Текст книги "Беглецы и чародеи"
Автор книги: Сергей Малицкий
Соавторы: Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Карина Шаинян,Линор Горалик,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская,Н. Крайнер,Александр Шуйский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Дмитрий Дейч
НОС
Евреев хоронят не в гробу, а в тряпице: пакуют, перевязывают крест-накрест, как бандероль, и – отправляют по назначению.
Еврейский труп не похож на человека.
Его не реставрируют. Никакой косметики.
Никаких иллюзий: в лоб не целуют, по имени не называют, ясно ведь: здесь одна скорлупа ( клиппа). Кожура. Самого человека – давным-давно след простыл, где он теперь – неизвестно, да и не нашего ума это дело.
Что до скорлупы: ее не жаль и в землю.
На похоронах ко мне подошел старичок – маленький, сухонький, чуть сгорбленный. Улыбчивый. Сперва я принял эту улыбку на свой счет, но скоро выяснилось, что это – просто гримаса, которая приросла к лицу, хорошо прижилась и стала частью натуры. Такое случается: улыбка-призрак. Живет человек, улыбаясь в пустоту, даже не зная, что улыбается. Может, и знал когда-то, но давным-давно позабыл.
– Григорий Исаевич, – сказал старичок.
– Григорий Исаевич умер, – ответил я, взглядом указав на похоронную тележку.
Он постоял, глядя на спеленутое, завязанное узлом тело моего дедушки, улыбаясь и кивая покойному – ласково и печально, затем снова повернулся ко мне:
– Григорий Исаевич был исключительным человеком!
– Я знаю, – сухо ответил я.
– Вы ничего не знаете, – сообщил улыбчивый старичок, – вы слишком молоды, чтобы знать. Возможно, вы – подозреваете. Возможно, у вас имеются кое-какие догадки. Но кому они интересны – ваши догадки?
Я посмотрел налево. Потом направо. Никто не обращал на нас ни малейшего внимания. Все делали вид, что слушают раввина. Раввин пел.
Старичок смотрел на меня, продолжая улыбаться. Теперь его улыбка напоминала оскал хищной рыбины, приготовившейся к атаке.
– Вы думаете, знание это – где-то здесь… – неожиданно он наклонился вперед и довольно крепко стукнул маленьким кулачком меня прямо в лоб. Я слегка растерялся, попытался отмахнуться, но не тут-то было – он ловко увернулся и снова постучал (было чертовски больно!) – по затылку.
– Сокрушительная пустота! – заявил он с торжествующим видом. – Звон – и ничего больше! Ваш дедушка знал об этом. А вы – понятия не имеете.
Сказать, что я опешил, – не сказать ничего… Подобное состояние я испытал однажды по малолетству, застав в учительской преподавателя математики – пожилого сухопарого очкарика, которого все мы немного побаивались, с молоденькой, только что из университета, преподавательницей истории. Они держались за руки и плакали.
Если бы они целовались или занимались любовью, это смутило бы меня меньше. Помню, я выскочил как ошпаренный, а на следующий день избегал смотреть им в глаза.
Вот и теперь – уж не знаю почему – мне было трудно смотреть в глаза человеку, которого, по логике вещей, я преспокойно мог удалить с поля.Послать подальше. На крайний случай – извиниться, сослаться на обстоятельства…
– Мне больно!
– Вот и хорошо, что больно, – кивнул старичок. – Очень хорошо! Потому что пока вам не станет по-настоящему больно, вы и с места не сдвинетесь. Я с удовольствием сделаю вам больно… (На всякий случай я отодвинулся.)Очень больно… и еще больнее…
Тут он принялся цитировать «Песнь о буревестнике»: пусть сильнее грянет буря, глупый пингвин, черной молнии подобный, и тому подобное. Я по инерции продолжал слушать, вытаращив глаза и совершенно потеряв всякое представление о том, где нахожусь и что, черт возьми, происходит, но тут, по счастью, меня отвлекли: нам с отцом предстояло уложить покойника на носилки и отнести его к месту захоронения.
Когда сверток опускали в могилу, я впервые почувствовал – животом – насколько, до какой степени пластика мертвого тела отличается от живого. Только увидав это воочию, понимаешь, почему люди боятся смерти. Не самой смерти даже, а – малого, почти неуловимого изменения, которое смерть производит с человеческим телом.
Покойник выглядит почтикак человек.
И в этом почтиприсутствует полная мера нашего страха: здесь все, чего мы боимся, хоть на первый взгляд может показаться, что боимся мы разных, порой совершенно не схожих между собою вещей.
На поминки остались только близкие родственники и друзья. К своему удивлению, я столкнулся нос к носу с давешним старичком: без лишних церемоний он уселся по правую руку и принялся ухаживать за мной: то салатик положит, то водочки нальет.
Выпили за покойного, один и другой раз.
Принялись рассказывать смешные истории, героические, трогательные, нелепые. Мама всплакнула. Я вспомнил о том, как дедушка с бабушкой меня разыграли и я напугался до чертиков.
Все смеялись.
Мама рассказала, как дедушка встретил бабушку: на поле сражения ему оторвало нос, он завернул его в тряпицу и побежал в медсанбат, где бабушка заведовала хирургическим отделением. И бабушка ему нос пришила, да так ловко, что остался лишь тоненький, почти невидимый шрам.
Так они познакомились.
А после поженились – прямо в окопах.
Историю эту мы хорошо знали: она была из разряда семейных легенд, которые десятилетиями пересказывают на все лады – по поводу и без повода, они никогда не надоедают и в конце концов становятся чем-то вроде старой заслуженной мебели: обшарпанный диван, скрипучие стулья, пошатывающийся стол – вся эта рухлядь давным-давно приелась, но выбросить жалко, а самое главное – непонятно, останется ли дом по-прежнему нашимдомом, если убрать это с глаз долой.
На сей раз, впрочем, история про оторванный нос претерпела существенные изменения, и всё – благодаря моему улыбчивому соседу. Дождавшись окончания, он хмыкнул, покачал головой и пробормотал – тихонько, как бы про себя:
– Ерунда собачья…
– Что значит ерунда собачья? – удивилась мама.
– То и значит: чепуха. Чушь!
– Не пойму, – взволновалась мама, – вы хотите сказать, я это выдумала?
– Я хочу сказать, что вам известно далеко не все. Нос Григорию Исаевичу и в самом деле оторвало – осколком снаряда. Евгения Мироновна его пришила на место, тут тоже все верно. Но поженились они гораздо позже, а познакомились – гораздо раньше. Но самое главное – в вашей истории не хватает множества существенных деталей.
– Вам-то откуда знать? – спросил я, раздраженный непрошенным вмешательством.
– Да ведь я был там и все видел своими глазами!
– Стало быть, вы – его сослуживец?
– Я – его ординарец.
Тут все принялись перемигиваться и переглядываться: дедушкин ординарец был популярной фигурой – из тех харизматичных персонажей второго плана, друзей и слуг, кто репликой интригу подтолкнет, подаст совет, повсюду тут как тут:Лепорелло, Швейк и Горацио в одном флаконе… Обыкновенно дедушкина байка начиналась с того, что ординарец – плутоватый, но отзывчивый и по-своему честный: напивался в стельку, бил особиста по морде, проваливался в сортир, приносил важное известие, насиловал благодарную немку, терял штаны, бегал за самогоном, выпускал всю обойму в немецкого офицера с пяти шагов и – непременно промахивался.
Особенно популярна была история о чудесном спасении ординарца от трибунала: Сашку собирались расстрелять за кражу ящика бесценного трофейного коньяка, предназначенного для отправки в Москву, но дедушка повернул дело так, что из злоумышленника Сашка превратился в невменяемого дуралея, который действовал не из корыстных соображений, а по глупости, и только потому – заслуживал прощения.
Главным аргументом защиты стал и в самом деле вопиющий факт: коньяк столетней выдержки Сашка закусывал соленым огурцом.
– Все это враки, – улыбнулся старичок, – закусывали мы, конечно, трофейным шоколадом. Немцы хороший шоколад делали. А коньяк был исключительным, французским, столетней выдержки, за такой и под трибунал – не жалко! Огурец Батя придумал уже на заседании трибунала. А я не стал возражать… Ваш дедушка был великий выдумщик, этого у него не отнимешь.
Когда полк попал в окружение, Батя выводил его с пистолетом в руке, не прячась за нашими спинами, а – впереди, как и полагается командиру. За что и получил звездочку «Героя». Правда, в наградной не записано, что в правой руке он держал пистолет, а в левой – собственный нос, завернутый в носовой платок.
Платок этот принадлежал мне, трофейный… К тому времени все у нас было трофейное – от любовниц до подштанников…
В тот день нам не удалось наладить связь, мы не знали, что немцы передислоцировались и полк полностью окружен. Узнали только тогда, когда в окопах начали рваться снаряды. И летели они оттуда, где, по нашим соображениям, должны были находиться свои… Батя не растерялся и приказал выдвигаться. Вот тогда-то ему и оторвало – не весь нос, конечно, а только кончик.
Это был последний снаряд: обстрел сразу же прекратился. Наступила тишина. Батя закрыл лицо руками и сказал: «Сашка, ёб твою мать, мне нос оторвало! Он где-то здесь, ищи…»
Быстро темнело, но мы, как ни странно, довольно быстро его отыскали. Отряхнули, уложили в платок, завязали… Без носа Григорий Исаевич выглядел… своеобразно… Но почему-то меня это не смутило тогда, а – наоборот, как бы привело мысли в порядок. Будто так и должно было случиться… Положение было безвыходное, все это понимали… Но когда мы увидали Батю… кровь заливала его лицо, оно казалось безумным, яростным, сумасшедшим, зато глаза были – светлыми и совершенно ясными, будто он точно знал что делать… все разом притихли: никакой паники, действовали слаженно – как на учениях или на параде.
Команды отдавались шепотом.
Никто не верил, что мы выйдем оттуда живыми. Шансов не было. В полной темноте, по пересеченной местности мы шли гуськом, глядя друг другу в затылок. Со всех сторон звучала немецкая речь. Мы были не просто в окружении, но – посреди вражеской территории, практически в расположении немецкой дивизии. Вопреки логике мы двигались навстречу врагу. Полк в полном составе прошагал прямиком в немецкий тыл.
Батя шел впереди, следом за ним – я. Только однажды он обернулся: «Сашка, как нос пришивать будем?»
Я не ответил. Мы оба понимали, что сейчас не время: стоило немцам обратить внимание на то, что у них под носом творится, и нам было бы уже не до носа…
Когда наконец выбрались, бабушка ваша тут же взялась за дело и быстро его подлатала; позже она признавалась, что, мол, была уверена – ничего не выйдет: слишком долго этот кусочек плоти был отделен от тела.
А два дня спустя, по хорошей пьяни, Батя вдруг выдал: «Что, Сашка, думаешь, это явас из окружения выводил?» – «Кто же еще, Исаич?» – к тому времени мы все на него чуть не молились. Только и разговоров было о том, как Батя нас вывел. «Ничего ты не понимаешь, – сказал полковник, – вот если бы мне нос тогда не оторвало, хрена лысого ты бы теперь самогон попивал…»
Уже после войны я слышал немало подобных историй, но никогда не верил. Помню одного деятеля, который полагал, что жизнью своей обязан любовной записке, которую носил всю войну в портсигаре: люди склонны приписывать удачу или интуицию амулетам, каким-то предметам – из суеверия или по глупости. Но тогда, после всего пережитого, поверил – сразу и безоговорочно.
Когда мы выходили из окружения, Батя ни о чем не думал и не смотрел по сторонам, он лишь поворачивал туда, куда вел его нос. Ваш дедушка чувствовал на расстоянии комочек плоти, завязанный в платок, – так, будто это был компас, указывающий верное направление.
Будто оторванный нос стал дополнительным органом – сродни зрению или слуху.
Органом чистого, незамутненного знания.
В эти мгновения Батя точно знал, что нужно делать, но если бы он на мгновение усомнился или задумался, мы бы не выжили…
Так-то вот…
Старичок замолчал. Гости выпили по последней и стали расходиться.
Было довольно поздно, мы вышли на двор – покурить.
Я смотрел на него, пытаясь разглядеть сквозь маску морщин лицо, принадлежавшее когда-то молоденькому ординарцу, и думал о том, что по части ошеломляющих розыгрышей моему покойному деду – пусть земля ему будет пухом – и в самом деле нет и не было равных.
Мура Мур
ДЕВОЧКИ
Девочки встают утром. Вчера девочки весь день раскрашивали стены в квартире. По полу разбросаны краски. Девочки смотрят на то, что получилось, и сходятся во мнении, что получилось хорошо. Приходили еще девочки помогать. Верней, приезжали на велосипеде. Все девочки, которые были дома, выскочили на улицу, чтоб посмотреть и обсудить новый девочкин велосипед. Какая рама, говорят девочки, у, сила, говорят девочки, сколько стоил, спрашивают девочки, амортизаторы, говорят девочки, дай-ка прокатиться кружок по двору, деловито требуют девочки. Как ты возишь свою девочку, вот на этом сиденье? Ну да, но скоро ей будет пять лет, моей девочке, я и ей куплю собственный велосипед, будем ездить рядом.
У девочек собраны рюкзаки. Девочки собираются в горы. Нужны горные ботинки, озабоченно говорит девочка, которая чаще других ходит в горы, другой, маленькой девочке. Ничего, я так, в туфлях, отвечает девочка девочке.
Девочки набиваются в небольшую девочковую машинку, в которой все ящички подклеены скотчем. Закройте окна, говорит та девочка, которая за рулем. Выезжаем на автобан, сейчас вас всех сдует. Девочка сосредоточенно смотрит на дорогу. Машина мчится на бешеной скорости. Через час на горизонте появляются горы.
Девочки идут вверх, два часа идут по тропинке, виляющей влево-вправо, все выше и выше, девочки идут над руслом горной реки, здесь темно и холодно, на девочек льется вода, сочащаяся из скал, девочки пыхтят, но шагают, они выходят в ущелье и ложатся отдохнуть на камушки, на девочек светит солнышко. Девочки идут еще выше, по дорожке, под которой – обрыв, девочки видят вдали ледник, девочки придерживают друг друга, девочки меняются обувью, потому что натерло, девочки подают друг другу бутылки с водой, девочки не разговаривают, потому что очень устали. Девочки спускаются наконец вниз, через темный лес, растущий на таком крутом склоне, что деревья почти прислоняются боками к земле, девочки оглядываются и видят, что сквозь стволы деревьев видны отвесные полосатые скалы, а ведь спускаться едва ли не трудней, чем подниматься, девочки то и дело встречают на своем пути кресты с надписями о том, какой альпинист погиб в этом месте и в каком году. Я состою в Германском альпийском обществе, так говорит девочка, которая чаще других ходит в горы, этому обществу уже не первый век, круто, отвечают остальные девочки. День стремится к вечеру, девочки выходят из ущелья в долину, возвращаются к машине, можно поехать домой, говорит девочка, которая за рулем, а можно в Дахау, там концерт в десять сегодня. Что за концерт? Хорошая группа, английская. Я в Дахау не поеду на концерт, заявляет та девочка, которая из Израиля. А я ни разу не была в этом Дахау, задумчиво отвечает та девочка, которая предложила поехать туда.
Девочки приезжают в квартиру и едят там суп, который накануне приготовила одна из девочек. Потом две девочки, которые поменьше, падают и засыпают, та девочка, которая из Израиля, садится за компьютер, а две другие девочки едут в Дахау.
Как-то не по себе мне, знаешь ли, в этом городке, говорит девочка девочке. Городок уютный, на самом-то деле. Улочки, домики, мостовые, витринки, окошки. Издалека слышна музыка большого уличного концерта.
Интересно, где тут это все было. Везде, понимаешь, везде. Вон трубы видишь? Да это котельная. Понятно, все равно, тут все трубы, в этом городе, мне. не нравятся. Надо было не ездить сюда на концерт. Да как-то, знаешь, я в этой стране живу, для меня как-то все сгладилось вроде бы, но теперь тоже чувствую, что не то что-то. А музыка хорошая. Ага. Знаешь, я хочу выпить. Ты выпей, я, если хочешь, поведу машину, я не могу сейчас пить, устала. Давай.
Девочки садятся за столик кафе прямо за оградой концертной площадки, чтобы слушать музыку и не платить за вход. Запыхавшаяся румяная светловолосая девочка приносит им вино и капуччино. Музыка и вправду хороша. Там, на площади, много людей, они подпевают музыкантам и танцуют. За столиками рядом тоже сидят красивые люди. Время от времени кто-то смотрит на девочек, улыбается, закуривает. Концерт кончается, и толпа слушавших музыку высыпает из-за ограды, все разбредаются по площади, мест в кафе начинает не хватать. Девочки встают из-за стола, оставляют деньги, идут по улицам вниз. Там все пустынней, там в окнах одного дома тааакие интерьеры, здорово здесь, хорошо, там река должна быть внизу, откуда ты знаешь, я вот чувствую, что должна быть. Люди какие-то сидят в открытом кабаке, разноцветные лампочки над ними, вот человек поднимает стакан, оглядывается, смотрит вслед ласково.
Там и вправду небольшая река, темнота, деревья, маленькие фонари отражаются в воде. Детские качели. Вон, смотри, опять какие-то трубы. Да нет, это все не в городе было, за городом, там музей, знаешь, как там страшно. Представляю.
А вообще красиво здесь. Вон лестницы какие спускаются к реке. Тихо тут. И знаешь, хорошо почему-то.
Девочки идут, плутают, где стоит наша машина, спроси-ка дорогу, вам вон туда, ого, кажется, я потеряла ключи от машины и телефон, да ты оставила их в кафе, вернемся? Девочка-официантка смеется, кивает и выносит рассеянным девочкам ключи и мобильник, ну-ка попробуй эту машину вести, хотя вначале сложно, да. Ну хочешь, я сама поведу? А если полиция? Да, вот если полиция. Ну ладно, я поведу все ж, я обещала. Вот система навигации что нам там говорит? Держитесь, держитесь, чего держаться-то? За руль крепче держись, она мне говорит. Да нет, держись правой стороны, скоро съезд на нашу дорогу. Чччерт, я все-таки проехала!
Ну, поедем теперь далекооо, хохочут девочки. А вот возьмем и поедем, правда! Что нам Дахау! В Париж поедем, в Лиссабон поедем! Дальше поедем!!! Так бы вот ехать и ехать, а что, деньги с собой, сейчас зальем бензина и – фьюить!
Ваш съезд через пятьдесят метров – бесстрастно объявляет девочка из навигатора, и девочка слушается ее и поворачивает руль. Надо домой все-таки, там нас девочки ждут.
– Слушай, ну как тебе этот Дахау? Как концерт? – спрашивает девочка девочку.
– Хороший концерт. А Дахау… Знаешь. Я их простила. Давно уже. Как-то вот пусть кто как хочет, а я вот чувствую, что простила их всех. А как иначе жить дальше?
– Хороший день был сегодня, отличный.
– Прекрасный день, это точно.
– Теперь нам все время прямо, теперь уже не заблудимся, – подсказывает девочка девочке, – езжай прямо, и через полчаса дома будем.
– Ага.
– Прямо, все время прямо, не сворачивая.
И девочка, ведущая чужую машину, уже уверенней жмет на газ.
Феликс Максимов
МОЕ ПРЕЛЕСТНОЕ ДИТЯ
1. Младшая сестра (Луна-парк моих волков), 1943
Отрывки из повести Марселя Марешаля «Николь» [12]12
У повести нет сюжета.
[Закрыть]
Сороковые годы. Париж. Немецкая оккупация.
Десятилетняя девочка Николь много раз просила мать сходить с ней в луна-парк, но все впустую. Мама была очень занята.
Днем она работала в кассе платного туалета, выдавала пипифакс и кусочки мыла, а ночью стояла среди проституток на вокзале, чтобы у Николь были молоко и бриошь к завтраку.
Николь боялась ночного шума машин и песенки «Я тебя никогда не оставлю», которую назойливо крутили в бистро напротив. Она боялась грохота немецких сапог по мостовой и собаки.
Да, Николь очень боялась собаки, которая жила в подворотне и потом ее съели бездомные.
Голова собаки лежала за мусорными баками, и все ходили смотреть, даже молочник ходил смотреть, но только сосед по лестнице, русский эмигрант, закрыл глаза Николь перчаткой с лопнувшим пальцем и хрипло сказал: «Не смотри».
В субботу они пошли в луна-парк.
Русский был совсем старый, за сорок.
Он носил серое пальто, а на плечах – белый шелковый шарф с обтерханной бахромой и сигаретными ожогами.
Мама Николь все равно ничего не заметила. По субботам она лежала голая на диванчике на кухне, подтянув колени ко лбу, и пила воду из-под крана, и говорила, как радио, на одной хриплой ноте: «Сволочи… Сволочи. Сволочи».
До воскресенья от мамы ничего не добьешься.
Когда русский зашел за Николь, мама не встала с диванчика, она спала и скрипела зубами во сне. Мама устала. Ей делали спринцевание. Это больно.
Николь подала соседу руку.
Она украла у мамы сетчатые перчатки и подвела брови углем – она украла уголек в подвале, обманула консьержку. Николь очень ловкая. Она украла из комода белое тюлевое платье для конфирмации с букетиком стеклянных ландышей на груди, которое теперь жало в подмышках, и еще соломенную плоскую шляпку с голубой лентой.
Мать хранила парадную одежду для особых случаев.
Николь очень хорошо умела воровать: хлеб, сахар, водку у матери, стеклянные шарики у мальчишки из соседней квартиры и цикорий у зеленщика. Цикорий воровать лучше всего, потому что Николь очень любила, когда во рту горько, и русский соглашался с ней. Он тоже любил, когда во рту горько. Вот так. Николь поднялась на цыпочки и поцеловала его в губы – он не разжал зубов, закрыл глаза.
В арке подворотни было сыро, несло овощной гнилью, под башмачками Николь скользили капустные листья. Блекли по углам размокшие обрывки газет, теперь газеты в Париже печатают коленчатым железным готическим шрифтом, впрочем, их все равно никто не читает.
У немецких солдат короткие штаны, я видела. Это неприлично. Николь схватила русского за пристегнутый сзади хлястик пальто и спросила:
– Мы поедем на трамвае?
– Нет. Мы пойдем пешком.
– Как тебя зовут?
– Придумай.
– Мишель? Филипп? Фелисьен? Виктор? Колен?
– Колен и Николь, – сказал русский и улыбнулся, спрятал рот под шарфом и засмеялся, повторил: – Колени Николь.
Меня зовут Колен. Ты придумала. Теперь так будет всегда.
– …Сахарную вату продают цыгане. Они плюют в нее, прежде чем продать, гадючим плевком, кто съест сахарную вату, тот сам станет цыганом и умрет от большой тоски. Его зарежут в парке. Ранним летом. В шесть утра. И положат на грудь мертвую рыбу и алую розу. Чтобы все знали, что произошло с ним. Не покупай мне сахарной ваты, Колен.
– Хорошо, Николь. Не куплю.
Колен и Николь шли вдоль забора к воротам луна-парка, и Николь слышала, как невдалеке кричали зазывалы и лаяли ученые пуделя в такт тянущему, по-еврейски мускатному тягостному перекату мехов итальянской карликовой гармоники.
– Это играют русские или цыгане? – спросила Николь.
– Русские и цыгане всегда играют вместе, – ответил Колен.
Поправил галстучный узел. Ниже узла – застежка в форме серебряной рыбки с чистой воды глазком.
Он не застегивал пальто, шел держа Николь за руку.
– У тебя уже есть рыба на груди. Тебя зарезали, так?
– Теперь я куплю алую розу.
– Для меня?
– Для тебя, Николь.
Николь наморщила лоб, потерла пальцами под жесткой тульей шляпки. Она ставила туфельки немного косолапо, как кукла на нитях.
По эспланаде перед воротами луна-парка прогуливалась испитая женщина с корзиной сентябрьских роз за спиной и выкликала свой товар: «Розы из Граса, розы из Граса!»
Русский купил розу и отдал Николь.
С косо рассеченного стебля капала вода, Николь тут же прикусила срез и улыбнулась – во рту стало горько до онемения: цветочница добавляла в воду хинный порошок.
Близ узорной створки ворот стоял пьяница и отрывал от рулона билеты с плохо пропечатанной виньеткой.
Колен купил два. Взрослый и детский. Ветер медленно и тяжело перемешал запахи конского навоза, газолина и перекаленного масла с ярмарочных жаровен.
Они увидели русские качели с лебедиными головками, они увидели круглый бильярд, и потешные стрельбы, и лоток с красными, как мясо, гвоздиками и маками из гофрированной китайской бумаги. Они увидели индийские зеркальца, нашитые на оранжевое сари танцовщицы, и живого двугорбого верблюда, и шимпанзе, которая кормила грудью ребенка.
Хозяин напялил на обезьяну голубое платье-декольте и прицепил на плечо кормящей желтую шестиконечную звезду. Чужие люди, солдаты в расстегнутых кительках, обнимая девушек, стриженных а-ля гарсон, смеялись над кормящей обезьяньей матерью и ей бросали в бамбуковую клетку хрустящую картошку. Русский жестко провел Николь мимо, опустив голову и запахнув пальто так, будто его хотели насильно раздеть.
Обезьяна кормила грудью рахитичного детеныша. Жидкий помет пропитал подол. Желтая звезда, как брошка, поблескивала на плече шелковым накатом.
– Я хочу дать ей розу, – топнула ногой Николь.
– Не надо, – глухо отозвался Колен.
– Но я хочу. – Николь остановилась, потянула руку и увидела высоко острое лицо русского, выстриженный по-английски висок с тонкой сединкой, извилистую яму рта и такие глаза, будто он долго плакал один. На провалившейся скуле русского катышками свалялась пудра.
Колен присел на корточки – глаза стали вровень с глазами Николь.
– Никому не отдавай свою розу, Николь.
В начале аллеи солдаты свистели им вслед. Один обернулся, нагнулся и выставил зад, крепко пёрнув сальными губами.
– Он сумасшедший. Почему обезьяне дали звезду, а ему не дали?
Русский ничего не ответил, стал беспомощно искать в кармане портсигар.
Над низким бордюром под органчик взлетали лебединые колыбели русских качелей, и чья-то узкая рука-гимнастка обвилась вокруг золоченого шеста.
Николь стало внутри так, будто ее гладили по горлу меховым собольим лоскутком.
Николь протянула подбородок и руки, но русский не коснулся ее. Только поправил шляпку и поддернул перчатки до локтя.
– Пойдем. Звезд на всех не хватает. Он пришел слишком поздно. Планетарий был закрыт.
– Колен. Я хочу качаться с тобой.
– Я тоже хочу, Николь.
Золотые шары. Это золото, литое золото, которое можно потрогать, округлив ладони. В луна-парке так много золотых шаров, и красных помпонов, и драконьей чешуи, и зеркал, и восхитительных ненужных вещей. Лопнувший ремень красной туфельки Николь за пять минут починил холодный сапожник, чемоданчик с его инструментами был прислонен к ящику из-под апельсинов.
Колен курил против ветра, держа папироску манерно, зажав ее – огоньком к себе – между большим и указательным пальцем.
Николь бросала пушистые шарики в манекены крытого тира. Черноусые господа и Белые Королевы падали навзничь от ее меткого расстрела прямо в лоб, в рот, в грудь.
Хозяин тира дал ей полосатый леденец-тросточку и жестяную коробочку с черной жевательной лакрицей.
– Я – мадам Буссенар. Я стреляю без промаха.
– Мадемуазель Буссенар, – поправил русский и подхватил Николь под попку на сгиб локтя.
– Стреляй, Николь! Не бери пленных.
Николь била без промаха с его невеликой высоты – как праздничная пушечка в конфирмационных кружевах.
Падали легкие пустотелые манекены.
– Однажды мне снилось, что меня зовут Доркион, – заметил русский и щелчком выбросил окурок. Николь проследила дуговой полет огонька.
– Как?
– Доркион. По-гречески – маленькая лань. Олененок. Дразнящий взглядом. Сантименты, звездная сыпь, ореховые глаза, ресницы персиянки. Пурпурная роза Каира. Я быстро проснулся, мне стало стыдно спать дальше. Меня звали назад. Связали запястья шелком и золотым волоском. Тянули, как ребенка, за помочи назад, в подушки, на шее у меня была жемчужная нитка. Одна моя подруга говорила: я люблю импотентов, с ними можно хорошо выспаться.
Николь ничего не поняла и со всей тяжестью и гибкостью усталого ребенка соскользнула с его рук наземь, рядом с полной захарканной урной.
– Сволочи. Сволочи. Сволочи, – важно повторила она вслед за мамой. Не слушая, приникла лбом к сетчатой ограде вокруг квадратного пруда, где плавали утки и гуси, посреди чернел полусгнивший плавучий домик-конура. Утки хватали размокшую булку.
Русский выкинул смешную штуку – встал на бетонный поребрик, раскинул руки, как акробат, прошелся шаг в шаг, будто по канату.
Николь захлопала в ладоши. Он был маленький и щуплый, когда он делал шаг – драповое серое пальто оставалось неподвижным, как гранитная плита с прямыми плечами, подбитыми наждаком и джутом. Наждак и джут – то, что носят бездомные, спящие под мостами.
Русский не спал трое суток. Стоя грезил, глядя сквозь распадающийся мир в овале высохшего глазного яблока на десятилетнюю спутницу. Хлынул отливом луна-парк, открылись иные дали.
Неустроенность перекладных поездов. Государственные границы, шлагбаумы, таможенный досмотр, обложной дождь, полосатые будки, жесткие места в общих вагонах, чужие билеты. Хинные таблетки под языком.
Стареющая луна в окне вагона для курящих.
– Это ваша девочка?
– Не совсем…
– Девочка, хочешь шоколадку?
Девочка отстраняется от чужого пальто, от запаха гаванского табака и только крепче сжимает его руку.
– Не хочу.
Русский отгоняет чужого попутчика. Он долго смотрит, как мужчина и девочка идут мимо сытых купе в первый вагон.
День за днем, не прикасаясь, мужчина и десятилетняя Алиса бредут по стране, где нет ни чудес, ни ловкости рук, ни мошенничества, сквозь все кордоны и законы. Они не знают, как точно произносится имя главы государства. Приучаются мыть руки в луже и стирать блузки и сорочки в станционных бочках. Неизвестно, где и как исчезли мать и отец девочки, но мужчина скорее умрет, чем отпустит ее маленькую сухую и крепкую руку.
У девочки такая горячая и тяжелая голова, когда она спит у него на коленях, уткнувшись лбом в плечо. Голова моей девочки полна снов и предчувствий, как таджикский гранат – зернышками и соком.
Рано утром они пойдут мимо хуторов и болот, мимо черешневых садов, обобранных птицами.
Только на самом последнем переезде, где пересекаются проселки и железнодорожное полотно, мужчина поймет, что не может больше идти. Они будут долго сидеть на насыпи. Мужчина научит девочку, как Чарли Чаплин с танцем булочек, плясать тустеп – только ему придется переставлять по насыпи свои собственные ноги.
Девочка будет спокойна. Как всегда.
Ее научили брать с ножа самое главное.
Девочка покивает головой и серьезно скажет:
– Я вас очень люблю. Но я хочу домой.
И они прыгнут в первый же поезд, который прогромыхает мимо.
Это поезд такого дальнего следования, что вам и не снилось.
Их вдернет в вагон проводник в полувоенной форме.
Ему не впервой – что пассажиры прыгают на подножки ради места в теплушке.
– Это ваша девочка?
Мужчина закурит и солжет.
– Моя.
Девочку укачает в пути, она так и заснет за откидным столиком. Поезд дернет на стыке рельс. Замрет. Тяжкими поворотными ключами запрут сортиры. Остынут огни за окнами. Остановка.
Сколько стоим? Интересно, успеет ли мужчина размять ноги на перроне и купить у торговки пирожок с луком и рожок мороженого?
И вот он выходит на мокрый ноябрьский перрон.
Пахнет дегтем и черной окалиной. Йодом. Горелым молоком из пристанционного кафе.
Над головой – гофрированная жестяная крыша, это конец, самая конечная на свете станция, мутные желчнокаменные фонари, круглые часы, обозначения номеров путей.
Ходит некто в черной прорезиненной размахайке и простукивает колеса молоточком.
Женщина и мужчина, такие взрослые и высокие, целуются у кромки перрона.
Мужчина даже не заметит лиц тех троих, что подойдут и, козырнув, скажут: