355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Малицкий » Беглецы и чародеи » Текст книги (страница 9)
Беглецы и чародеи
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:20

Текст книги "Беглецы и чародеи"


Автор книги: Сергей Малицкий


Соавторы: Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Карина Шаинян,Линор Горалик,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская,Н. Крайнер,Александр Шуйский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

Лора Белоиван
КОСЕН

В летний полдень границы миров совершенно размыты. Лунная полночь непостижима, но так же ирреален и солнечный день, истекающий зноем и молчанием кузнечиков – этих нездешних созданий, способных смотреть в небо, подвесившись на травинке вниз головой. Летнее время от полудня до четырех – странное время. В нем слишком много пространства, но абсолютно нет места. И даже те, кто смотрит в небо, переворачивая мир вверх ногами, умолкают на эти четыре часа: не до песен, когда странное время выходит на сцену и начинает показывать свои танцы.

Археологический лагерь представлял собой довольно большой палаточный городок, вытянувшийся между лесистой горой казахского мелкосопочиика и резвым Иман-Бурлуком, мелководной речкой, в которой можно было даже искупаться – если лечь плашмя на каменистое дно. Но никто не купался в Иман-Бурлуке: вода в нем была совершенно ледяная. Мы смывали с себя раскопочную пыль веков, согревая Иман-Бурлук в ладонях. Среди распадов знаменитого мелкосопочиика мы наковыривали квадраты чьей-то диссертации, выискивая в культурных слоях верхнего палеолита некие (арте)факты, должные свидетельствовать о том, что у древних племен, населявших побережье холодного Иман-Бурлука, были все задатки к оседлой жизни.

Вместе с кремниевыми наконечниками, скребками и ножиками земля отдавала нам груды костей, принадлежавших людям и животным. Копаться в почве было интересно. Тройное захоронение, состоящее из мужских скелетов, отрыла лично я. Научная ценность погребения заключалась в том, что все трое мужчин пали в серьезной драке: голова одного скелета была плотно напялена на позвоночник – так, что шейные кости уперлись в основание черепа; у другого наблюдался полный бардак с ребрами; у третьего имелась замечательная круглая дырка в лобной части – почти такая же аккуратная, как у хирургических пациентов продвинутых майя и древних египтян. Кто-то из старших школьников (или младших студентов) предложил зажечь над могильником вечный огонь в память геройски павших мужчин – и все заржали: дух цинизма носился над раскопками, подбивая народ к вольному обращению с memento mori.

За обнаружение коллективной могилы мне дали премию – банку сгущенки. Вам не понять ценности этой награды, если вы никогда не проводили нескольких недель кряду исключительно на макаронах с тушеной говядиной, кашах с тушеной говядиной и супах с нею же: очень питательно и даже вкусно – первые три-четыре дня.

Население лагеря постоянно, маниакально и непобедимо хотело чего-нибудь сладкого, и премиальные сгущенки мы обычно съедали тесной компанией человек в двадцать, накрошив в тазик две-три буханки хлеба. Если облить это крошево сгущенным молоком и хорошенько перемешать, получаются такие специальные, невыносимо вкусные экспедиционные пироженки, у которых есть единственный, но очень крупный недостаток: они заканчиваются ровно через секунду.

В ближайшую деревню – в десяти километрах от лагеря – мы пошли втроем: сахем Вова, сахем Серега и я.

Нашей задачей было договориться с каким-нибудь представителем села о лошади с подводой, купить нормального мяса, карамелек и другой человеческой еды, вернуться в лагерь на коне и накормить участников экспедиции на неделю вперед. В путь мы отправились в девять часов утра, полагая прибыть в деревню не позднее полудня.

С собой мы взяли только питье и панамы-корабли из газеты «Ленин туы». Понятия не имею, каким образом оказалось в экспедиции это актуальное СМИ. Лично я, просмотрев свой корабль от киля до клотика, углядела единственное знакомое слово – под фотографией детей с домбрами было написано: «Балалары» [7]7
  Дети ( каз.).


[Закрыть]
.

Дорога от узкого плато, на котором разместился лагерь, стекала в низину козьей тропой, прямо посреди которой, не говоря уже о краях, обильно произрастало растение cannabis. Мы бодро шли вниз, делясь друг с другом гастрономическими планами. В деревне мы в первую очередь собирались напиться молока. Не сгущенного.

Идти было легко и приятно. Утреннее солнце рассеянно оглядывало панораму, не замечая нас. В траве ликовали прыгучие козявки, над нашими панамами носились певчие птички, в близкой дали голубели сопки, а ледяные брызги Иман-Бурлука, которому было с нами пока еще по пути, сверкали всеми каратами, наводя на мысли об эстетическом совершенстве мироздания. Чувствовалось, что жить на свете очень замечательно и что будет так вечно. Ну минимум – до того момента, пока солнце не залезет на середину неба.

Оно залезло туда ровно в полдень: мы сверились по Серегиным часам и подивились европейской корректности дикого азиатского светила. Дорога, начавшаяся веселой козьей тропой, давно влилась в широкую пыльную грунтовку, бесконечной белой лентой тянущуюся меж скучных хлебных полей. Небо из ярко-синего стало сперва бледно голубым, а затем и вовсе полиняло. Пшеничные поля казались серыми под обесцветившим все на свете солнцем, и лишь васильки, эти изгои и вечные спутники злаковых, хоть как-то оживляли панораму, вырываясь из душного однообразия яркими синими всплесками.

Мы уже давно шли молча, и поднятая нашими ногами пыль оседала на нас, смещая акцент с предстоящих гастрономических утех на сугубо гигиенические.

– Долго еще? – спросил сахем Серега сахема Вову.

По идее, мы уже должны были подойти к деревне.

– Сейчас, пшеница кончится, – сказал Вова, – помидоры пойдут. Помидоров пожрем. Деревня прям за помидорами.

Вова уже ходил этой дорогой в прошлом сезоне.

– Фу, – сказал Серега, – горячие помидоры.

Я промолчала. Говорить было и лень, и нечего. Корабли на головах моих друзей слепили глаза, поэтому я старалась не отставать, то и дело прибавляя шаг.

Уснула я прямо на ходу, все так же резво передвигая ноги. Во всяком случае, никаких мыслей под моим экземпляром «Ленин туы» не было, и каким образом я пропустила момент, когда бесконечные хлеба превратились в такие же бесконечные помидоры, – не представляю. Очнулась я между тем как-то сразу и вдруг, с удивлением вдыхая душный томатный запах. Позади, сколько хватало зрения, были такие же, как и впереди, помидорные поля – значит, спала я километра два как минимум. Я поглядела на своих товарищей, и мне стало не по себе: оба вождя шли в таком же оцепенении, из которого, по всей видимости, только что выскочила я.

Невыносимое, давящее со всех сторон одиночество – вот что я почувствовала, увидев открытые, но абсолютно бессмысленные глаза Вовы и Сереги. Одиночество и – страх. Непонятный, невесть откуда взявшийся. Это была первая его вылазка, разведка боем, – чуть позже страх нападет на всех троих, и совсем уже не беспричинный, и мы ринемся спасаться от него, теряя со своих голов намокшие и бесполезные корабли – потому что внезапно хлынет дождь: внезапный дождь из внезапной тучи, сотканной нашим страхом.

Метров сто я молча шла рядом с оцепенелыми друзьями, верней сказать – с их шагающими туловищами, из которых куда-то исчезли душа и смысл. Я шла и чувствовала, как страх холодит мою спину: я ощутила озноб, он пробежал по моей спине острыми ледяными копытцами, и раскаленный воздух не успел высушить капельку пота, оставившую щекотный след на моей щеке. Было очень тихо, я не слышала даже наших шагов – только облачка пыли из-под ног говорили о том, что мы идем не по воздуху, а отталкиваемся от тверди. Стихло все: уши заложило ватой стерильной тишины, в которой отсутствовала всякая жизнь. Кузнечики, чьи фольклорные ансамбли всю дорогу оглушали нас своими песнями и плясками, как будто провалились сквозь землю. В бесцветном небе не было ни единой птицы, и лишь дрожащее марево танцевало без всякой устали, каждый раз успевая отдаляться от нас на одинаковое расстояние, обгоняя или – если резко обернуться – отскакивая назад.

Я не знаю, чего не вынесла в первую очередь – этой глухой, непробиваемой тишины или отсутствия присутствующих друзей.

– Сколько времени? – решилась я наконец.

Шли мы уже давно. Шли быстро, ни разу за весь проделанный от лагеря путь не сбавив скорости. Неужели мы действительно проскочили деревню, пока спали на ходу?

– Часы стоят, – ответил Серега. – Странно.

В его глаза возвращалось сознание. Мы остановились. Вовка, так же как и Серега, так же как и я несколько минут назад, недоуменно оглядывал местность.

– Уснул, блин, – пробормотал он. – Прикиньте, чуваки, на ходу уснул.

– Да я тоже, – сказал Серега. – Жара какая, а. Пошли, нефиг стоять тут.

– Сколько сейчас, правда что? – Вова посмотрел на солнце и тут же опустил голову: – Вот же холера, слепит как.

– Час, – пожал плечами Серега, – если не два.

– Мы вообще-то быстро шли, – сказала я.

– Ты тоже спала? – Вова, самый старший и самый опытный из нас, был заметно растерян.

Я кивнула.

Вова еще раз посмотрел на солнце – на этот раз из-под сдвинутой на самые глаза панамы.

– Блин, странно, – сказал он, – мы точно нигде там не валялись?

– Сгорели бы на хрен, – хмыкнул Серега.

Это точно. Сгорели бы на хрен. Однако никакой деревни впереди не просматривалось.

В молчании мы прошли еще около километра.

– Да не могли мы заблудиться, – сказал наконец Вова, – я, блин, точно помню, что дорога одна. Прям вот так, полями, до самой деревни.

Мы молчали. Не могли так не могли. Видимо, деревня снялась с места и переехала к чертям собачьим.

– Что за хрень, – опять пробормотал Вова.

– Слышь, вон там чувак в помидорах, что ли? – Серега глядел вдаль из-под казахской газеты и показывал пальцем в сторону горизонта.

Тут и я, и Вова увидели вдалеке человеческую фигуру, медленно бредущую вдоль рядов, – видимо, «чувак» оценивал спелость томатов, чтобы определить сроки уборки урожая. Заметив нас, фигура остановилась. Мы вроде бы даже увидели, как человек приложил ладонь козырьком к глазам: чужие люди в этих местах являлись большой редкостью, и понятно, что нами заинтересовались.

– Чо он по такой жарюке сюда приперся-то, – сказал Серега.

– Казах, наверное, – предположил Вова. – Казахи привычные.

– А лошадь где? – спросила я. – Казахи с рождения на лошадях ездят.

– Значит, деревня все-таки рядом совсем, – оптимистично резюмировал Вова, – пешком раз пришел.

Подуставшая наша троица автоматически ускорила шаг.

До безлошадного казаха оставалось метров триста, когда мы поняли, что он абсолютно не двигается.

– Ого, – сказал Вова, – чуваки, чего это он?

Как выяснилось, казах отнюдь не стоял на месте. Он просто изменил траекторию. Теперь он прямо по полю шел нам навстречу, широко расставив руки.

– Ититтвою, – сказал Серега, – родню увидал.

Кажется, мы одновременно заметили еще одну странность в поведении раскрывшего объятия человека: шел он очень быстро, но при этом как-то слитком плавно. Так двигаются лишь лодки по реке или самолеты в небе, ну вот разве еще собаки-гончие, которые в беге своем стелются над землей, как будто вовсе не касаясь ее ногами.

Необъяснимый ужас второй раз за последние полчаса скользнул вдоль моего позвоночника.

Через несколько секунд мы поняли, что приняли за человека обычное огородное пугало, установленное у самого края поля. Разумеется, никуда оно не двигалось, а стояло себе на месте. Игры с пространственными перемещениями не по силам вкопанному в землю перекрестью из двух палок; на поперечину был натянут холщовый мешок, выбеленный солнцем и дождями, а оконечность вертикальной палки увенчивалась традиционной кастрюлей. Сколько ни видала я огородных пугал в своей жизни, почему-то кастрюли на них всегда зеленого цвета. Была зеленой голова и у тогдашнего чучела – странно, что мы могли принять ее за голову живого существа.

Захохотали мы одновременно. Хохотали долго. Пугало, принятое за огородника, очень нас развеселило. Мы смеялись, согнувшись пополам, а Вова даже сел в горячую пыль, от смеха не удержавшись на ногах.

– Каза-а-ах, – стонал он, – казах, мамочка.

Мы смеялись до слез.

Мы смеялись и поскуливали от бессилия.

Мы смеялись, хохотали, ржали и гоготали минут пятнадцать.

Мы смеялись, хотя нам уже было нечем дышать.

Мы больше не хотели смеяться. Мы смеялись просто потому, что не могли остановиться.

Я не знаю, что это было, но помню ощущение. Я не забуду его никогда, до самой смерти: ощущения, когда смех покидает душу, но все еще остается в теле, сотрясая его механическими конвульсиями. Нет ничего страшнее, чем мертвый смех в живом теле, особенно если этот смех – чужой, а тело – твое.

Мы смеялись не своим смехом. Мы умирали от ужаса.

Этот ужас нарастал в нас и вокруг нас. Он становился таким плотным, что в какой-то момент вытеснил весь воздух – мы задохнулись и наконец умолкли. Мы глядели друг на друга, хватая ртами куски безвоздушного пространства, и ужас хлестал из наших глаз.

Я помню, как сгустилось и потемнело безвоздушное пространство, готовое разорваться от невыносимой концентрации в нем ужаса. И оно разорвалось прямо над нашими головами – солнце, угасая, стало падать на землю, но лопнуло, не долетев совсем чуть-чуть. Боже мой, какой это был ливень: каждая капля – с ведро.

И мы, конечно, побежали – странный, атавистический инстинкт бежать от грозы, как будто таким образом меньше вымокнешь. Даже если дождь застал тебя посреди чистого поля – все равно бежишь, хотя умом понимаешь, что вымок уже до нитки, до позвоночника, и ничего в этом нет страшного – никто ведь еще не умер от июльского ливня.

Пробегая мимо пугала, периферическим зрением я увидела, как медленно разворачивается оно нам вслед.

Оглянулись мы одновременно: видимо, с нами троими произошло в пути нечто, что заставляло подчиняться одинаковым импульсам. Так что увиденное мною – не плод моего персонального воображения. И Серега, и Вовка видели то же, что и я. Пошлой зеленой кастрюли больше не было. Обернувшееся вслед нам пугало ухмылялось черным ртом на бледном человеческом лице и медленно кивало головой, повязанной цветастым платком, из-под которого выбивались мокрые седые патлы.

Его короткая холщевая туника, потемневшая от дождя, налипла на остов – как будто специально, чтобы мы убедились: никакого тела под мешком нету. Никакого тела, никаких фокусов-покусов.

Вымокшие и полуживые, влетели мы в деревню. Появилась она перед нами так же внезапно, как и туча небесная, взявшаяся десять минут назад непонятно откуда и точно так же, как будто и не было ее никогда, исчезнувшая. Лишь предвечернее солнце суетилось над уликами, быстро слизывая с травы и деревьев бриллиантовые колье, серьги и диадемы, да во весь рост ошарашенного неба вставала яркая, невероятно правильной формы радуга.

Дед Косен, взявшийся отвезти нас обратно в лагерь на своей кобыле с ласковым именем Сауле, принялся петь казахские песни, лишь выехали за околицу. Мы валялись в телеге и сонно жевали ранетки. Было хорошо и нестрашно. В телеге, кроме нас, ехала снедь, которой мы рассчитывали скрасить жизнь лагерных обитателей минимум на неделю, а если получится – то и до конца смены. Мы купили много еды и – чем были особенно горды – карамелек двенадцати сортов.

Доехав до колхозного поля с бесконечными, как песня старого казаха, рядами помидоров, мы отодвинулись от мешка с яблоками и принялись рыскать глазами. Но только поле было впереди, и ничего кроме поля.

– Дедушка, – спросил Серега, – а до пугала далеко еще?

– Какого пугала, бала [8]8
  Мальчик ( каз.).


[Закрыть]
? – Дед Косен даже не прервал песню, умудрившись вплести вопрос в ее размеренное течение.

– Огородного, – ответили мы хором.

Косен пожал плечами.

– Никакого пугала нету здесь, – сказал он, – и не было никогда. Зачем?

Потом помолчал и добавил:

– Зачем пугало, когда я есть? – и засмеялся, будто курт [9]9
  Твердый казахский сыр.


[Закрыть]
рассыпал.

До козьей тропы мы добрались, когда солнце уже переползало на другую сторону мира. Быстро сгрузили покупки. Косен развернул лошадь. Длинная тень, волочившаяся за нами от самой деревни, забралась в телегу и устроилась у ног старика. Он дернул поводья, Сауле тронулась с места. Мы стояли и смотрели вслед удаляющейся повозке, абсолютно точно зная: если Косен обернется, нам этого не пережить.

Слава богу, он не обернулся.

Инара Озерская
ПРИВЫЧКА УМИРАТЬ

Софья укладывалась спать как всегда – не торопясь.

А снег за окном торопился упасть-упасть-упасть, на лету превращаясь в тяжелую мутную воду. И липли снаружи к стеклу зареванные морды чудовищ из бездны небесной и шептали: «Дай-дай-дай заглянуть в тебя теплая гладкая до сердечка до печеночки всего на минуточку…»

Софья не оборачивалась. Она расчесала волосы, размазала скользкий крем по лицу и покачала на ладони зеркальце. Внимательно рассмотрела любимую родинку на щеке. «Красивая. Я красивая», – подумалось лениво. Софья поставила зеркало на тумбочку и выключила ночник. И только потом – в темноте, под моросящим неоном рекламы с соседнего дома – бережно уложила голову на подушку. И мысль последняя: «А день все-таки не удался».

Секундой позже красавица Софья вышла на перекресток.

Сентябрьским вечером воздух податлив, листья шелковисты, а собаки мечтательны. И как всегда – осенним вечером двадцатипятилетней выдержки – Софья перешла дорогу, отворила калитку и обожглась о крапиву, пробираясь к дому. Она скрипнула входной дверью, проскочила короткий, как собачья будка, коридорчик и заглянула в гостиную, а там… Яков Моисеевич глотал слона. Четвертого по счету. Но Соня, как всегда, этого не знала. Ведь она еще не переступила порог гостиной, не разглядела чернявого мальчишку, забившегося под обеденный стол, да и он еще не заметил гостью, не выполз наружу, не покраснел, не сказал того, что ему суждено повторять почти ежевечерне.

Так случалось на исходе всех дней, которые не удались.

Но ведь был же день первый? Конечно был! День первый тоже когда-то не удался.

* * *

Итак, Яков Моисеевич глотал слонов. Стоило бы запомнить. Но Соня забывала о царственных причудах старика уже по пути домой. Дорога дальняя – под обвислой рябиной, через пустырь за библиотекой, мимо визгливых качелей, – дорога дальняя съедала память. Поэтому Сонины родители довольно долго ничего не знали ни о Якове Моисеевиче, ни об Осипе кривобоком, ни тем более о слонах.

И детство, с которого все и у всех начинается, текло себе дальше. А по вечерам на веранде Сонин голос взлетал высоко над тарелкой с голубой каемочкой и картофельными блинами и пел, отчего-то всегда не о том:

– Пауки летают, мама! Нет, не глупости! Я сама сегодня видела. Маленький, красноватый на просвет – он кружился под липой. Без крылышек! Паучок выпустил лучик вверх и вился вокруг него, он чуть не сел мне на нос, но я увернулась. Мама-мама, почему ты не веришь мне?..

(Почему? Почему? Почему? А бог весть… Но если мама не может уверовать в лучик сиропа небесного от наука летучего, то как ей увидеть в изнанке твоей слона и едока неторопливого, девочка? Неужели ты расскажешь маме о том, как явился тебе дом щербатый на перекрестке закатов? Дом явился тебе в понедельник, который не удался, в восемь часов пополудни. Ты торопилась выбраться из леса – из запретного леса, где бутылки мутные врастают в землю, где, говорят, об прошлом годе чью-то голову нашли в канаве, где сегодня ты снова подцепила блох, где… Где нельзя тебе быть! Ни ногой! Никогда! Ты даже пообещала вчера. Но как-то незаметно к полудню скучному позабыла, о чем обещала. И только вечером – по пути домой – припомнила. И – побежала. Ты спешила. И, как и всегда отныне, чем сильнее ты спешишь, тем непоправимее опаздываешь. Времени во вселенной остается совсем мало, а потом еще меньше, а если бегом – ну еще хоть минуточку! И… Поздно! И… Схлопнулось время! Вселенная приподнимает окраины свои, как крылья, они смыкаются дугой гулкой над твоей головой, и воздуха не хватает. А ты все еще бежишь. Хотя закат бьет в глаза, закат стреляет в спину, и тебе от него не укрыться. Но на самом дне удушья – на перекрестке – вспыхивает щербатый дом. И ты входишь в него, потому что больше тебе – некуда.)

* * *

Осипу кривобокому тоже не везло в день первый.

– И чего классная ко мне вяжется? Чуть что – «Ося!». А я ничего! Ну, ушел. Но я же – как все. Я же – со всеми ушел!

Яков Моисеевич терпеливо выслушивал сына, пролистывая дневник. Тройка. И еще тройка. И опять – тройка. Ну как ему объяснишь?.. На последнюю оценку – позорно-красную лебедушку, каких в природе не встретишь, – Яков Моисеевич смотрел особенно вдумчиво. Он пуще прежнего ссутулился над столом, словно придавила его птица диковинная, словно это ему – не сыну – влепили банан за прогул. И нельзя ж сказать, что зря он себя корил…

…а вольно ж ему, старому, дитятко заводить, ежели на пенсию пора?! Матка-то у Оськи тоже в годах уже была, когда разродилась. С виду вроде молодица, а по паспорту мне погодка. Христом-богом клянусь! Сынку едва четвертый год пошел, а она преставилась… Царствие ей небесное! Хоть и вертихвостка была покойница, а лихом поминать негоже. Да не про нее у нас разговор… Про нее – в другой раз. Вот и спрашивается: чего ж до пенсии тянули-то? Дитятко-то выдалось – чемодан без ручки. И бросить жалостно, и нести – врагу не пожелаешь. А куда ж его денешь? В школу для придурков, что ли, отдать? Так говорят, его и туда не взяли. Все, мол, у него с мозгой в порядке. Только кто ж его знат? Мой-то внучок сказывал, что, когда Оську к доске вызывают, всему классу – сущее наказание. Стоит – столб столбом. Ни словечка не скажет. Ну, учителка, понятное дело, озвереет – тоже небось человек! Да что с него возьмешь? Правда, диктанты там всякие пишет вроде не хуже прочих. Только мой сказывал, что Оська сдирает все втихомолку. А учителка уж и не ловит его. Четвертную ему не выведешь, если глаза на его штучки не закрывать. А держать по два года в одном классе – умаешься, и директриса по головке не погладит. И о чем только люди думают, когда рожают?..

Да… Яков Моисеевич не зря себя корил.

Баба Женя вот уже третий год помогала сирым мужикам по хозяйству и имела какое-никакое право говорить что бог на душу положит. А Бог – Он, знамо дело, как положит, так положит.

…а не нравится – не слушай!..

Яков Моисеевич обыкновенно и не слушая добрую бабу.

Только раз в месяц зазывал ее в кабинет и, скосив лиловые глаза, рылся в обтерханном бумажнике. И тогда Евгения Петровна отводила наконец душеньку.

…в иное-то время на кухне возишься и не заметишь, как он – шмыг мимо да дверь за собой прикроет. Хоть и нешумно вроде прикроет, а все равно – обидно. Словно я дура какая, словно со мной и поговорить по-человечески зазорно! С Оськой кривобоким еще так-сяк. Ежели загородить дверь, можно ему чего и рассказать, поучить уму-разуму. Хоть толку от него – чуть. Оська, он Оська и есть: торчит посреди кухни как осина на болоте, трясется, вбок поглядывает. В батьку, видать, пошел. Малой еще, а туда же! И не разобрать – понял он чего или прикидывается. Головой-то вроде качает, а как спросишь про то про се, он все больше молчит да щеки надувает, будто харчи ему не тем горлом пошли. И старый-то вроде ничего, разговаривает, только вот в глаза не смотрит, а как глянет, так и не понять… Может, болит у него чего? Я однова даже в полуклинику ему сходить посоветовала, а он ладошкой повел – вот так, будто отводил чего. А как улыбнулся, так мне его еще жальче стало. Да вот, бабьшьки! И вроде деньги у людей есть, и вроде дом свой – не из последних, а жизни-то нет. Говорю ж я вам, бабыньки: не в том, видать, щастье…

Да, раз в месяц Яков Моисеевич попадался крепко и слушал бабу Женю, пока сил доставало. И ни словечка поперек не говорил. Правда, думал. Думал совсем о другом. О своем. О том же, о чем и всегда думал в последние годы.

Счастье? А разве двадцать лет с тобой – не счастье? Пока ты не чиркнула ноготками птичьими по одеялу, словно себя на пол смахнула, как тополиный пух залетный, а я и не заметил когда. Как-то так – само собою вышло, и все у нас – так. С маленькой с тобой возился, пришло время в университет поступать, и ко мне, конечно ко мне, и кандидатскую у меня писала, и как-то незаметно в дом вошла. Мы оба думали, что иначе и быть не может. Или нет? Это потом я все придумал?.. Когда воздуха совсем мало осталось в мире. Астма, наверное. Все-таки права Евгения Петровна, врачу показаться стоит. В понедельник и пойду. Осип… Все оттого, что Осип… Зачем-то – Осип… А зачем? Не помню.

* * *

Нет, все-таки повезло Оське в день первый! Он наконец оказался на своем месте – между двумя людьми, которым чего-то не хватало… Дыхания? Жизни? Нет – времени! Для Осипа же время длилось и длилось. Между вчера и завтра, между осенью и весной, между… Меж двух огней отныне – меж двух людей, которых он никогда не догонит и которым никогда уже от него не убежать, Ведь вот он – старик. Старик невыносимо далек, он ровесник века. С ума сойти – века! И этот невыносимый старик отец ему. Не может быть. Быть того не может, чтоб целый век стал твоим отцом. Оттого и замирал Оська под чужими взглядами, и теребил коротковатые рукава пиджачка, и косил лилово, ведь казалось ему, что все глядят на него с любопытством и только из вежливости пальцами не тычут.

…отойди от нас, мальчик, не суйся ты к нам, мы – люди, мы – человеки, а ты кто? кто же ты такой? ты, кому век сей приходится отцом, а могильная плита – матерью! кто ты?!

Но входная дверь приоткрылась, и спиной к закатному лесу в дверном проеме встала девочка. Девочка, которая вовсе не испугалась страшного, седого как лунь старика. Она подошла прямо к веку сему, кривлявшемуся натужно, и сказала:

– Я – Соня. А вас как зовут? А слона? Вы едите слона на счастье?

Да. Именно так она и сказала. А Яков Моисеевич засмеялся. Впервые в жизни Оськи кривобокого.

Ты вернулась. И зову я теперь тебя Соней-Сонечкой. Тебе нравится? Я знаю, что нравится. Ведь ты улыбаешься мне ласково, даже лучше, чем раньше улыбалась.

(Знаете, Яков, если бы вы даже и назвали девчонку иначе – именем покойницы, как вам хотелось сначала, она бы ничего не поняла. И продолжала бы улыбаться. Вы-то не поверите, но девчонка со странностями! Ей почему-то всегда кажется, что, когда люди говорят чушь, они всего лишь шутят. Собственно, вам повезло в день первый больше остальных: вы, Яков, как и много лет назад, встретили девчонку, которая никак не могла поверить в человеческую глупость. Оттого даже вы сумели показаться ей умным. Повезло же вам!)

А Оська выполз из-под стола и поклонился девочке, так, как страшный старик кланялся незнакомым старым тетям.

– Это мой папа, – показал Осип на старика, который ничего проговорить не мог, поскольку все еще смеялся. – Яков Моисеевич – мой папа, – сказал Осип.

И девочка не удивилась, только спросила снова:

– А слона едят на счастье?

Яков Моисеевич посмотрел на ладонь, где все еще лежал недоеденный слон, четвертый по счету, на каминную полку, где стояли обреченно трое последних из слоновьего стада, провел левей рукой по нагрудному карману, где притаились сожранные слоны, и понял, что все хорошо отныне, голубка моя…

– На счастье? Соня, конечно на счастье. Конечно на счастье.

* * *

Вот так оно и случилось. Так сталось. Так повелось. И хотя Софьины родители еще долго не могли понять, где пропадает по вечерам дочь, она не пропадала больше.

«Разве можно пропасть здесь? На меня же все время смотрят: то Ося, то Яков Моисеевич. Иногда я представляю, что превратилась в мячик, а они играют со мной… Ведь мячику скучно лежать без дела где-нибудь на чердаке в мятой коробке. Мячику нравится, когда его подбрасывают вверх, нравится, когда все смеются, нравится, когда… Когда не пинают».

(Вот-вот, Сонечка. Не пинают. Хотя бы пока. И вообще мячик – штука забавная. Может быть, ты не поверишь сейчас, может быть, даже никогда не поверишь мне, но эти двое мальчишек в щербатом доме выпросили мячик у чужих людей ненадолго – поиграть. И они своими покрасневшими ушами чуют, что хозяева мячика не позволят им пинать и портить игрушку. Отберут. Так что твое счастье, что ты им чужая. И, что бы они там себе ни напридумывали, твое счастье продлится до тех пор, пока ты им – никто.)

– Когда же она придет, папа? – Осип все-таки отложил книжку.

Разве могу я часами идти по прерии в драных мокасинах, если к исходу дня не встречу тебя у костра и не смогу рассказать тебе о доброй охоте на горбатых бизонов, о коварстве бледнолицых, об озерах и водопадах и о змее под камнем? О змее, которая укусит меня завтра, если я не увижу тебя сейчас. Разве я смогу выжить на безымянном острове в пустом море, где корабли всплывают из-за горизонта раз в тридцать лет, если не смогу найти тебя вечером в хижине? Если не смогу найти тебя здесь, моя пятница, суббота, мой день воскресный? Разке наступит завтра, если не наступишь сегодня ты?

– Ну когда же она придет?

Яков Моисеевич пожал плечами.

Разве он умеет ждать? Разве он может понять, каково ждать тебя ежевечерне здесь, когда ты уже там? Да, я не сошел с ума, как видишь: я помню, где ты на самом деле. Но я смотрю на тебя, глотаю слонов, которых ты поставила на каминную полку за год до того, как уйти отсюда. Я снова учу тебя писать неподатливые буквы в больших тетрадях. И я не боюсь. Хотя знаю, откуда ты приходишь на самом деле. Соня, ты спала так долго вдали от меня! Но отныне все хорошо: ты вернулась. А я даже не сошел с ума, пока ждал тебя здесь.

(А ты приходила, девочка, потому что тебя здесь всегда не ждали. Осип кривобокий читал свои книжки, Яков Моисеевич нехотя спускался по длинной лестнице из сумрачного кабинета. А ты и не знала, что он поднялся туда торопливо и скрипуче всего минуту назад, когда увидел наконец, как ты крадешься по садовой дорожке. Но ты ведь не знала, что окна в доме лиловы и зрячи. Ты не знала, не знала, конечно не знала, Сонечка! Как же ты могла догадаться, если позабыла о прятках, резинках, драках в соседнем дворе. Разве ты понимала, зачем ссоришься со своей единственной подружкой – навсегда, навсегда, навсегда, ненавижу!

Разве понимала, зачем бранишь ее так больно и страшно, как только в детстве бранятся? Разве ты знала, что только она – единственная – может позвонить в дверь вечером и спросить у мамы, почему ты не выходишь играть? Конечно нет, Сонечка, конечно нет…

Но одно ты все-таки знала: однажды наступит день – самый плохой изо всех невезучих дней – день, когда тебя все-таки выпорют. Не здесь, боже упаси, не здесь, конечно! Но выпорют непременно.)

* * *

– Где ты шлялась?! Отвечай, змея подколодная!

От мамы пахнуло кислым и хлестким. Она еще, и еще, и еще – и что, мало? – щелкала скакалкой.

– Больно? Что, не нравится? Отвечай!

(А что отвечать? И дураку ведь понятно, что не нравится.)

– Мама-мамочка! – взвизгивала Соня, мечась в узком коридоре.

«Ой, мама-мамочка, ну почему так всегда? Почему всегда – именно так? Мне же почти совсем нравилась моя скакалка черной резины! Ни у кого в целом соседском дворе не нашлось бы такой длинной, такой быстрой, такой щелкучей, такой… почти взрослой скакалки! Я же таскала ее за хвост, как мальчишки дохлых ужей таскают, я же приделывала к ручкам пластилиновые головы и учила их разговаривать друг с другом, я же… я же почти любила ее! Мама-мамочка, я же любила мою змеюку подкроватную! А теперь? Что же теперь с нами будет, мамочка?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю