Текст книги "София-логос словарь"
Автор книги: Сергей Аверинцев
Жанр:
Религиоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 70 (всего у книги 71 страниц)
Словарь против «лжи в алфавитном порядке»
В свое время один умный англичанин назвал советские энциклопедии энциклопедиями лжи в алфавитном порядке. Однако где-то на рубеже 50-60-х годов в этой стране что-то все-таки начало меняться. Первый том «Краткой литературной энциклопедии», появившийся в конце 1961 года, открыл вдумчивым читателям мало кому известное до тех пор имя Сергея Аверинцева – имя, вскоре ставшее для советских интеллектуалов-вольнодумцев таким же эмблематичным, как имена Бахтина, Лосева, Лотмана, Мамардашвили. Понятие «ученый-энциклопедист» приобретает действительно особенную точность и полноту в случае Сергея Сергеевича Аверинцева – десятки его энциклопедических статей хорошо известны специалистам как украшение уже упомянутой семитомной «Литературной энциклопедии», знаменитого двухтомника «Мифы народов мира», трехтомника «Христианство». Однако наиболее удивительным было Ваше участие в пятитомнике «Философская энциклопедия» – ведь это издание находилось под особым идеологическим контролем и в то же время оказалось (во всяком случае, его последний, пятый том) чуть ли не наиболее «ревизионистским». Как это случилось ?
– Тут совпали некоторые обстоятельства. Прежде всего, были люди, имевшие добрую волю и решимость что-то сделать. Кроме того, это были шестидесятые годы, когда начальство ужасно боялось «марксизма с человеческим лицом», увлечения молодым Марксом и так далее. А вот насчет «религиозного мракобесия» никто никаких увлечений не ожидал. Статьи на религиозные темы в «Философскую энциклопедию» были с самого начала заказаны, естественно, воинствующим атеистам. И вот – приходит статья какого-нибудь важного атеистического начальника. А в это время в редакцию энциклопедии устроился на работу Юра Попов – человек, совмещающий удивительные черты: порядочность, храбрость и глубочайшее невозмутимое спокойствие. Он посылает статью ко мне на отзыв. И я пишу рецензию – Боже избавь, никакого спора de principiis, я лишь с прискорбием отмечаю, что не упомянуты такие-то и такие-то факты, ничего не сказано о таких-то и таких-то обстоятельствах. Причем я старался просчитать наперед, как нынче говорят, каких имен и обстоятельств автор заведомо не знает и просто никогда не слышал. Автор, понятно, приходил в глубокую ярость: рвал на куски рецензию, швырял ее в Юру Попова (иногда с криком: «Долой поповщину!»), стучал кулаком по столу и заявлял что-нибудь такое: «Я аннулирую все мои договора с вами, ничего вам писать не буду, и вы еще пожалеете!..» А затем начался уже совсем плутовской роман. Юра Попов просит меня написать статью о христианстве. Я ему говорю: «Юра, если у тебя хватает сумасшествия заказать мне такую статью, мне было бы очень стыдно, если бы у меня не хватило сумасшествия ее написать». Он для начала, понимая, что моя подпись в конце статьи крайне нежелательна, заказывает человеку вполне секулярному, но порядочному, все-таки не воинствующему атеисту, – Юрию Леваде, что-то такое социологическое, на несколько фраз, о мировом христианстве. Тот был полностью посвящен в наш замысел и написал свой фрагмент, пристроенный после моей большой статьи. Так что хотя мое имя там тоже было, но в конце стояло имя Левады. И если какой-то ленивый начальник или цензор смотрел на статью слишком бегло, он видел лишь его имя. Левада в то время уже шокировал некоторых социологов своим либерализмом, но профессиональным атеистам известен не был. Было предпринято Юрой немало и иных ухищрений. Все это выглядело очень забавно, но когда том вышел, разразился великий скандал.
– Том этот наделал много шума не только в СССР, но и на Западе. Даже французские коммунисты, говорят, возмущались «некритическим отношением г-на Аверинцева к теологическому материалу»!..
– Я помню очень забавное недоразумение с одним западным читателем пятого тома «Философской энциклопедии». Когда том вышел и скандалы вокруг него достигли идеологической комиссии ЦК, необходимым приложением к доносам стал перевод рецензии, написанной мюнхенским иезуитом, который, слава Богу, жив и здравствует до сих пор. Представьте себе: зачем человеку в Мюнхене читать советскую «Философскую энциклопедию»? Чтобы понять советскую политику, для чего же еще!.. Куда «они» там движутся... И вот достопочтенный рецензент пишет, что так, мол, и так, никто ничего не замечает, а между тем в установках советской власти наметился коренной поворот в отношении к религии и философскому идеализму,– и призывает обратить внимание на пятый том. Ну, я должен сознаться, мы долго не могли понять, как это он там все заметил. И лишь значительно позже я понял, что он и не мог по-другому все это увидеть.
– Это несколько похоже на известный анекдот об американском президенте, которому рассказали о зверствах Сталина, на что услышали в ответ: <
– Я тоже могу рассказать почти анекдот об одной моей немецкой знакомой, которая посетила Санкт-Петербург и захотела в первый же день пойти в Летний сад, поскольку много о нем читала и слышала. Ну, а как западный человек идет в парк? Она подошла к главному входу. И там прочитала: «Летний сад закрыт на просушку». В тот же вечер в гостях она рассказала питерским друзьям о своей неудаче. Они долго смеялись, а потом объяснили ей абсурдность ее поведения. Потому что если бы она зашла за угол, то увидела бы, что там есть лазейка, да и вообще как можно было не заметить, что Летний сад полон прогуливающимися людьми?!.. После этого моя знакомая вывела закон, который надобно бы печатать во всех учебниках советологии как «закон Фери фон Лилиенфельд»: «У вас везде стена, а в стене всегда дыра». То есть, у вас ничего нельзя – по определению, но с другой стороны, за углом – можно.
– Вы говорили о временах более или менее «вегетарианских», а вот как бы вы оценили то, что происходит в России сейчас?
– Сейчас, под конец столетия и тысячелетия, во всем мире люди несколько растеряны. Прежде они были испуганы и несчастны, но не так растеряны. Какие-то простейшие слова оказываются оспорены, деконструированы не только в мышлении, но и в действии. Что же касается России, то сейчас, кажется, все смущены перспективами политических перемен. Непонятно, какой степени может достичь инфляция. Совсем недавно в телефонном разговоре с одним издательством я спросил, нельзя ли слегка отложить фиксирование наших договорных отношений, на что получил ответ: «Сейчас вообще ни о чем нельзя говорить. Может, это издательство или даже все подобные издательства перестанут существовать в ближайшие месяцы». Речь шла об экономических причинах, но политические перспективы тоже беспокоят людей. То, что люди везде перестали относиться к политике с чрезмерной серьезностью, наверное, само по себе утешительно. Однако я боюсь, что мы, восточные славяне, в особенности уж точно мы, московиты, слишком сосредоточены на крайних полюсах этической вертикали: либо благородное самопожертвование, либо голая и глупая подлость. Между тем существует определенная середина – для решений, которые отнюдь не стопроцентно духовны и нравственны, но практически мотивированы, обусловлены понятием общей пользы, общего блага – очень древним, но все еще недостаточно усвоенным у нас понятием.
– А как Вы оцениваете новые геополитические реалии? Кажется, в России еще далеко не все с ними примирились?
– Да, в Москве я встречаю иногда соплеменников, которые удивляют меня, заверяя, что никак не могли представить себе распада Советского Союза. Но я отвечаю, что всегда ожидал именно этого. Я ожидал распада Советского Союза, но абсолютно не ожидал, например, распада московского общественного транспорта. Метрополитен, впрочем, еще работает, но автобусы и троллейбусы – уже нет. Что же касается распада Советского Союза, то моя мама (кстати, наполовину украинка, в детстве она мне пела песни на ночь, чаще всего на стихи Шевченко) еще когда Хрущев изменил статус Крыма... в каком это было году?..
– В 1954!..
– ...Да, еще тогда она спокойно произнесла: «Когда Украина будет отделяться, будет проблема».
– Сергей Сергеевич, как вы относитесь к Гансу Кюнгу?1
– Для меня, он человек, слишком податливый по отношению к господствующему тренду современности. При всем том невозможно не ценить его колоссальной трудоспособности, которая в Тюбингене успела стать местной легендой: в пять часов утра он уже за рабочим столом. Его познания необычайно велики, хотя что касается всего склада его работы, то на мой вкус, чересчур много места занимает знакомство с предметом из вторых рук. Но когда человек желает писать de omnibus et quibusdam aliis, т.е. обо всем на свете и еще кое о чем, то это и неизбежно... Вот, например, если взять предмет, о котором я могу судить лучше, чем о вещах вроде культуры Древнего Китая или даосизма (тут я ничего не понимаю, хотя предпочел бы, чтобы об этом писали синологи или, еще лучше, сами китайцы): в недавно вышедшей его книге есть большой раздел, посвященный Православию и русской религиозной философии. Понятно, что он не мог серьезно познакомиться с первоисточниками и совершенно добросовестно ссылается на лицо, консультациями которого пользовался при написании этого раздела. Я немного знаю этого человека. При всем уважении к Кюнгу, он жаловался, что в некоторых случаях его сведения были не совсем правильно истолкованы. К сожалению, это естественно и достаточно характерно для нашего времени.
Но с другой стороны, нужно же как-то противостоять движению к изоляционистской специализации, особенно гибельной, особенно парадоксально-абсурдной для дисциплины вроде богословия, чтобы не вышло богословия для специалистов, богословия как игры в бисер... Поэтому, несомненно, потребность в синтезе существует. Но здесь очень трудно удержаться в точном понимании своего места по отношению ко всем специальностям, в которых ты не специалист.
Кроме того, я думаю, что все мышление Кюнга находится в несколько парадоксальном и по существу двусмысленном отношении к тем самым сторонам католицизма, которые он критикует как лидер, так сказать, либеральной оппозиции в католицизме. Во-первых, вопрос о согласовании свободы и авторитаризма невозможно разрешить при помощи таких простеньких решений, как соборы против пап и епископов. Ведь Вселенский Собор – сам по себе институция и, конечно, авторитарная. А как же иначе? Это коллективная власть, авторитет и авторитарность в не меньшей степени, чем папы и епископы. Во-вторых, – и это самое важное – как может Вселенский Собор сам себя собрать? Что значит собрать? Не в том смысле, кто будет платить за гостиницу, суточные и т.п. Но кто решает, что данный собор – Вселенский? В прошлом Вселенские Соборы собирал византийский император, пока он был или, по крайней мере, считался государственным предстоятелем вселенского христианства. Затем, после разделения Восточной и Западной Церквей, православных Вселенских Соборов больше не было. Почему? Потому ли, что некому было их собрать, тогда как католические соборы собирал папа? Впрочем, посмотрим, будут ли еще соборы после Второго Ватиканского...
На мой взгляд, следует искать какую-то золотую середину между жаждой восстановления древней теократии в буквальном смысле (жаждой, которая делает того, кем овладевает, более или менее безумным) и безудержностью современного релятивизма, который делает человека неспособным принимать конкретные решения.
В этой связи возникает опасное амплуа. Если бы Кюнг не был экспертом Второго Ватиканского Собора и не был так связан в прошлом с властью Ватикана, то весь его бунт против Ватикана не был бы так интересен. Примерно так, как на уровне массовой культуры принцесса Диана: она (т.е. в мифе о ней) – бунтарка, но все ее бунтарство не было бы никому интересно, не будь она принцессой.
Конечно, сильный волевой характер Кюнга окрашивает все его мышление. Однажды я имел возможность несколько часов беседовать с ним. Безусловно, это незаурядная личность.
– А что вы думаете о призыве Кюнга к смене парадигмы богословия? Нужно ли нам невзирая на безудержное движение истории, несмотря на сдвиг, даже слом цивилизационно-культурных парадигм в мышлении, мировоззрении, концептуальном языке (смену парадигмы антично-средневековой на парадигмы Нового времени, модерна, постмодерна), продолжать придерживаться византийской парадигмы как единственно возможного культурного языка, на котором смогло выразить себя Откровение? Разделяете ли вы мнение о необходимости перевода библейских и догматических истин на язык современной парадигмы?
– Я не могу ответить ни да, ни нет. Не могу сказать, что не разделяю по той простой причине, что та же самая византийская парадигма не оставалась неизменной. И как раз именно эпоха Святых Отцов, во время которой создавалась эта парадигма, была исключительно живой и творческой. И в последующее время это творчество в чем-то ослабевало, чем-то обогащалось, но положение не оставалось неизменным.
С другой стороны, сама концепция истории или метод ее изложения, который должен служить базисом призывов Кюнга, представляется мне слишком упрощенным и сведенным к каким-то лозунгоподобным формулам. Всегда существовала и сейчас, безусловно, существует определенного рода потребность и даже необходимость подыскивать новые слова для вечных истин, не видеть этого невозможно. Известно, каким нововведением – и горячо оспариваемым нововведением – явились в свое время термины вроде «гомоусиос» (единосущный), которые были позаимствованы из светской философии.
Видите ли, мне интересно было бы как можно серьезнее ответить на Ваш вопрос, но я ощущаю себя занудой по известному определению: «Зануда – это человек, который на вопрос, как он поживает, начинает рассказывать, как он поживает». Но одно замечание, без доказательств и примеров, мне хотелось бы сделать. Я думаю, что у Кюнга нет окончательной ясности с самим собой – насколько далеко готов он идти в этом процессе модернизации. Неверно было бы считать его каким-то уж совсем безумствующим модернизатором. Мало того, для сегодняшнего Запада он начинает выглядеть прямо-таки консервативным и быстро выходит из моды, хотя совсем еще недавно его книги в самом деле были бестселлерами, в книжных магазинах их было полно, и торговля ими шла бойко. Есть у Кюнга такие пассажи – и это, по-моему, к его чести, – где он пытается выйти из полного послушания тренду времени и как-то обозначить границы своей собственной позиции. И нет никаких оснований сомневаться в искренности этих пассажей, искать в них какую-то политику компромисса. Но потом он в своих огромных, наскоро составленных книгах на какой-нибудь 300-й странице нарушит ту границу, которую сам же для себя установил на какой-нибудь 30-й. Я не хочу сказать, что его книги легкомысленны. Это что угодно, только не то, что наши дети называют халтурой. Но это какое-то неистовство человека, которому некогда остановиться и как-то отойти в сторону от движения собственных мыслей. С этим же связан и упрощающий, и осложняющий положение педагогический тон, когда он к рассуждениям прилагает схемы наподобие новейших западных учебников или, скажем, когда он еще раз в виде тезисов, очень похожих на лозунги, формулирует сказанное выше.
Кюнг меньше всего похож на мыслителя, спорящего с самим собой, перепроверяющего собственные рассуждения. И пожалуй, вульгарное выражение «его заносит» как будто бы иногда к нему приложимо. Но «заносит» не по отношению к какой-либо авторитарной доктринальной норме, которой, как линейкой, нужно все измерять, но по отношению к его же собственным несомненно искренним, несомненно серьезным декларациям, сделанным в тот же период его интеллектуальной эволюции, даже в той же книге, особенно если книга толстая (а толстые книги весьма характерны для него).
– Сегодня, после нескольких лет шатаний от атеизма к религиоведению, появилась надежда сделать следующий шаг в направлении чего-то более основательного, более «питательного» в этой области. В нашей Киево-Могилянской Академии студенты живо интересуются взаимоотношениями культурного творчества и веры. До нас иногда доходят такие журналы, как «Мир Библии», «Страницы», «Альфа и Омега», «Церковь и время». Поскольку Вы сотрудничаете с этими и другими изданиями, нам очень важно услышать Вашу точку зрения на общий контекст этих поисков.
– Для начала скажу одну общую, чересчур общую вещь. Первая половина XX века удивила всех неожиданным расцветом христиански ориентированной культурной деятельности, особенно в литературе и философии. К примеру, во Франции после всей почти безверной литературы XIX века сразу появились и Поль Клодель, и Шарль Пеги, и Бернанос, и Жак Маритен. И у нас после всех белинских и чернышевских явились вдруг русские религиозные мыслители, так что в конце прошлого столетия почти каждый год рождался кто-то из деятелей «серебряного века». Это очень увлекательное и одновременно грустное занятие – сличать даты рождений виднейших деятелей в литературе или философии. По-моему, можно довести себя до слез, читая список профессоров Свято-Сергиевского православного института в Париже. Подумать только, все эти люди жили одновременно и так хронотопически были сосредоточены в эмигрантском Париже! И как все это далеко теперь!
У меня было два забавных случая, связанных с этой темой. Один – со старым немцем-коммерсантом, с которым мы оказались в одной больничной палате. Услышав, что я занимаюсь чем-то таким, культурно-благочестивым и что я русский, он выразил свое чрезвычайное уважение ко мне, а затем напрягся, с трудом что-то выговаривая. Я в свою очередь должен был напрячься, чтобы расслышать: «Бердяеффф!» Вот, он имеет со мной какое-то общее имя – со мной как с русским и как с человеком, который о чем-то таком думает.
Другой случай был в Израиле. В разговорах с разными людьми – в основном, молодыми и секулярными и изредка с более или менее верующими, практикующими иудаистами – я спрашивал, где находится могила Мартина Бубера (отчасти потому, что это было мне действительно интересно, отчасти, как тот немец, – чтобы найти какую-то душевную общность с собеседниками). Однако не только никто не знал, но люди даже как-то мрачнели, становились отчужденными. Чувствовалось, что я для секулярных интеллектуалов – (есть такое старое выражение) «опять это бабушкино кино», т.е. набожные штучки. Впрочем, для людей, как-то практикующих иудаизм, даже с пейсами (но не длинными, потому что те, кто с длинными пейсами, не стали бы, наверное, со мной разговаривать), Бубер, кажется, имел какое-то значение.
Думаю, что это очень характерно для нынешней ситуации. Ее особенность в том, что люди, желающие соблюдать верность тому импульсу, который возник в этой трагической и ужасной первой половине XX века, должны знать, что в современном мире они будут выглядеть смешно, напоминать Дон-Кихота. Почему? По очень простой причине: религиозную, христианскую философию в полной мере не примут строгие представители как светской науки, так и Церкви. Распространенный взгляд на христианскую философию в профессиональных философских кругах: это не философия («Белибердяев», презрительно говорил Шпет). Атеисты и секуляристы потребуют гарантий, что из религиозной философии не последует необходимость обращения к Богу и Церкви, а ревностные верующие – что она не разрушит веры в библейские или церковные авторитеты. Но обещать никому ничего нельзя. Не существует никаких гарантий ни в ту, ни в другую сторону. Вот и приходится как бы все время быть виноватым на обе стороны.
Все это ставит в трудное положение человека, который полностью принимает императив веры и в то же время пытается осмыслить этот императив, отнестись к нему с умственной честностью. Такое отношение можно назвать критическим, но не в смысле критики как негативистской идеологии (в которую, кстати, критика всегда грозит выродиться), а критики как осознания взаимных границ разума и сердца, знания и веры, науки и религии. Я верю, что это правильный путь, но чувствую, до чего же неуютно заниматься чем-то подобным под конец века, под конец тысячелетия.
С другой стороны, важно понять, что фундаменталистская позиция в таких вопросах не просто узка и фанатична, но прежде всего – нереалистична. Человеку, который скажет: «Я выбираю веру и во имя веры отбрасываю культуру», вряд ли стоит говорить: «Ах, как жаль культуры, настройтесь, пожалуйста, более позитивно по отношению к культуре». По-моему, нужно сказать ему совсем другое: у человека живущего среди людей, даже у духовного лица, у аскета, монаха, до тех пор, по крайней мере, пока он живет среди людей, нет выбора -' иметь или не иметь культуру. У него есть выбор лищь между хорошей культурой и тем, что мы условно называем отсутствием культуры и что на деле есть просто плохая культура. Человек в качестве человека не может существовать без культуры. Культура – это то, что дает человеку возможность разговаривать с самим собой, а потому я уверен, что даже для отшельника такой проблемы не существует.
Не только «справа», но и «слева» мы слышим, что богословие не должно иметь ничего общего с философией. Кажется, противопоставление богословия и философии восходит к поздней (именно поздней!) схоластике. При чтении отцов Церкви поражает, например что «теология» не имеет такого терминологического характера к которому мы привыкли, и может относиться к ангельскому пению «Свят, Свят, Свят», к именованию Бога, т.е. в лексическом, вербальном своем значении: слово о Боге. А с другой стороны, как известно греческие отцы обозначали род своих занятий словом «философия» Хотя это слово в том единственном месте Нового Завета, где оно встречается (Кол. 2:8), имеет негативное значение, каппадокийцев это не смущало, и они называли христианское учение «нашей философией» Да и многие другие, впоследствии догматизированные слова православного вероучения, Символа Веры, имеют происхождение – совершенно естественное для греческого уха – из светской философии
Современность приходится принять не как норму, чтобы как-то особенно ее хвалить, а просто как реальность. Все-таки наша жизнь управляется Провидением, так что должен же быть какой-то провиденциальный смысл в том, что мы оказались именно здесь, именно в это время... С другой стороны, ясно, что поддакивать современности нехорошо, просто некрасиво. Собственно, она и не очень просит, чтобы ее хвалили... Психология современного человека, даже его самые несносные черты не возникли из пустоты, а обусловлены рядом причин, над которыми стоит задуматься. Если мы просто накричим на него, толку будет мало. Мы обязаны пытаться его понять.
– Наши вопросы к Вам вертятся вокруг одной темы: куда нам плыть (кстати, форма этой комнаты напоминает корабль)?Хотелось бы еще раз сосредоточить Ваше внимание на этом.
– Несколько раз я пытался писать об этом. Очень важно, что христианство, в резком контрасте, скажем, с исламом, имеет такое сложное наследие, хотя бы в виде канона Священного Писания из двух частей. Думаю, что это чудо Божье, что Маркион3 не победил. Так естественно было выбрать его позицию и не иметь проблем с Ветхим Заветом (Адольф фон Гарнак на рубеже прошлого и нынешнего веков призывал так и сделать...). В сравнении с этой многоярусностью Коран выглядит одномерно. Это как церковь св. Климента в Риме. Вы входите с улицы в верхний храм и попадаете в зрелое Средневековье с ренессансными фресками. Затем спускаетесь в нижнюю церковь – здесь уже конец первого тысячелетия с прижизненным изображением св. Климента (или, по крайней мере, связанным с воспоминаниями о встрече с ним). Но можно спуститься еще ниже, где вас встречают языческие древности. И наконец, есть спуск еще ниже, где, по преданию, обитал св. Климент.
Понятие «смены парадигм» создает впечатление, что эта смена осуществляется по плану. На мой взгляд, парадигмы менялись в течение столетий в процессе исторического развития, а не потому, что кто-то выдвигал лозунг о смене парадигм. Трудно представить, чтобы верующие люди всерьез прислушались к подобным лозунгам...
Здесь есть аналогия с языком. Языку человек учится у родителей (по-немецки, родной язык – Muttersprache, т.е. материнский язык). При этом у каждого поколения слова немножко переосмысливаются, из-за чего чуть ли не все наши слова немного метафоричны, начиная с ключевых слов нашей веры. Например, когда мы говорим «Бог», разве имеем в уме то языческое понятие, которое в языках иранской группы было связано с этим словом? Даже древнееврейское Эль было когда-то обозначением языческого бога. Потребовалось долгое и трудное движение от Синайского Завета к вере пророков и затем к Новому Завету, чтобы это слово начало означать то, что мы под ним подразумеваем. Или возьмем типологическое толкование ранними отцами Церкви ветхозаветных эпизодов. Думаю, не будет ничего кощунственного в утверждении, что ряд конкретных истолкований представляет теперь для нас только историческую, музейную ценность. Но сама концепция имеет отнюдь не музейный эффект. Так что отдельные слова, понятия, символы переосмысливаются без разрыва преемственности, но преемственность не лишена подвижности.
Вот приходит молодая агрессивная молодежь, которая не хочет иметь ничего общего с языком их дедушек и бабушек. Но затем приходит новое поколение, которому смешон уже этот, новый язык. В результате язык, который все же выживает, – это язык в широком смысле слова традиционный. Но традиция – это живая эстафета от одних поколений к другим, а вовсе не какая-то неподвижность. Конечно, можно отметить времена, когда переосмысление особенно резко ощутимо, но исподволь оно происходит все время. В этом, кстати, есть и опасность. Мы должны постоянно оглядываться на передаваемый нам смысл, сверять себя с ним. И все же процесс переосмысления никогда не останавливается...
– В стенах Киево-Могилянской Академии уместно поставить вопрос о гипотезе о. Георгия Флоровского по поводу «псевдоморфозы» киевской школы. Проблема заключается в том, каким тогда был возможный, осуществимый выбор форм встречи Православия с западной культурой?
– Я скептически отношусь к концепции Флоровского, хотя считаю его наиболее последовательным выразителем определенной системы взглядов. Мне давно уже хотелось, чтобы кто-нибудь критически проанализировал книгу о. Георгия, но спокойно, объективно, основательно. Потому что когда она вышла в свет, посыпались рецензии в основном полемического или идеологического характера. Псевдоморфоза – понятие, которое хорошо работает в естественных науках (в минералогии), но по отношению к культуре его использование предполагает слишком монистичную схему культуры. Нечто подобное можно сказать, к примеру, о концепции Шпенглера. В молодости я очень увлекался его двухтомником, но затем в течение жизни все, что я узнавал об истории культуры, как-то мало сходилось с его схемами...
– Понятия «родная вера» и «родной язык» сегодня заключают в себе некоторую проблему. Симона Вейль4 писала (и Жан Даниэлю признал ее слова убедительными), что менять религию так же опасно, как менять родной язык. Речь шла о так называемых «естественных» религиях Востока и Азии и о том, что библейское Откровение – не иная религия, а раскрытие наиболее глубокого пласта в «естественных» религиях навстречу Истине. Но, говоря об эллинизме, иудаизме и христианстве, Даниэлю обходит молчанием идеологические, так сказать, секулярные, светские религии XX столетия. Через разрыв с такой «революционной» религией прошла и Симона Вейль. И то, что ныне мы переживаем в постсоветском общeстве – это нечто вроде отречения если не от родного языка, то, во всяком случае, от той парарелигиозной стихии, которая и по сей день упорно сопротивляется Благой Вести. И наша проблема – это состояние нашего «родного языка».
– Мне кажется, что слова Симоны Вейль, вполне понятные и почтенные, в наше время устарели, а может быть, устарели уже и в ее время. Ведь они предполагают такую бесперебойную передачу религиозной основы от родителей к детям, которую сама Симона Вейль уже не знала. Я считаю, что у человека должно быть определенное чувство верности, лояльности своей конфессиональной идентичности. Но думаю, что весь склад религиозной культуры, мировоззренческого стиля, по крайней мере, в среде философов, чем далее, тем все менее связан с конфессиональной основой.
Что касается мирских, антихристианских парарелигий, то здесь надо быть осторожным. Я думаю, одна из наших задач – пересмотр тех решений этой проблемы, которые сложились в русских эмигрантских кругах. Разрешите в этой связи поделиться очень дилетантскими впечатлениями человека, который никогда не был советологом и который неестественно мало для советского человека знал обо всем советском (Бог миловал).
Я столкнулся с тем, что немецкоязычные авторы ожидают, скажем, от Маяковского какого-то серьезного или хотя бы серьезничающего дидактизма – наподобие их Бертольда Брехта. И если либеральные советские коммунисты пытались открыть как раз у Брехта что-то новое, то для советской практики это действительно было нечто неслыханное. Даже главные сталинские песни не включают ни одного, пусть самого вульгаризированного понятия из марксистского круга. Возьмем хотя бы «Широка страна моя родная» – песню, функционировавшую когда-то почти как гимн. Да и в самом гимне – где там марксизм? Маяковский писал: «Мы открывали Маркса каждый том», но что он не открывал ни одного тома Маркса, видно из всего его творчества. Вот он пишет в одной из больших поэм, что после соответствующей октябрьской ночи «гонку свою продолжали трамы, уже при социализме», когда учение Маркса об этом можно было прочитать в передовице «Правды»: «Строим социализм». С другой стороны, интересно, до какой степени для всех корифеев советской литературы важны были криптооккультные или подобные мотивы – у того же Маяковского (космизм Федорова), у Горького и Шагинян (антропософия).
Размышляя над всем этим, невозможно не видеть того, чего мы не могли видеть еще вчера – что советская и антисоветская пропаганды были противоположны далеко не по всем пунктам. И вовсе не все утверждения, характерные для той или другой стороны, суть истины в последней инстанции. И если уж такие антагонисты говорят одно и то же, то что это значит? Совершенно понятно, почему в мифологии красных и в мифологии белых утвердилась такая дуальность, что все русские разделились строго на два лагеря – красных и белых. И вот Солженицын открывает, что были еще зеленые. И старики, с которыми мне довелось беседовать, рассказывают об этом несколько иначе... Я всегда восхищался стихотворением Ахматовой «Пива светлого наварено». Если бы не она, мы бы просто не услышали: «И решили люди умные: наше дело – сторона». В статье о ней (расширенный вариант напечатан в «Венском альманахе», сокращенный – в «Круге чтения») я пытался показать, что необычность Ахматовой заключалась в том, что она сохранила способность вспоминать обычное. Например, в 14-м году, когда все вокруг философствуют один хлеще другого, только ее хватало, чтобы написать о самых простых вещах.