Текст книги "Беглецы и чародеи"
Автор книги: Сергей Малицкий
Соавторы: Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Алексей Толкачев,Карина Шаинян,Линор Горалик,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Лея Любомирская,Н. Крайнер,Александр Шуйский
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Палыч собрат брови и всем лицом запретил жене продолжать, а сам вернулся к прежнему:
– Ведь он где глину берет? Яков. Где церковь была, а сейчас осып, помнишь, ты там еще окаменелости видел? Глина открыта хорошая, красная, другой такой в округе нету. Только там ведь могилки, не чуешь ничего? Вокруг церкви покойнички веками, барина доставали ковшом при мне уже, да попа, экскаваторщик стащил с истлевшего крест серебряный – и в карман. А кости бросили. Смекай, лобастый, выходит, эти глины, которые копает Яшка и к себе таскает, считай, покойницкие.
– При таком усердии лепило ваше весь лес скоро населит? – тщился пошутить я, отказываясь «смекать» его логику.
– Нет, – возражал Палыч, – дождь пошибче пройдет, вроде нонешнего, раскиселит их, а то бы конечно.
Пока Палыч с сапогами в руках договаривал о чем-то с женой, я открыл, взяв с подоконника наугад, темно-зеленую книгу и был озадачен. Судя по многому, несвежий роман из нерусской жизни. Все имена собственные, то есть, собственно, имена на любой странице зачеркнуты неизвестно чьим черным стержнем, старательно, возможно, по линейке, с неприятным усердием. Если бы вверху, над отмененными именами действующих, цензор проставил другие, более подходящие, и то бы легче выглядело.
Полистал, передернулся и вернул. Любопытствовать об этой книжной справе мне показалось вмешательством в частные дела. Хотя интересно: зачеркивались ли герои постепенно, по мере чтения, или выискивались все сразу, независимо от смысла? Да и побаивался я услышать в ответ такое что-нибудь, с чем по сравнению лесные глинчи и пауки в ушах забудутся как присказка к сказке. Судя по звукам, Палыч скрипел некой жестью снаружи, на улице, синевшей за окнами.
Чтоб не заметили, к пустому дому лучше идти не через деревню, а краем рощи. Все-таки собственность, хоть и ничья. Умывая обувь росой, Палыч выученным движением отнял доску с забитого крестом окна и сунул голову в необитаемую тьму. Перед тем как нырнуть за ним, я взглядом поискал березу, откуда он глядел глинчей прошлый раз, но не узнал ее ни в одном из ближайших силуэтов, обведенных холодным лунным лучом. Ночью я тут не ориентировался.
Только внутри Палыч просипел: «Доставай, свети», – пока шли, не разрешал «маячить»: «Ты уедешь, а мне жить». Я вынул из кармана пару трубчатых светилок с зеленым отливом, одну подал ему, вторую поднял над головой. Вокруг проступила комната. Шкаф с раззявленным верхним ящиком, полным тьмы, что-то гадкое многолапое на стене, оказавшееся связкой ключей, надетых на гвоздь. Обои не понять какого цвета, местами содраны до бревен, переложенных трухой.
– Палыч, – спросил я как можно тише, – тут крысы есть?
– Дурак ты, – отвечал Палыч, прикрывая на всякий случай свой свет ладонью. – Чего им тут жрать прикажешь, печку?
Снятую с окна доску он уже пришатал на место и пошел по лестнице на чердак, в открытый лаз потолка, зиявший над нами мрачным квадратом. На чердаке оказалось повиднее. У кирпичной трубы валялся разбитый улей. На балке скукожилась овчина. Шаги глушились подножными опилками. В незабитом торцевом окне – Палыч настоятельно совал туда пятерню – отсутствовало стекло. В этой раме я впервые и, надеюсь, впоследние, увидал толпу глинчей, заполонявших двор, обступивших ванну: недавний дождь налил ее до краев, но, удивительно, никак не навредил безмолвному собранию оцепенелых карликов.
– Не щелкай, спутаешь, – отсоветовал мне снимать Палыч. – Ждем пока.
Мы сели на сундук, заведомо придвинутый к окну, свет положили под нош. Несколько раз я зевнул. Шептаться не хотелось. Прошло немало минут. Тем более не хотелось лезть обратно в дом или даже оглядываться в лаз, откуда мы явились. Палыч супился, по-разному делал бровями: вдруг представление отменится как раз сегодня? У Якова выходной?
К его облегчению подалась дверь хлева, из нее несмело высунулся целиком голый мужичок в бороде и с волосами до плеч. Палыч жестом приказал затаиться.
Из памяти всплыл пушкинский утопленник, между двумя ненастными сутками постучавший к рыбаку, и дореволюционное фото в музее атеизма, причина долгого прилива брезгливости, – марш таких же вот, голых и заросших, ребятушек-сектантов у затуманенного озера; экскурсовод обошел эту мистерию комментарием, чем лишь увеличил тошнотный эффект в наших душах, домучивавших шестой класс.
Вихляющей походкой обезьяны Яша несколько раз подходил босыми пятками к ванне, молитвенно скрестив на бороде ладони, и снова отступал, повторяя круги по двору. Нещадно кроша и пороша в руины армию своих лепных карлышей. Не ходил, а танцевал немой балет – умученно и безропотно, как бы ища чего, но ритуально, то есть уже и не надеясь. Приостанавливался, решая, смотрел в воду. Наверное, оттуда он видел, как серебрится дрожь луны в ванной. И пятна на Луне как буквы в скобках. Шел дальше. Бормоча и прискуливая перешагнул в дождевую воду и медленно сгибался в коленях. Холодно – пожалел я бедолагу, пока он садился в звездную и взволнованную зеркальность. Поерзал, поворочал. Ритмично закивал головой. Я вслушался. Бессловесный, но боевой гимн. Яков срыгнул, словно продавилась внутри важная пробка. Запрокинулся навзничь, будто на веслах, явно разогреваясь. Молодецки дал шлепка по бортам мокрыми ладонями. Так, только пятками, погоняют лошадь. С бороды закапало. Переплескивалось наружу. Яша искал под собой в ванне глину и месил ее всем весом, намазываясь и раскатывая. Мокрое железо поблескивало и взвизгивало. Купальщик ворочался, гулил и клокотал по-лягушачьи, брал материал из воды и обшлепывал им грудь, волосы, плечи. Промазывал подмышечники. Мял в пальцах, давил ладонями, запечатывал себе рот и лицо, сдавленно рыча и отдуваясь, то противясь собственной игре, то сам себе поддаваясь.
«Гли-и-инчи, – разбирал я теперь его бубнилово, – глиииячи, глииинчи», – твердил Яков с набитым ртом, плаксиво и утробно примурлыкивая себе в запястье, потом в другое, словно жалуясь им на себя, стыдясь собственного голоса и запирая его в утробе. Закрывался бородой, пряча оглиненные глаза в локоть. Родилище глинчей кипело от лунных его судорог.
Я уже догадался, но ждал подтверждений. Темные, темнее, чем вода, но цветнее, чем глина, узоры по рукам и лужа во все лицо. Яков взгрыз вены, откупорил кровь на правой кисти и в левом локте. Уткнувшись в сгиб руки, он пил, недовольно хлюпая, и зажевывал, сдавленно чавкая тяжелым и холодным глиноземом.
И все-таки это были «глинчи» – все его звуки. «Глинчи-глинчи», – слезливо звал он, как «гули-гули» скликают заблудших птиц, «тега-тега». Пробирающая лунная баня. Наглотавшись внутривенного рассола, человек в ванне смешивал руками свой теплый сок с водой и глиной и пел уже, хоть и не совсем громко, зато полной глоткой: «Глинчи-глинчи-глинчики! Глинчи-глинчи-глинчики!» – как в церкви, десятки раз. В его крепнущем голосе проступило оперное, скороговорочное.
Готово тесто. Трудно назвать это лепкой. Из поющего вынимались, прыгали, изрыгались из бороды вместе со звуками, еле удерживаемые в пальцах, соскальзывали с лап, влажно выдавливались, едва оформившись в ладонях. Из мясорубки так идет фарш.
«Глинчики-глинчи-глинчики-глинчи», – хныкал, хихикая, автор, ничем, кроме роста, не отличимый сейчас от сих малых своих подобий, густо вымазанный везде. Давясь полунроглоченной глиняной бородищей и, дергая головой, блевотно кашляя.
Радостное и страшное, невидимое, но очевидное, неизвестно что приказывало ему плодить их, упитанных кровавых крох, мокрых, как эмбрионы, сдобренных Яшиными слезами, возможно, потом и, не исключено, мочой, не проверишь.
«Глииииинчнки», – тянул раненый скульптор, то ли от боли, то ли от счастья блестя зубами сквозь лепную бороду-лопату.
Новые, они глянцево перебликивались впритык к ванне и дальше по двору, верхом друг на друге и кубарем или накрепко, по-сиамски, тело к телу, высыхая и обвыкаясь со своей условной формой.
«Глинчики-глинчи, глинчики-глинчи», – не унимался Яша, икая и шипя. Дуя на воду, как однажды обжегшийся кипятком. Палыч что-то такое про него вроде рассказывал.
Обильно раскровавленпое тело неразличимо слепилось с глиной, портретные приметы исчезли под толстым слоем, и отныне в своей ванне Яков мог быть кем угодно, тем же Федотом, Палычем или мной, но более всего походил на глинча-великана, большую неустанную матку и царя крох.
Глинч глинчей тратит свое тающее кроваво-минеральное тело, изымает из него множество приблизительных, неподобных подобий. Дед всех глинчей родит их впотьмах вслепую, ибо глаза залеплены-недолеплены.
Сегодня сотворен не один десяток. Слышно, как ногти зря скребут по металлу. Теста не осталось. «Глинчи-глинчи-глинчики, – обессиливая роняет Яков измазанную голову, – глинчи-глинчи-глинчики», – упрямо хрипит он заговор вечной жизни. Нараспев, механически, не помня себя. Скрип, скряб, визг, плеск. Глины, стали, тела, воды.
Мне расхотелось знать, обжигает ли он их утром, обходя новых особей с огненным гулом паяльной лампы в рукавице, или отправляет на противне в печь? Расставляет по всему двору и дому или скрывает от дневного света и чужого глаза в подпол, как картошку? В корзинах, карманах, ведрах или рюкзаке, а может, за пазухой носит в лес и селит там, и не слюной ли, плюнув на ладонь, а то и соплей, сморкнув, прилаживает к пням и елкам? Или Яков сговорился с Палычем, и весь цирк корчится для меня специально, в счет какого-нибудь давнего долга?
– Пойдем, – сказал я Палычу, неизвестно отчего ликовавшему, – хорош смотреть.
Эль Сомов
АМЕРИКАНСКИЕ ГОРКИ-ХХХ
…вот и снова пришли эти стеклянные дни, а значит, нет больше смысла скорбеть о бездарно растраченном лете, а просто – ждать, и ждать терпеливо. Ждать возвращения славного воинства, несущего на остриях весть о победе над Полкоролевством. Хэй-хо, нынче наши козыри – снеги!<…> Как я люблю здешние тихие дни! Приятно не то что ходить – влачиться, цепляясь ногами за землю (мокрые листья – шурх-шурх, то влево, то вправо, как белки); если же говорить – предпочтительнее о погоде. И только простыми словами, но зато каждая строчка – с заглавной, раскрашенной киноварью. К примеру:
Скоро,
Мой милый.
И нам с тобой
Выпадет
Белая Карта…
И так далее, и тому подобное.
– Слушай, это здорово, – задумчиво сказал Лучший Друг, он же Лечащий Врач. – Блестящая стилизация. «Нынче козыри – снеги…» Нет, правда здорово. Вот с этого и начни.
Эл Дэ/Эл Вэ полулежал в кресле, придвинутом чуть ли не вплотную к огню, подвергая себя опасности моментального возгорания, В руках у Друга был стакан грога, осушенный наполовину.
– Ага, – отозвался Зуха. – С этого я и начну. Прямо сейчас. А ну брысь отсюда.
Лучший Друг малость переменился в лице и стал укладываться. Задача была не из легких. Одни ширмы с изображением фрагмента стены, закопченного очага и пламени, пляшущего на углях, – одни только эти живые ширмы чего стоили. Еще предстояло уторкать в саквояж образцы фауны Меркатора (Северное полушарие): кусачую скотинку наподобие Рака, Гидры, Малого Пса, Дракона, Рыси… Плюс инструментарий и гербарий. Плюс коллекция ядов. Плюс зеленый заливной лужок под окном – вернее, некогда бывший зеленым. Плюс огромная и неподъемная, совершенно нетранспортабельная тоска. Тощища.
Зуха, надув губы, рисовал на запотевшем оконном стекле каббалистические знаки: Z + K = пухлое сердце, проткнутое штопором. Очевидно, для разнообразия.
– Зу, – позвал Лучший Друг. Он стоял у трапа, держа саквояжик на отлете. – Слышишь, Зу…
Зуха обогнул письменный стол, по пути извлек из воздуха безымянный лиловый цветок. Приладил его к петлице Лучшего Друга. Отступил на шаг, полюбовался, смахнул несуществующую пылинку.
– Вот, значит, как, – сказал Лучший упавшим голосом. – Что ж, я думаю, это правильно. Наши отношения зашли в тупик. Really, нам необходимо расстаться на время, чтобы разобраться в своих чувствах. Это нелегко, но это единственный способ сохранить хоть что-то…
– Хочешь поговорить об этом? – участливо спросил Зуха.
Лучший Друг вздернул подбородок и слился с обоями в полоску.
* * *
Итак, в эти тихие-тихие дни… до которых дотронуться боязно – разве камертоном: дин-н-н-н-нь. Мизинцем, перламутровым ноготком. И осколки на ковре, ага. Дубль два. В эти тихие-тихие трам-пам-пам, сидя в мягких потертых шурум-бурум, потягивая дымящийся ароматный гоголь-моголь, совсем как в старые добрые бэмс-бэмс-бэмс, – так хорошо, так покойно рассуждать на темы. Двоеточие. Только поменьше конкретики, господа, поменьше конкретики! Представим себе абсолютно отвлеченную ситуацию. Представим себе героя; влюбленного героя; влюбленного, обманутого и покинутого героя посреди поздней осени. Нужное подчеркнуть.
– Представь себе, я влюбился, – сказал Зуха.
– Великолепно, – воскликнул Лучший (и Единственный, кстати) Друг. – Может, приляжешь, отдохнешь? А потом расскажешь все по порядку. Я купил новую кушетку в кабинет.
– Дело не в цвете глаз или форме зрачков, – продолжал Зуха. – И даже не в том, как пахнут ее волосы. Кличка ее псаниеля тоже ни при чем.
– Замечательная О-кушетка, – сказал Лучший Друг. – Знаешь, у меня слабость к стильным вещам. Стиль – это место, куда поцеловал Бог.
– Вот, – обрадовался Зуха. – Я тебе уже битый час толкую. Она такая! Представляешь…
– Двести эко, – кисло сказал Эл Друг. – С рассрочкой на шесть месяцев. Натуральный онагр.
– …у нее день рождения тридцатого апреля!
– П-полная ре-пси-пс-пс-с-с-с-т… – С Другом случилось самое страшное, что могло случиться: приступ шипящей икоты на нервной почве. Память о вылазке на Арзахель. Это возвращалось время от времени. В общем, ничего такого особенного или смертельного, но сегодня Друг впервые взглянул на себя со стороны – глазами мальчишки. Ужас, о ужас. Толстый, багровый, задыхающийся и плюющийся старикан. Отвратная развалина. Ископаемое. На что я надеюсь?
Тут у Зухи наконец проснулась совесть.
– Извини. Я не знаю, что со мной. Я влюбился в дату ее рождения. – Он смешно покрутил головой, как щенок после купания (откуда у него это? раньше не замечал). – Влюбился в дату рождения и ничего не могу с этим поделать… Но ты подумай: ТРИДЦАТОЕ АПРЕЛЯ! Разве такое бывает?
– Я думаю, тебе пора хорошенько прочистить юзы, – сказал Лучший Друг, кое-как отдышавшись.
* * *
Девушку, начисто лишенную всякой конкретики, звали…
– Как-как? – переспросил Лучший Д., морщась от шума. Площадь Жужелицы в этот час всегда была до отказа забита велорикшами. Гомон тут стоял, как в павлятнике.
Зуха щелкнул пальцами.
– Ее зовут Крох, – прошептал официант летнего кафе, наклоняясь к Лучшему Другу. – Запомните: Крох. Передаю по буквам: кресс-салат, редис, омлет по-вобурнски, халва. Или: круассаны, ромштекс, оладьи с кленовым сиропом, херес. Или…
– Вы меня совсем запутали, любезный, – брюзгливо сказал Лучший Друг.
Зуха щелкнул пальцами.
– «Кашалот разгневан, или Опасные химеры!» – заорал во весь голос мальчишка-газетчик, незаметно подкравшийся сзади. – «Конгрессмены ратуют за освобождение хордовых!»
– Ну да, – сказал Лучший Друг. – А потом начнутся «кровавые разборки с обитателями холмов». И постепенно, минуя «комнатных рептилий», мы доберемся до «обыкновенного хилиазма».
Зуха щелкнул пальцами.
– Ч-черт… Вот черт… Не получается. ПОЧЕМУ У МЕНЯ ОПЯТЬ НЕ ПОЛУЧАЕТСЯ?
– Что с тобой? – спросил Д.
– Я вызываю ее номер, а он занят. – На Зуху было жалко смотреть: он весь пошел радужными пятнами, как река, в которую вылили бочку мазута. Стало очень тихо. Площадь Жужелицы сопереживала изо всех сил.
– Черт… Черт… Черт…
– Ты дочертыхаешься однажды, – заметил Лучший из Друзей, озираясь по сторонам. – И потом, что это за щелчки такие? Ты что?
– Да! – закричал Зуха, чуть не плача. – Да, тысяча чертей, да! Я забыл, как ее зовут! Я не помню цвета ее глаз! Я понятия не имею, чем пахнут ее волосы! И вдобавок ко всему она уже тысячу лет не пользуется своим вэем! Вот ведь какая выискалась – тридцатое апреля! Фифа!
Потом навалился грудью на столик и сказал убито:
– Я в отчаянии. Что прикажешь делать?
– Ждать, – молвил Самый Искренний и Преданный, сложил руки на животе и откинулся на спинку плетеного стула. – Ждать, надеяться и верить, мой колокольчик. А если это не поможет… Что ж. Надо быть сильным. Надо уметь улыбаться сквозь слезы. Надо, в конце концов…
– Дрдонг! – сказал кто-то в окружающем пространстве.
* * *
– А, это ты, – сказал Зуха и отвернулся.
– Уоу-уоу, – кивнула Крох.
– Большая честь для меня, – сказал Дружище. – Много о вас наслышан.
– Мяфа? – поинтересовалась Крох у Зухи, тыча пальцем в Лучшего из Лучших.
Зуха неопределенно сделал бровями.
– Кажется, нас не представили… – начал Друг.
– МЯ-А-ФА? – повторила Крох. Казалось, ее изумлению нет предела.
– Ну, если вам угодно, – сказал Друг, помаленьку закипая. – Пусть будет «мяфа». Кстати, вам никто не говорил, что показывать пальцем невежливо?
Тогда Крох посмотрела на него – в первый раз.
– Мяфа, – сказала она с окончательной интонацией. – Мяфа…
Ее глаза увлажнились. Она царапнула ноготком рукав Лучшего Друга и заговорила быстро и взволнованно, кивая в такт своим словам. Кажется, она говорила в том смысле, что, конечно, мяфаэто не дрдонг,совсем не дрдонг.Но, с другой стороны, радабарка огг юкка,и потому не стоит уун-уун.Все будет очень даже дрдон-ги-дрданг-дили-ден-ден-ден,вот увидите, честное слово!
– Простите за нескромный вопрос, – как можно мягче сказал Лучший Друг. – У вас там… в Питомнике… все такие?
Крох негодующе тряхнула головой (ага, вот оно). Идем на сближение. Боевая готовность номер один. Открыть бомболюки.
– Где-то учитесь, барышня? Работаете?
Крох затрясла головой так, словно хотела вовсе избавиться от ее содержимого, и обернулась за поддержкой к Зухе. Но на месте Зухи сидел незнакомый господин в мятом пальто. Как-то он странно сидел. Как будто он сидел чуть прихрамывая, что ли. Бывает такое?
– Извините, – сказал господин. – Малость задержался. День-то високосный, сами понимаете.
– А вы чего, пылесосами торгуете? – предположил Проницательнейший из Друзей. – Или чините?
– Пробки вынимаем, – загадочно ответил мятый господин. И тоже заозирался по сторонам. С довольно тоскливой миной, надо сказать. Было ему жарко и нервно. Он явно трусил. Потом набрался смелости и сказал, глядя Другу в переносицу:
– Давайте уже начнем, что ли?
– Чего начнем? – не понял Друг.
Тут мятый господин неожиданно изволил разгневаться.
– Как «чего»? Вызывали? Площадь Пигалицы… тьфу, Жужелицы? Летнее кафе? У меня записано. – Мятый извлек откуда-то мятую же бумажку. Бумажке тоже было здорово не по себе. – Вот! Вот!
– Пойдем, Крохин, – сказал Зуха. – Они тут сами разберутся. Я билеты купил на «американские горки». Хочешь «американские горки»?
– Дрдонг! – завопила Крох.
– А мороженого хочешь?
– Дрдонги-дрдонг! – завопила Крох еще пуще. В полном восторге сдернула смешную вязаную шапчонку и замахала ею над головой. У девчушки оказались довольно симпатичные биостразы. И вообще конкретика была ей очень даже к лицу.
Зуха и Крох сцепились мизинцами, осторожно взмыли над столиком и поплыли по направлению к детскому парку.
– Какие горки? – возмутился Лучший из Лучших. – Осень же! Аттракционы все закрыты!
– Да ладно вам, – сказал господин и отхлебнул чужой остывший кофе.
– Ничего не ладно! Мороженое! Плюс два по Цельсию! У мальчика, может быть, гланды! А у меня, может быть, сердце… НЕТ! ВЫПЛЮНЬТЕ ЭТО НЕМЕДЛЕННО!
– А в чем, собственно…
– Я хочу сделать признание, – сказал Верный Друг необычайно торжественно. – Или даже официальное заявление. Есть тут где-нибудь поблизости хоть какая-нибудь завалящая пресса? Пять минут назад я подсыпал в чашку Зухи сильнодействующий яд. Из подлого чувства ревности. И… зависти. Случилось так, что отравленный кофе выпили вы, ни в чем не повинный человек. Я нижайше прошу у вас прощения и надеюсь искупить свой проступок, если нам суждено будет встретиться в следующем аватаре… Заметьте, это было чистосердечное признание.
– Наплевать.
– Э-э… простите?
– Наплевать, – повторил господин, прихлебывая из чашечки как ни в чем не бывало.
Лучший из Лучших какое-то время всматривался в загадочного субъекта.
– Странно, – наконец произнес он. – По всем параметрам вы у меня должны быть уже мертвехоньки. По вам, еще раз прошу прощения, уже мухи должны ползать. Я, как специалист по ядам…
– Я тоже в своем роде специалист, – сказал человек в мятом пальто и ни с того ни с сего подмигнул. Впрочем, возможно, показалось.
Они еще немного помолчали.
– А ты ему кто? – спросил мятый господин, без предупреждения переходя на «ты».
– А я ему, между прочим, лучший друг, – сказал Лучший Друг с достоинством.
– Лучший, говоришь?
– Лучший из лучших, – подтвердил Лучший из Лучших.
– Ну вот и не выступай… друг, – сказал мятый. – Они тоже сами там разберутся. Пойдем в шашки сыграем. Пообщаемся на темы. Ты, я гляжу, философ.
Он выбрался из-за столика, и оказалось, что он действительно хромает, правда, непонятно, на какую ногу именно. А может быть, на обе сразу или по очереди. Бывает ведь и такое.
– Смотри, осень какая – ручной работы, будто на заказ… А ты говоришь – сердце… У всех сердце…
Так, мирно беседуя, они удалялись по тропинке, усыпанной листьями.
* * *
У входа в парк Зуха долго торговался со сторожем через решетку ограды – и едва не потерпел поражение. Сторож – этакий несгибаемый, почти полностью протезированный ветеран – хотел было сказать язвительное напоследок, уже открыл пасть, специально для этих целей нашпигованную железом. Но увидел в сумерках поверх Зухиного плеча нечто – и вдруг передумал, захлопнул свою мышеловку и поковылял к каптерке. Спустя минуту он гремел ключами от ворот. Как все сторожа, он был поборником Порядка и любил, чтобы все было безукоризненно правильно. Возможно, в душе он был даже поэтом Порядка – непризнанным, безымянным, и все же… Потом он долго курил, кряхтел и вздыхал, ходил туда-сюда, яростно скрипя кракалитовой ногой. Будто пытался заглушить восторженные взвизги «уоу-уоу!», уханье и скрежет в глубине парка. А на землю не спеша, вальяжно опускался снег. Как нельзя более вовремя. Точь-в-точь по расписанию.
Первый
Правильный
Снег
В эти тихие,
Тихие
Дни.