Текст книги "Как Из Да́леча, Дале́ча, Из Чиста́ Поля... (СИ)"
Автор книги: Сергей Тимофеев
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Стоит Владимир, думает. Не о том только, как в болото забраться, а что ежели бы его в детстве такой слегой, как в руках сейчас держит, отходили как следует, так, глядишь, и ума прибавилось бы. Вправо ткнул, влево – топко. А может, хватается кто за слегу, поди, разбери. И тут, огонек невдалеке показался. За ним – второй. Один синенький, другой – желтенький, будто лучину кто зажег. Будто стоит там, не видимый в темноте, в руке держит. Ждет. Его ждет.
Пошел Владимир. Куда и деваться, не обратно же... Сам вызвался. Слегой перед собой дорогу попробует, шаг шагнет, снова попробует. Запах тяжелый, душный. И темнота наваливается, такая, что пощупать можно. А ну как вожатые его сгинут? Вот прямо сейчас: возьмут, и пропадут. Что тогда? Шорохи кругом, тут чмокнуло, там – чавкнуло, чуть подалее – гукнуло. Оживает ночное болото. Хотя какое там оживает? Нежить просыпается. В ее владения Владимир забрел, без оберегов, без ничего, одна слега в руках. А этой жердью много не навоюешь.
Уже и постанывает кто-то, и похихикивает, и завывает, и плачет. Кажется молодцу, тянутся к нему в темноте руки худые, да кривые, да белесые. Ни тебе звезд не видать, ни месяца, только огоньки впереди плывут. Страшно-то как... Никогда прежде такого страху не испытывал.
Сколько так шел, не ведомо. Может, всего десять шагов прошел, а может, десять верст. Только смотрит, остановились огоньки, замерли. И то ли глаза привыкли, то ли рассвет близко – засерело окрест. Видит перед собой будто островок небольшой, шагов пять в длину, пара – в ширину; на дальнем конце выворотень.
Потыкал для верности жердью своею – вроде и впрямь твердо. Выбрался, огляделся, а огоньки тем временем тихо-тихо к самой земле опустились да и пропали. Около же того самого места, где не стало их, почти возле выворотня, показалось Владимиру, будто веточка торчит. Подошел поближе, повел жердью, ничего не случилось. Прислушался – тоже как будто ничего. Опустился на корточки, руку протянул, мягкое что-то, на хвост векши похожее. И размером подходяще. Набрал в грудь воздуху побольше, глаза закрыл, сжал ладонь, да как дернет!..
От всего сердца дернул, так что опрокинулся и замер.
"Ну, – думает, – сейчас начнется. Не бывать такому, чтобы вот так запросто траву колдовскую рвали".
Не началось. Как ухало, стонало, булькало – так и осталось. Поднялся Владимир на ноги, сунул траву за пазуху. Теперь то ли света ждать, то ли выбираться отсюда поскорее. Не ровен час, пожалует кто.
Подумать не успел – сбылась думка. Навь объявилась. Никогда прежде не видывал, а распознал сразу. То ли из топи поднялась, то ли еще откуда – не приметил. Поднялась – и замерла. Видом как гриб-колпак, пока шляпку не раскрыл, только черная. За травой пожаловала, не иначе. Тут жердью не спасешься, иное что-то надобно. Так ведь нет ничего, ни оберега, ни меча. Хотя меч не подмога, нельзя убить того, кто и так неживой.
Пока маялся, развиднелось немного в том месте, где у человека лицо, и глянули на Владимира глаза знакомые, матерены. Зашелестел голос, не ушами, сердцем слышимый.
– Больно видеть мне, как в обман ты дался. Провели тебя, ровно дите малое. Приходили сюда поутру старец со старицей, здесь и остались. Приняла погибель черная обличье их, заманила словами вздорными о траве, что с колдунами сладить помогает. Знала, не сможешь ты в стороне остаться, видя, как князь по дочери пропавшей, единственной, тужит. Разве пустили б тебя старцы, ни заговором не огородив, ни оберегом? На беду себе сорвал ты екумедис. Не чуешь разве, в змею обратился он, в сердце тоской неизбывною вполз?..
И впрямь почувствовал Владимир шевеление какое-то за пазухой, куда траву спрятал. И впрямь горечь злая в кровь проникла. Горло сдавило, не вздохнуть.
– Тебя погубить, в том мало радости, – издалека теперь голос слышится, – и меня возвернула чарами сила окаянная, чтоб дорогу тебе указала неверную, в топь бездонную. Чтоб не стало мне покоя в вирии, чадо свое лютой смерти предавши. А того ей не ведомо, что нет силы против любви материнской. Хоть и возвернули, да не околдовали...
Видит теперь Владимир, нет больше нави черной. Мать перед ним, зыбкая, ровно туман полевой. Руку ему протягивает, шепчет:
– Идем, идем скорее, пока нежить болотная не очнулась. Только как выведу, не ходи к озеру. Туда ступай, где раньше жил. Поможет девица в сарафане цвета неба весеннего от змеи грудной избавиться. Не медли...
Словно завороженный, пошел Владимир за матерью. Шаг сделал, другой, третий, только тогда и почувствовал, что не может ног вытащить, а жижа болотная чуть ниже груди колыхается. И матери не стало, как не было. И горечь оставила – отчаяние душит, сил лишает. А тут еще нежить повылазила. Со всех сторон подбирается, снизу за ноги тащит, за рубаху и порты хватается. Хорошо, жердь свою не оставил, крутит ею над головой, хотя бы тех, что сверху, не подпустить. Коли разом навалятся, только пузыри пойдут.
Знает Владимир, нельзя метаться в трясине; чем сильнее мечешься, тем глубже засасывает. Знает, а мечется. То в одну сторону развернется, то в другую. Силится ноги вытащить. Ему хотя бы обратно на островок взобраться, там попроще будет. То еще помогает, больно уж топлякам хочется поскорее нового сотоварища заполучить. Один другому мешается, толкаются, руками тощими хватаются. Иные так переплелись, до свету не расплестись...
Бьется Владимир. Будто рыба огромная, в сеть попавшая. Крепка сеть, ан и рыба неподатлива. Случается, рвет невод, уходит на волю вольную. Редко такое, однако ж случается. Кто знает, бывало ли когда такое, чтоб из лап нежити болотной вырваться кому удавалось? Владимир же до света продержался. Совсем почти утоп, только и нежити свое время отведено. Не справилась, убралась обратно в топи черные.
Владимир же на островок выбрался, а там и из болота. Как – не вспомнить. Да и надолго ли? Одежду с телом порвали, кровь сочится вперемешку с слизью болотною. Не жилец тот, кому слизь та в рану открытую попадет. Горит огнем тело истерзанное, руки-ноги судорогами сводит, перед глазами темень беспросветная.
Не дойти бы самому до стана Росского, да на счастье, – а может и чьей волею, – насельник один рядом оказался. Сам подходить побоялся, топляк, он и есть топляк, а до князя сбегал. Тот людей кликнул, вернулись на место указанное, чуть живого в избу принесли.
Старцы всех из горницы выгнали. Рады бы помочь, а нечем. Нет средства, чтоб от яда навьего избавить. Только и можно, что муку последнюю облегчить.
Стали разоблачать, тут травка и показалась. Глазам своим не поверили. Взяла Ишня рукой трясущейся растеньице, на хвост векши похожее, провела легонько по ране глубокой, возле самого сердца, пошептала. Снова повела. Не стало раны, будто и не было...
Прошло несколько дней, и Владимир стал на ноги. Изгнали немочь черную отвары чудодейственные, вернулась сила молодецкая силою земли-матушки, что соком живительным травами впитывается. Верой сердце наполнилось, что уж коли с первым заданием справился, так и второе сдюжит – совладает с волхвом великим Кедроном, выручит из беды девицу красную.
Непросто будет с колдуном совладать, старцы научают. На болото один ходил, и здесь одному идти придется. Колдовством его не одолеть, – кого хочешь переколдует, железом тоже не взять – заговорен. Ан и его слово над тобой не властно. Тот екумедис, что ты добыл, оградит от чар. Дадим тебе перышко серой утицы; пустишь его перед собой, куда оно поплывет, туда и ты ступай. Каким колдун перед тобой предстанет, про то не ведаем. Только как приметишь лошадь али волка, с глазами красными, или мотылек рядом виться станет неотходчиво, с крыльями алыми, знай – он это. А может, не станет перекидываться, в человечьем обличье покажется, потому как в целом свете нет ему супротивника, кроме одного.
– Это кого же? – спросил Владимир.
– Сия тайна велика есть. В стародавние времена, Кедрон испытания прошел, страшные, лютые, чтоб силу ему необыкновенную обрести. Обретя же... Сам посуди, какова жизнь у того, кому все подвластно, кроме чувств человеческих. Захотел терем – вот тебе терем, захотел другой – и другой пожалуйста. Только в двух теремах сразу не жить. Золото, камни, богатство – все будет, стоит слово сказать. Ан того, что простым людям доступно, – нет того. Жизнь вечная – есть, а счастья – нет. Понял тогда Кедрон, как обманулся, как не того возжелал, да было поздно. Возненавидел людей страшной ненавистью, удалился в горы высокие, замкнул дороги к жилищу своему...
– Отчего ж так?
– Прознал, что придет к нему когда человек один, одолеет его, несмотря на всю силу чародейскую, отчего он ее и потеряет. И будет человек тот ничем не приметный, чтоб нельзя было сказать – вон тот, или вон этот. Всех же извести, то ему неподвластно. Так и случилось, – ни во что силу свою почитать стал, а как узнал, что лишиться может, призадумался. От того и людей ненавидит, и в горы скрылся. Лишь иногда является, как слух до него дойдет, – объявилась где девица, какой прежде на земле не бывало. И обликом красна, и нравом. Видать, и о Светиде нашей до колдуна весточка докатилась.
– И многих он так?..
– Может, многих, а может – и нет, не ведаю, – Ишня отвечает. – Только прежде, кто за любушкой своей, али за сродственницей, в горы те на выручку подавался, ни один не вернулся.
Не любушка и не сродственница Владимиру Светида, ан с полдороги не вертаться. Да и что ему терять-то – семьей не обременен, богачества жизнью лесной не нажил, и сама жизнь эта, коли правде в глаза глянуть, не по нему она... Не для того рожден, чтоб в глушь лесную забиться. А для чего? Да хотя бы и для того, чтоб девицу-красавицу из лап чародея вырвать да отцу возвернуть. Ежели удастся. А не удастся – так и слезинки пролить по добру молодцу будет некому...
В общем, собрался Владимир, взял перо серой утицы, благословение от стариков, и отправился в дорогу дальнюю. Екумедис в тряпицу завернул, на шею повесил. Удивительная травка! Сколько времени прошло, а кажется, едва-едва сорвана. Нежная да пушистая, ни за что не скажешь, какая великая сила в ней заключена. Ан без нее пропадать...
Про то, как до гор дальних добирался, про то сказ отдельный. Сохранила его память народная, али нет, неведомо. Только долго ли, коротко ли, а привело его перо в те места, где колдун затаился. В горы высокие, леса дремучие. Здесь, кроме зверя дикого, ни единой живой души. Не у кого спросить, где волхва искать.
Долго Владимир мыкался. Дерева стоят огромные, хмурые. Переплелись вверху ветвями, – что день, что ночь – все едино. На скалы поднимался – под ним, сколько глаз хватает, лес да камень, в какую сторону ни глянь. И невдомек ему присмотреться, как вечерами, стоит огонь развести, мелькает промеж искрами мотылек махонький, с крылышками аленькими.
Рассудил, наконец, колдун, что опасаться ему нечего, да и предстал перед Владимиром в обличье человеческом. Вышел навстречу, встал на пути, зачем пожаловал, грозно спрашивает.
– Не ты ли Кедроном будешь?
Расхохотался в ответ, кому иному здесь и быть? А как услышал, что явился молодец за девицей украденной, вдвойне распотешился.
– Не тебе, лягва болотная, тягаться со мною. Захотел бы, на одну ладонь посадил, другой прихлопнул. Сказал бы тебе: ступай, откуда пришел, так ведь не послушаешь. Силушку в себе мнишь, где, мол, старику со мной справиться? Заговорами-оберегами, небось, оградился. Что же мне с тобой поделать, с неразумным? Пожалуй, вот что. Коли вырвалось слово, пусть оно так и будет. Назвал лягвой, – лягвой свой век и доживай.
Поднял Кедрон вверх руки, – в шуйце посох сжимает, – выкрикнул что-то суровое, облику своему да лесу под стать. Содрогнулась земля, потемнело небо, с дерев листва посыпалась, вырвалась из посоха змеища огненная, разинула пасть и бросилась на Владимира. Он и пошевелиться не успел, как подскочила змеища, да и отпрянула. Застыла на мгновение, опала на землю кольцами и исчезла.
Глазам не поверил колдун. Неужто тот пришел, кому суждено было? Другую змеищу напустил, ан и ее участь прежней постигла.
Взъярился, на траву бросился, и встал перед Владимиром волк с глазами огненно-алыми. Не волк – волчище. В холке молодцу едва не по грудь будет, цвета не серого, не седого – едва не черный. Пасть раскрыл, – клыки в палец. Когти на лапах – такими когтями скалы драть. Вздыбил шерсть, зарычал, и в один прыжок сбил Владимира с ног.
Несдобровать бы молодцу, коли б на него зверь набросился. Колдун же, хоть и зверь обличьем, натуру человеческую все же не изжил, облик сменив. Непривычно ему, несподручно. Выворачивается Владимир, куда ни ткнется морда волчья клыками оскаленными, никак не ухватит. Отбивается молодец, то десницей, то шуйцей встретить норовит. Бьет коленями по брюху, того и гляди сбросит. Крутится змеей, никак его когтями не зацепить. То шею обхватить, то в разверстую пасть вцепиться норовит. Рубаху на нем порвал, ан и сам сколько клочьев шерсти лишился. Ярится Кедрон, только ярость в схватке плохой помощник. Вот уже и скинул его Владимир, и раз, и другой. Коли на ноги поднимется, тут уж колдуну плохо придется. Потому и не дает. Слетит в сторону, вскочит, и снова с остервенением набрасывается. Трава мешается, ох, как мешается! Через нее чары не действуют, лишь на собственную силу рассчитывать приходится. А она не бесконечна. Все тяжелее подниматься и набрасываться волку.
Изловчился-таки молодец, убрал голову, ухватил зверя за загривок, когда тот снова к нему метнулся, напряг все силы и опрокинул набок. Чуть замешкался Кедрон, ан уже локоть горло давит, не вздохнуть. Задыхаясь, вытолкнул промеж клыков слова заветные, – и нет больше волка. Трепещет мотылек махонький крыльями ярко-алыми, над травой измятой да повырванной еле-еле перепархивает. Вот-вот пропадет. Где тогда колдуна искать? Глянул по сторонам Владимир, да на счастье шапку свою заприметил. Подхватил ее, распахнул и за мотыльком бросился. Раз, другой махнул, а в третий вроде как накрыл. Вроде как не порхает более. Сжал руку в кулак, занес, чтоб как следует по шапку треснуть, а там вздохнул и опустил. Прибить колдуна – легче не станет. Как тогда девицу похищенную отыскать? Тут, наоборот, не уморить бы невзначай. Да и поймал ли?
Поймал. Вон она шапка, шеволится. Подымется, опустится, ровно дышит кто под ней.
Чуть погодя, пощады колдун запросил. Иной бы уже сто раз согласился, а Владимир лежит себе в траве, руки раскинул, в небо синее смотрит. Ни к чему ему богатство и власть, а что хотелось бы, тем никакой волхв одарить не способен. Потому и сказал, как слушать надоело: верни девицу похищенную отцу, перед людьми повинись, исправь, сколько возможно, зло причиненное, тогда и выпущу. А нет – сиди себе, пока рак на горе свистнет. Только ты все равно под шапкой не услышишь.
Не изменить того, что Родом написано. Хочешь – не хочешь, а пришлось Кедрону клятву страшную дать: все исполнит по слову Владимирову...
Что дальше было? Про то долгой речи нету. Освободил колдун Светиду. Как увидел ее Владимир, так у него сердце и захолонуло. Та самая ведь, что возле речки... Да разве ж такое возможно? И она не помнит, чтоб молодца прежде видела. Наколдовал Кедрон колесницу, кликнул воронов, они и перенесли ее в Россов стан.
Сколько гуляли, про то кто ж вспомнит? Волхва хотели поначалу в поруб посадить, чтоб не сбежал, да Сильдес с Ишней отсоветовали. никуда не денется – клятвой страшной связанный.
А как отгуляли, стали стены класть, город ставить. Кедрон дерево выбирал, места размечал, где чему быть должно. На месте ворот городских, говорят, серьги золотые и еще что-то под столбы прикопал, со словом заветным. Чтоб тому только ворогу удалось город взять, кто прежде клады его отыщет.
Рос Россов стан стенами да домами, прирастал людьми. Не узнать уж прежнего селеньица махонького. Не станет скоро ни Кедрона, ни стариков-волшебников, ни князя Неро. Новому князю с княгиней в тереме отстроенном жить – Владимиру со Светидою. А там их детям и внукам княжить. Только уже не станом Россов, – имя это со временем ежели и вспомнится, так разве седыми старцами, – Ростовом Великим!
2. СОТРЯСЛАСЯ МАТЬ СЫРА-ЗЕМЛЯ...
– Поздорову, Григорий! Как Пелагея, скоро ли?
Крепкий дородный мужчина, тесавший бревно, выпрямился и смахнул пот со лба. Светлые, соломенного цвета волосы обрамляли усталое лицо, с неопрятной бородой и усами. Рукава рубахи Григория закатаны выше локтей, обнажая мощные руки. Ему бы волосы покрасить, шкуру накинуть – медведь медведем.
– И тебе поздорову, Лебеда. Далеко собрался?
– Жена на пристань погнала. Иду вот жир барсучий на рыбу сменять.
– Давно тебе говорил: давай лодку помогу сладить. Коли жена до рыбы охоча, не набегаешься.
– Блажь у нее. Так Пелагея-то как, скоро?
– Со дня на день ждем... Подмоги.
Наклонившись, поднял из туеса с молотым древесным углем веревку, протянул один конец Лебеде.
– Иди на тот конец, встанешь, как скажу.
Тот отошел.
– Так... Прижми конец к бревну.
Тот прижал.
Сделав засечку на конце бревна, Григорий закрепил в ней свою часть веревки, сделал несколько шагов, расставил руки, ухватил бечеву, резко приподнял и отпустил. На стесанной части бревна появилась черная линия.
– Вправо смести. Так.
Снова щелкнула веревка. Теперь по бревну шли две линии.
– Кому сруб ладишь?
– Приходил тут один, с Дегтярного конца...
Григорий не докончил. Показалось ему, будто земля из-под ног уходит. Покачнулся, взмахнул руками, устоял. Глянул на Лебеду, а тот раскорячился, глаза, ровно у совы. Только было рот раскрыл, спросить хотел, как шарахнуло в небе, прокатилось рокотом от края до края... Вот уж и вправду говорено: гром посреди ясного неба, ни облачка ведь. Уши заложило, собаки по улицам заметались, скот голос подал, какой во что горазд, люди попужались. Бабы взвыли, заголосили, по домам кинулись – ребятишек ловить да прятать. Шум, гам, переполох великий, а оно грохнуло – и нет его.
– С чего бы это такое? – Григорий спрашивает. Не заметил, как топор ухватил. Воевать собрался. А воевать-то и не с кем.
– Не знаю... – пробормотал Лебеда. Он теперь стоял, пригнувшись, ровно его по макушке кто-то огрел. – Было как-то. Позвал меня брат к острову, сети ставить. Ну, это мне не в диковинку – шесты в дно вколачивать. И вот хочешь верь, хочешь нет – только это мы туда переправились, встал я в полный рост, шест взял, и вдруг – ка-ак зашумит что-то рядом, а потом – ка-ак ливанет!.. Меня – хоть выжми, брат тоже весь насквозь, в лодке воды полно – на небе же, вот как сейчас, ни облачка. Солнышко светит, в кустах птички поют, на острове-то... И сухо там. На нас же, ровно кто бочку огромадную опрокинул. Брат за весла ухватился, я шестом, где толкаю, где дна нет – там гребу, лишь бы подалее. Тоже страху натерпелись.
– Не иначе, водяник над вами пошутил.
– Не иначе...
– А тут кто, как думаешь? Молонью не видал?..
– Вроде не было...
Лебеда потоптался, потом махнул рукой.
– Не пойду на пристань. Ну его к лешему. Домой надобно поспешать, как бы чего...
Повернулся, да так припустил – только пятки засверкали.
У Григория сердце тоже не на месте, сунул топор за пояс, подхватил туес с веревкой, и ходу. Пока сквозь кутерьму пробирался, больше взмок, чем работавши. Добежал, а его баба-соседка в воротах дожидает.
– Причитается с тебя, Григорий свет Иванович, за вести добрые. Ты пока в избу не ходи, доколе повитуха не позовет. Сын у тебя народился, отцу в помощники. Пелагея сказала, коли сын будет, вы его Алешкой наречь порешили. Так что с Алексеем свет Григорьевичем тебя...
Вот ведь как случилось. Думал, как бы чего дома не случилось, ан случилось. Да еще какое!.. Сынок народился, Алешка свет Григорьевич... Позабыл совсем, как в небе-то грохнуло. Иные думы одолели. Кого на пир честной звать, чем потчевать, сколько там в мошне припрятано, чтоб лицом в грязь не ударить. Это ж весь Конец ихний заявится, да кто со стороны заглянет, не гнать же. Насчет рыбы, пущай Лебеда своего брата надоумит, все равно оба припрутся, их и звать не надобно. Одно с ними плохо – как хватанут медку чуть через край, так пойдут у них воспоминания, да шутки с прибаутками, того и гляди, заденут кого, – тут уж и до рукоприкладства недалече. Им не впервой, что со свадьбы, что с тризны, что с иного чего на обратном пути мордой битой сверкать. Так ведь мало того – либо на пути кого заденут, – опять потасовка, – либо, ежели не случится, друг дружку валтузить начнут. В обычный день мухи не обидят, а как из-за стола, так непременно побоище устроят.
Не сплоховал Григорий. Смотрины отгуляли на славу, как положено. Только на второй день ливень гостей разогнал, а так бы и третий прихватили. То на то и вышло. Сколько на стол ушло, столько и принесли, роженице да нарожденному. Понятно, отцу тоже перепало – топор новый, тесло, ворот... Как раз по его занятию.
А то, что ливень приключился – это к добру. Неделю вёдро стояло, иссохла земля, исстрадалась, так припекало. Что с утра, что ввечеру – духота, тут не токмо что работать, гулять мочи нету. Совсем уже собирались старца какого знающего на помощь звать, пусть пошепчет, али там к воде с просьбой идти. Не понадобилось, сама пришла. Налетела туча черная, заволокла небо, быстрее чем иной лапти переобует. Полохнула молонья, ахнул раскатом гром, и началось светопреставление. Так ливануло, руку протяни, дальше плеча не видать. Народ подобрался – да по домам, кто во что горазд. По улицам реки мчатся, с ног сбивают. Во двор хлынула, вымыла из-под стола Лебеду с братом, – они уже там спать было приспособились. Будет завтра разговоров...
В общем, вернул дождь должок, даже с лихвой. Должно быть, чтоб словом лихим не поминали. К вечеру же, пока Григорий во дворе порядок наводил, старец показался. Худенький, с посохом, с котомкой через плечо, ничем из себя не примечательный, стоит, смотрит, как суетятся, и, кажется, войти ему несподручно как-то. Сколько он там стоял? А пока Григорий не заметил.
– Что ж ты ворота подпираешь, добрый человек, – спохватился он. – Милости просим в избу, хлеба-соли отведать.
И поклонился поясно.
Старец, даром что хлипенький, долго себя упрашивать не заставил. Оглянуться не успели – он уже в горнице за столом уселся. Хоть и один гость, а выставили все, что от ливня убереглось. Ну, тот как век голодал – такие куски в рот мечет, иному на неделю хватит. Квасу али там меду хлебнет – половины кувшина как не бывало. Дивуются хозяева, это кто ж такой к ним пожаловал? А старец наелся-напился, – и при этом даже веревку в поясе не расслабил, – поднялся из-за стола, и говорит.
– Низкий поклон вам, хозяин с хозяюшкой, за привет милостивый. Пора мне далее в путь-дорогу подаваться, только не хочу неблагодарным показаться. Нет у меня ничего, окромя слова ласкового, ну так иному слову цены нет. Слышал я улицей, сынок у тебя народился. Велите принесть. Хоть и стар я годами, а глаз у меня верный, рука легкая. Что увижу, все скажу, ничего не утаю.
– Чего там смотреть, – буркнул Григорий. Снова подумалось: что за путника в дом занесло?
– Да ты не пужайся, – старец улыбается. – Кабы я злое замыслил, разве отведал бы в избе твоей хлеба с солью?
И то верно. Принесли Алешеньку. Склонил голову старец, смотрит внимательно.
– Помощника в нем себе мнишь? – Григория спрашивает.
Говорило ведь сердце, не нужно сына на показ выносить!..
– Ты ведь слышал давеча, гром посреди неба ясного грянул?.. К добру то. Урожая жди. Рожь уродится, закрома готовь. А еще гром – знак небесный: богатырь народился. Потому, так тебе про сына скажу. Не тебе помощником, земле родной помощником будет. Ожидают его победы славные, ибо крепок на рати станет, честь великую от князя получит, славу в людях по себе оставит. О чем задумается, то по большей части и сбудется. Так что береги его, Григорий, наставляй, в чем сам дока, ан время придет – не препятствуй, пусти, куда сам пожелает.
Давно уже ушел старец, а Григорий с Пелагеей все перешептывались словам его странным. Виданное ли дело, чтоб у людей простых богатыри нарождались? Давно ведется – коли в семье кузнеца сын, быть ему кузнецом; у бортника – бортником; у углежога – углежогом; а чтобы кто не по родительскому ремеслу, того не бывало. Хотелось, видно, человеку прохожему доброе молвить, вот и напридумывал. Он и видом на знающего не больно-то похож.
Ну, похож, не похож, а насчет ржи не прогадал. И впрямь уродилась в тот год – на загляденье. Колос к колосу. У всех нива ровная – без проплешин. Когда такое бывало? С самых зажинок все в поле вышли. Пелагея Алешку с собой берет. Подвяжет на спину рогожей, а сама присядет, – и пошло дело. Ухватит привычно колосья в ладонь, серпом снизу подрежет, в сторону положит. Как соберется охапка, перехватит жгутом соломенным, вот тебе и сноп готов. Закричит Алешка, она ему сунет в рот тряпочку c хлебушком, – и дальше снопы вязать. Время сейчас такое, что день – год кормит.
Иногда, конечно, отвяжет, положит в тенечек, но так, чтоб перед глазами был. Только не всех увидеть можно. Шла мимо красна девица, с косой русой, в сарафанчике простеньком, цвета неба весеннего. Заприметила кулечек рогожевый, свернула, наклонилась. Пелагея, даром что на небо глянет, семь Стожар разглядит, – ан не увидела, а Алешенька разглядел. Глазки таращит, улыбается. И девка не удержалась, тоже смеется. Хотела было на руки взять, да не стала, – ни к чему жницу попусту тревожить. Поглядела ласково, говорит: "Ох, Алеша, Алешенька! И след бы тебе иную судьбу выправить, ан гляжу на тебя, у самой сердце тает. Быть тебе бабьим пересмешником, и ничего-то тут уже не поделаешь..." Сказала, и пошла.
Год прошел, народилась у Алешки сестра, Беляной назвали. А там и еще братишки-сестрички подоспели...
Растет себе богатырь, как ему предсказано было, и ничего в нем такого богатырского нету. Как все, так и он. На озеро – так на озеро, в лес – так в лес. В меру отцу с матерью помогает, в меру шкодит. Прозвище еще себе заслужил...
Дело как было. Играли это они с ребятами в козелки. Разделились по двое – и кто быстрее до конца улицы допрыгает. Не просто допрыгает. Один наклоняется, упирается ему руками в спину и прыгает подальше. Теперь уже он нагибается, а дружок через него прыгает. Скачут, ровно козлы, оттого и забаву так назвали. И надо ж такому случиться, что Алешке по жребию Кузьма достался. Они погодки, ан Кузьма точно боров, поперек себя шире. Таких, как Алешка, трое за ним спрячутся, еще и место останется. Алешка бежит, птичкой через Кузьму перепархивает. Кузьма бежит – заборы трясутся. Зато первые. Остальные как на них глянут – так со смеху валятся. Им же не до смеха. У одного спина болит, не разогнется; другой взмок, еле ноги волочит, язык на плече. Вот сделал Кузьма пару шагов, оперся на Алешку, задрал ногу, ан прыгнуть-то никак. И Алешка не сдюжил, в пыли растянулся. Так Кузьма, вместо того, чтоб дружку подняться помочь, уселся на него сверху, сорвал лебеду, и ну стегать, будто верхом едет. Алешка поелозил-поелозил, кричать не стал, но и не забыл, что товарищ ему учинил. Нагнулся тот в другой раз, разбежался Алешка, только прыгать не стал, а ка-ак даст ему ногой в самую выпуклость.
Растянулся Кузьма, а Алешка сел на него сверху и тоже лебедой стегает. Смеху на всю улицу было. Скинул Кузьма Алешку, повернулся, чтоб ухватить, ан никак не может. Тот вертится, как ужака промеж вилами, и все норовит по выпуклости лебедой хватануть. Совсем Кузьма обозлился, кулаками машет, только никак в Алешку не угодит. В забор, или там воздух месить – это запросто. Алешка же уворачивается, подныривает, прыгает вокруг – и лебедой, лебедой!.. Умаялся Кузьма, обидно ему стало, до слез, вот он и крикнул: "Ишь ты, прыткий какой!.. Ты вон с Бирюком справься!.." "А что, и справлюсь!.." – Алешка ему в ответ.
Этот самый Бирюк жил в самом конце улицы, возле городской стены. Жил одиноко, дружбы ни с кем особо не водил, а норовом обладал что ни на есть звериным. Ребятишек не любил, и при каждом удобном случае потчевал крапивой али прутом. Алешка отчего ему припомнил? Ему как-то раз отец свистульку подарил. Птичку глиняную, с шариком внутри. Дуешь ей в хвост – она соловьем заливается. Может, не очень похоже, зато звонко и весело. Вот дует в нее Алешка, а мимо Бирюк на телеге едет. И надо ж такому случиться, так неловко Алешка дунул, что вылетела птичка из рук – и на дорогу. Другой бы остановился, а этот – как ехал, так и едет. Прошло колесо тележное по птичке, только горсточка глины и осталась. И так это ребятенку на сердце запало, что не мог одно время на Бирюка спокойно смотреть. Даже поджечь его думалось, только вот один дом запалишь – весь город сгорит. Затаил обиду, до поры до времени. Выглядывал да высматривал, прикидывал, как ему и слово данное сдержать, и Бирюку не попасться, и чтобы не прознал никто о его проделке. Прознают... страшно даже подумать, что тогда с ним случиться может. А Алешка, он хоть и без князя в голове, ан за полгривны не купишь.
Наконец, придумал. Заприметил он место, куда Бирюк за дровами на телеге ездит. Самое место. Там кусты, а позади них овраг. Ежели дунуть как следует, не догонит. Как приметил – тот мимо их дома подался, за ним побежал, к заборам прижимаясь. Грязи по дороге набрал, перемазался так, что родная мать не узнает, травы напихал, куда только можно, веток, не пойми на кого похож стал. Сделал крюк и затаился в кустах. Дожидается. И тут повезло ему. Показалось Бирюку, будто ось тележная не в порядке. Нагнулся, под кузов заглянуть, тут Алешка и выскочил. Так дал, что чуть нога не оторвалась, – и без оглядки в лес. Оттуда – на озеро. Вымылся, и домой быстрее, будто и ни при чем.
И слово сдержал, и за обиду свою поквитался. Только вот разве о том кому скажешь? Узнает отец о проделке – не три, все семь шкур спустит. Не бывало такого прежде, чтоб к старшим непочтительно. Сызмальства уважению учат. Ну, а что сделаешь, коли в голове ветер свищет? Коли задним умом крепок? Поначалу сделал, потом подумал. А сказать очень хочется...
Два дня хотелось. Потом вручили Алешки хворостину, телку припасать. Мать с младшими занята, отцу стропила на сруб ставить, вот и вышло, что кроме как Алешке – некому. Казалось бы, дело нехитрое. Иди себе да посматривай, чтоб телка рядом с коровой шла. Несколько дней проводить – а там сама приучится. Первый же раз – самый сложный. Не привыкла от дома отлучаться, боится, все обратно повернуть норовит.
А тут еще Кузьма навстречу попался. Пристал, как банный лист, когда на болото пойдем. Алешка ему сдуру пообещал место показать, где змея саженная водится, сам, мол, высмотрел. Причем не простая змея – скоропея. Потому как у нее на голове корона маленькая, вся из чистого золота. Так на солнце блестит – глазам больно. Ежели с умом подойти, то поймать ее очень просто. Нужно только подстеречь, как она на кочке свернется, погреться в лучах солнечных, взять длинную палку, на конце расщепленную, – в конце концов, грабли сломать, – и этим расщепом голову ей и прижать. Тогда эта самая скоропея какое хочешь желание исполнит. Лучше всего, просить у нее два листика. Коли эти листики под язык сунуть, никакой яд тебе не страшен, а еще язык зверей и птиц понимать будешь. Во как!