зачем ты это сделала? – теперь уже спокойно спросил Осип, и Соня все-таки на него посмотрела. И вдруг почувствовала то, чего не ожидала от себя сегодня, – жалость. Нет, конечно, Осип взял себя в руки, и любому со стороны показалось бы, что все в порядке, что у него – все и навсегда в порядке. Любой бы так подумал. Но не Соня. Теперь она не спешила отвечать. «Ведь белки у несуразного Оськи в красных прожилках, веки отекли, и губы уж как-то совсем серо сжаты. Похоже, что спал он сегодня хуже, чем я. Если спал вообще. А на что ему-то смотреть в темноте своей бессонницы? У него ведь нет дома. И никогда не было». И поняла Софья, почему так долго и так тускло-верно дружила со школьным дурачком в заношенном пиджачке.

– Эти книги мне дороги. Вот, собственно, и все.

– Ты хочешь сказать, что один из нас скотина? – почти ласково спросил Осип.

И слышалось в его словах нечто худшее, чем обида.

– Осип, я же не пытаюсь узнать у тебя, почему ты решил отдать библиотеку отца. У тебя могут быть любые причины поступать так. Я не вправе тебя судить, да и не сужу. Зачем же тебе знать?

– А вот представь себе – интересно.

– Ну хорошо, мне дороги не столько книги, сколько память о Якове Моисеиче.

– А что ты знаешь о нем, Сонечка? – презрительно проговорил Осип.

«Все. Осторожно». Теперь уже Соня принялась считать про себя до десяти. До десяти страшных ночных змей, от которых нет спасения нигде, кроме как в доме, куда поднимаешься по сухим ступеням старых книг.

– Знаешь ли ты, к примеру, что уважаемый Яков Моисеич был сумасшедшим?

Соня резко качнула головой и затянулась наждачным дымом.

– Не знала? – поднял бровь Осип. – Он, кстати, уже и на пенсию уходил со справкой. Пять раз валялся в дурке после того. И чем дальше, тем гуще у старика шиза разрасталась. Не знала? И дважды электрошоком бомбили, и нейролептики в буфете не переводились, даже когда его домой отпускали. Для тебя это новость? А то, что он ночами шатался, и в лесу пропадал, и… Знаешь, как он с девицами заигрывал, когда его косило? Нет? Так его же едва на пожизненное не положили за эти подвиги! Еле родственники отмазали. Помнишь, сколько страшных баек рассказывали о Петровском лесе? Про головы отрезанные, про психа, который у протоки прячется, когда мелочь пузатая купаться ходит? Помнишь?

Софья не отвечала.

– Так вот, Сонечка, дыма без огня не бывает. Я с этим лесным психом жил под одной крышей. А знаешь, почему мне нравилось, когда ты к нам приходила?

Софья все еще молчала.

– Он при тебе становился почти нормальным. Не бубнил себе под нос, за тополиным пухом под потолок не прыгал и даже ширинку иногда застегивал.

Сказав последние слова, Осип замолчал. Словно только сейчас понял, что Софье, собственно, хватило. А она уже сама не заметила, когда начала качать головой, как игрушечный поваренок.

(Вцепляйся не вцепляйся в юбку, уже не поможет, девочка. И все уже вспомнилось. И то, что чушь Яков Моисеич говорил не только в тот день, когда ты пришла ему сказать о своем отъезде в Питер. И раньше бывало, случалось. Только ты почему-то его слова тогда чушью не считала. Глупость, конечно, но и сейчас тебе страшно думать, что такие хорошие слова может говорить только больной. Напрочь больной человек. И тебя это мучает?.. Да?..)

«Да, меня мучает. Этот большой правильный Оська умудрился сегодня меня измучить посильнее, чем покойная мама в свои лучшие деньки. Но в одном большой дядька прав – мне уже скоро тридцать, и теперь я знаю, что вовсе не обязательно кричать от боли. Можно и по-другому».

– Осип, а по-моему, тебе же самому лучше думать, что все байки про лес – байки, не больше.

– Что ты хочешь сказать? – прищурился Осип.

Кстати говоря, почти по-доброму прищурился. Ведь кто бы там и когда бы ни сидел под столом, прячась от полоумного старика, теперь забраться под стол лучше вот этой сероокой телке не первой свежести, которая и без того скукожилась напротив. Просто дурочка захотела на себя эдакий нимб примерить. Нимб светлой памяти одного старого придурка Не вышло.

– Ты на него очень похож, – неожиданно и радостно произнесла Соня, засовывая сигаретную пачку в карман. – И не только лицом, Осип. Знаешь, я ведь в детстве почти никого и не слушала, кроме Якова Моисеича. А сегодня я словно вернулась на четверть века назад и снова услышала его голос. Только слова – другие.

У Осипа заходили желваки. Соня встала.

– Что бы я ни услышала сегодня от тебя, для меня ничего не изменилось, Оська. Спасибо, что посидели, вспомнили детство. Если еще что-нибудь захочешь мне рассказать, то посмотри сначала в зеркало.

Софья ждала, что Осип остановит, ответит, оборвет ее. Ничуть не бывало. Осип сидел очень прямо и смотрел словно бы сквозь нее. И снова Софье стало не по себе. Ведь не на нее, не на нее сегодняшнюю смотрел Оська из-под толщи двадцати пяти пустых лет.

Софья вышла вон.

Осип еще немного посидел в баре, даже снова заказал коньяку, даже улыбнулся какому-то мальчишке, который забежал в дымный полуподвал за пачкой тянучек. А после Осип расплатился и отправился к себе. Подъезжая к офису, он тихонько щелкал языком. Дел хватало. Ничего, что выходной… Даже лучше.

* * *

В понедельник утром Софья, как и обычно, почти бегом спустилась по ступеням дома: хрум-храм-хрум. Она быстро шагала по липовым косточкам, выпирающим из трупиков опавших листьев, И веселилась в коловерти осенних дымных дневных снов. Хорошо! Такой хорошей погоды у нее на душе не стояло уже черт знает сколько времени. Ведь вчера вечером оказалось, все, что наговорил накануне Оська, никуда не годится. Когда Софья вернулась из «Крокодила» домой и вошла в библиотеку, книги облепили ее, как тяжелые ночные бабочки. И в мире осталось место только для нее и для них, и никакой боли, никакой оскомине, ни малейшему подозрению не просочиться в литой сугроб покоя. Правда, когда Софья улеглась в кровать, ей очень хотелось замешкаться – зачитаться, засмотреться в зеркало, а может, даже скормить какой-нибудь диск проигрывателю.

Совсем ненадолго, но мелькнуло что-то на задворках памяти. Что-то скверное. Мелькнуло и пропало. И оказалось, что стоит закрыть глаза, и Яков Моисеич тут же выпростает руку из коловерти цветных пятнышек и сеточек, которые скапливаются под веками за день. А стоит ему это сделать, Софья ухватится за сухую кисть и выскочит сразу из собственной спальни в его библиотеку. Теперь у домов оказались общие стены. И совсем живая Соня легко прыгала из своего – почти живого мира – в мир Якова Моисеича… В мертвый мир? Да нет. Софья так не думала. Не мертвый, не плохой и уж совсем не безумный мир ждал ее по ту сторону протянутой руки. И во сне Яков Моисеич говорил так же складно, как наяву. И так же хорошо.

Каждую ночь мы возвращаемся в смерть. Где все мы равны и много нас – только в смерти равных наконец самим себе. Ни лгать, ни прятаться, ни хитрить, ни бежать уже не надо. Потому что только там нам ничего друг от друга не надо. Потому что там мы равны самим себе, а значит, равны всему наконец.

* * *

И Софья выспалась – вывалялась в глубоком теплом снегу полуночных сновидений, и даже короткохвостые утренние сны не потревожили книжного снега, и не нашлось в них места ни сквознякам, ни стальным дождям, ни горькому чужому коньяку. И не пугала уже обязательность и неотвратимость дневной рутины. Ведь по примороженным окраинным тротуарам тоже можно пройтись быстро, легко. Где-то на полпути к библиотеке Софья глянула на часы и изумилась. Оказалось, что она вовсе не опаздывает на работу, что у нее есть даже каких-то несуразных пятнадцать минут, которые, в сущности, ей и не нужны сегодня. Такое случилось впервые в жизни. И, была не была, Софья снова решила потрафить памяти и хотя бы часть из этих пятнадцати дареных минут простоять на перекрестке напротив заброшенного дома. Посмотреть, подумать, улыбнуться, поблагодарить… Глупо, конечно, но ведь жизнь и состоит в основном из глупостей.

Она вышла на перекресток.

Дом исчез.

Не может быть, так не бывает! Софья бегом бросилась к забору и распахнула калитку, чего не делала уже черт знает сколько лет. Не делала хотя бы потому, что знала – там нет никого, а калитка заколочена. Однако сейчас она оказалась открытой, сорванные доски валялись с другой стороны. С той стороны, где… Где не было больше дома. Нелепый обгорелый остов, две печные трубы, вытоптанная пожарными осенняя прогалина и рыбий запах мокрых листьев. Софья поскользнулась и упала на бок, въехав ногой в мягкую прелую грязь. Как-то очень больно. И встать оказалось трудно, медленно, словно собираешь рассыпанные шахматные фигуры, а две пешки и черный слон закатились под диван, и не дотянуться, и рука не пролазит… Пока Софья поднималась и старалась выпрямиться, а потом все-таки отвернуться от пожарища, и выйти за калитку, и пойти дальше не оборачиваясь, не пытаясь очистить замаранную одежду, в голове крутилось только одно: «Осип…» И на разные лады, по кругу на скрипучей карусели мыслей: «Осип – не имя даже, а так, содержимое песочных часов: если его стряхнуть на ветер, песок перетечет уже не с горки на горку, а, например, в абрис осины на краю болота, в вязкий противный синий оползень на берегу городского канала или в местного придурка Лешку с оспинами и гнойными кратерами вместо лица. Оська…»

(Видишь ли, Соня, я ведь тоже не знаю, как назвать то, что ты чувствуешь сейчас. Ненависть? Нет, не оно… Отчаяние? Близко, но не подходит… Досада? Пожалуй… Но то, что ты чувствуешь, холодней отчаяния и горячей досады. И я никак не могу его назвать, так же, как ты – никак не можешь понять, что же ты чувствуешь сейчас на самом деле.)

«Боль!»

(Это слишком просто. Но, возможно, потому и правильно.)

«Да нет же!.. Боль! Нога болит».

До библиотеки Софья едва добралась. Добралась только для того, чтобы Казимировна поохала над ней, насоветовала кучу ерунды и вызвала такси, чтобы докатить Софью до поликлиники. Вывих, растяжение, перевязка и снова такси… Домой. Болеть. Прощаясь с директрисой, Софья подумала о том, как глупо совпадают карты жизни: «А может быть, и вправду неважно, кто – я или она – укатывает поболеть домой? Может, она – это и есть я – только через двадцать лет? Может быть, я – не больше, не сложнее, не умнее, не красивее, чем она – за двадцать лет до сего дня? Тогда какая разница – вывих или климакс? Не знаю… Я сегодня опять ничего не знаю».

* * *

До свадьбы заживет. Соседка Люба пообещала притаскивать продукты и сигареты. Соня благословляла судьбу за то, что Любка нелюдимка, забот с тремя ребятишками у нее по горло и попусту болтать с соседкой ей недосуг.

Нога не болела, но ныла тревожно, и Соня едва сдерживалась, чтобы не размотать бинты и не посмотреть: а вправду ли там все так, как раньше? Ей казалось, что с сустава сняли кожу и теперь он остывает в склизкой сумке и только повязка скрывает нехорошую правду. Так же, как вылинявший серый забор почти на треть скрывает нехорошую правду о доме. Но если пройти перекресток быстро, не поворачивая головы и не подкрадываясь к калитке, то можно и не заметить, что дом отныне беззащитен как никогда, что даже Сонин взгляд не может заслонить почерневшее от копоти печное сердце дома. Раньше, когда-то, в нем плясал и ластился огонь, и оттого сердце грело, звало и напевало тихие вечерние песни, под которые и спать легко и слушать, и уходить не хочется. Но даже если уйдешь, даже если уйдешь далеко-далеко – по сумеречным переулкам к родителям, по быстрым шпалам с прикипевшей ржавчиной в Питер, по горбатой зимней грязи в библиотеку, – то все равно шелестящее биение нутряного огня можно расслышать. А теперь? Соня задерживала дыхание и пыталась представить, что же будет теперь, но ничего не получалось. Ведь иначе нужно сцепить зубы и размотать бинт, чтобы увидеть ущербную луну голого сустава, а доктор не велел, может быть больно, может быть даже хуже, чем сейчас, придется закричать. Иначе… Иначе придется размотать забор, чтобы увидеть почерневшее сердце дома и корявый палец трубы, указующий в плоское небо И может быть больно, даже больнее, чем сейчас, и придется закричать в телефонную трубку – громко-громко: «Зачем?!» А это уж совсем глупо. Потому что и без того понятно «зачем». И даже понятно «почему».

(Помнишь, Сонечка, то самое – страшное слово, которое ты никак не могла крикнуть маме, когда становилось совсем плохо и ничего уже не хотелось? То самое, после которого все должно рассыпаться как битое стекло? Все прошлое – пушистая лодочка коляски на волнах блестящей дорожки, теплый мед летней песочницы, большое тело, в которое проваливаешься как в туман, когда тебя прижимают к груди. Все настоящее – башенка в центре голубиной спирали, тяжелые, слишком большие для тебя, маленькой, книги, сад, по которому от калитки до двери крадешься по ушастым лопухам. Все будущее – развесистая рябина под окном, вязкий воздух читалки, уксусный запах Казимировны, калейдоскоп с изнанки век, просторные вечера на окраине города. Ты уже позабыла это слово. Ведь когда-то ты его так и не смогла произнести. А каково Осипу? Ведь ему приходился отцом целый век. Его глупо винить, невозможно простить, страшно понять, но и забыть невозможно. А век сей кривлялся натужно и называл Осипа своим сыном… Зачем-то. И знаешь, Сонечка, Осип ведь тоже не смог ничего ему сказать. Но смог сделать. Сделать себя, думая, что делает наперекор ему.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю