Текст книги "Михаил Ульянов"
Автор книги: Сергей Марков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Часть вторая ЧЕЛОВЕК НА ВСЕ ВРЕМЕНА
Последнее интервью
Михаил Ульянов – великий русский актёр, настолько любимый народом, что обычное в церкви обвинение артистов в лицедействе как в одном из грехов не правомочно.
Его лицедейство олицетворяло жертвенность и служение – идеалы, равно почитаемые в христианстве и других религиях.
Архиепископ Брюссельский и Голландский Симон
Глава первая
Поздней осенью 2006 года я позвонил Михаилу Александровичу Ульянову. Он искренне обрадовался: «Серёжа звонит», – сообщил Алле Петровне… Я услышал в его голосе одиночество. Подумалось: «Откуда оно в сибирском мужике, всеми без исключения признанном и любимом народном артисте, лауреате, Герое, орденоносце – какое-то маркесовское, латиноамериканское, беспросветное, будто из „Ста лет одиночества“, из „Полковнику никто не пишет“?..»
Я попросил дать интервью для одного из глянцевых журналов. Он согласился. На душе было тревожно: накануне его крупным планом показали по телевидению. Глаза… обострившиеся скулы… совсем уже орлиный нос… А когда я приехал в назначенный час и увидел его выбирающимся с помощью шофёра и палочки из машины возле актёрского подъезда Театра Вахтангова, сердце сжалось и в первый момент захотелось уйти, скрыться в арбатской толпе…
– Ну, здравствуй, Сергей! Что смотришь, здорово постарел?.. – Но рукопожатие оказалось неожиданно крепким, хоть и стала кисть костистой и почти бесплотной. – Бывал у нас в театре?
– Разумеется. В той, прошлой жизни. В другой стране.
Мы прошли по узким обшарпанным коридорам в его синий кабинет художественного руководителя. Уселись за столиком, я включил диктофон…
– Как ты вообще-то поживаешь? Чем занимаешься? – спрашивал он, пока я устраивался.
– Да как-то так всё… Вы как?
– Как видишь, просыпаюсь утром… Вот сегодня проснулся. И, пия кофэ, слушал по радио такую передачу. Анекдот рассказывают. Принц ждёт принцессу. И думает: а я у неё первый? А она в это время думает: какая я у него?..
– Остроумный анекдот.
– Меня потрясло. То есть меня ничего уже не потрясает, но это утром в Москве передают, наглость уже беспредельная… Как же жить дальше? Что делать в этом раздрае?.. Порой действительно возникает ощущение, что живём в канун полного разложения, краха, гибели империи – наподобие Римской…
– Помните, двадцать лет назад мы в том круизе по Средиземноморью, в «колыбели цивилизации», с вами рассуждали об империях?
– Не помню.
– О том, что существовали они, и Ассирийская, и Китайская, и Римская, и Византийская, и Оттоманская, и Британская, именно как империи – пять веков. Византийская, в Стамбуле о ней вспоминали, – исключение, но дополнительных пять веков она просуществовала уже, по сути, не как полноценная империя, а как город… Выходит, и Российской, если отсчёт имперский вести с Ивана Третьего, было отмерено именно пять веков, не больше? Вы тогда, вскоре, кстати, после Чернобыля, не хотели говорить о том, что и наша, Российская, на несколько десятилетий обратившись в Советскую, так же, как предыдущие, рухнет…
– Ты о чём спросить хочешь?
– Вы как теперь относитесь к тому, что труп Ульянова-Ленина лежит до сих пор в мавзолее на Красной площади?
– С египетскими мастерами мумий соревнуемся… Но египтяне – они когда жили? За тысячелетия до нашей эры.
– Думаете, человек принципиально изменился?
– Наверное, самое главное их отличие от нас в том, что, замуровав нетленного фараона в пирамиду, к нему уже никого не допускали… И в Древнем Китае была такая императорская династия Мин, основанная в XIV веке. Умершего императора этой династии тоже сохраняли нетленным: в горе выбивали склеп и оснащали его дверьми так плотно, герметично подогнанными, что воздух не мог просочиться ни туда, ни оттуда. И, поместив в этот склеп тело умершего, ставили там большой светильник с огромным запасом масла для поддержания горения, после чего закрывали двери. Светильник выжигал в склепе весь кислород, следовательно, тело почившего императора сохранялось века нетленным.
– Так, может, и нам так – выжечь, замуровать? История рассудит. Не таскать же туда-сюда… Или вы теперь всё-таки за то, чтобы вынести Ленина, как вынесли некогда Сталина?
– Конечно. Пора покончить с языческими этими ужимками. Похоронить по-христиански. Как он и сам завещал, и родные его хотели… Мавзолей сам – уже памятник эпохе…
– В 1992 году я оказался в Болгарии, в Софии, – чем только не был там исписан, измалёван мавзолей Димитрова! Молодые люди и даже девушки считали своим долгом плюнуть и помочиться на его стены…
– Да, мерзость… Они там, чтоб лишний раз не тратиться, решили из нашего Алёши сотворить своего болгарского героя времён Освободительной войны с турками – Левского. А чтобы превратить Алёшу в Левского, придумали отлить национальную болгарскую шапку и приделать её Алёше на головушку. Будто и не было войны, будто и не воевали, не погибали за свободу Болгарии наши ребята, наши Алёши… Мир сходит с ума.
– А памятники Ленина, ещё кое-где устоявшие, особенно в провинции, следует добить, снести окончательно и бесповоротно, до единого?
– Был Ленин, это история, и пусть она останется нашим потомкам в назидание. Стирая следы собственной памяти, мы уже сегодня забудем вчерашний день. Помню, лет десять назад пришёл ко мне генерал в отставке как к исполнителю роли маршала Жукова, стало быть, по его представлению, чем-то близкому знаменитому военачальнику. И стал звать меня в союзники по борьбе с кощунственной ситуацией. Таковой он считал намерение поставить памятник маршалу Жукову как народному герою на Красной площади, напротив памятника Минину и Пожарскому, олицетворяя этим роль маршала в спасении Отечества в войне 1941–1945 годов. Генерал мой от этого был в ужасе. «Как же так, – возмущался он, – Жуков уничтожил столько людей. Он был неимоверно жесток к солдатам, в грош не ставил жизнь человеческую!..»
– А вы что?
– Что я мог ему сказать? Да, Жуков был жесток… Но тем не менее это народ выбрал его, в нём увидел олицетворение Георгия Победоносца. И если следовать этой логике, то и царя Петра Алексеевича надо лишить эпитета Великий: тоже ведь был жесток… Не можем мы до сих пор исторически мудро относиться к фактам: всё ищем красивые и некрасивые. А ведь есть у нас гениальный учитель в отношении к истории: Пушкин Александр Сергеевич. При исследовании неоднозначных исторических личностей, того же Петра, Емельяна Пугачёва, не шарахавшийся от жутких жестокостей, кровавостей, показавший мужика, поднявшегося за мужиков против господ, к которым и сам Александр Сергеевич относился… Поэтический, художественный дар делает человека богоравным: он не мужик, не господин, не рабочий и не кандидат наук. Он видит, чувствует и понимает ужас и красоту жизни и, ужасаясь и восхищаясь, говорит правду. Помнишь? «Волхвы не боятся могучих владык, и княжеский дар им не нужен. Велик и свободен их вещий язык и с волей небесною дружен…»
– Вы ли это, Михаил Александрович?!
– Но мы далеко ушли.
– От творчества? К нему и перехожу с вашего позволения. Уже в новые, постсоветские времена вы сыграли Сталина…
– Да, спектакль ставил Роман Виктюк. Мы задиристо тогда в Лондон съездили…
…Когда Ульянова не станет, режиссёр Роман Виктюк вспомнит:
«В Москве, когда я приехал поступать в ГИТИС, меня прежде всего интересовали театры. Первым театром, куда я пришёл, был МХАТ. Вторым – Театр Вахтангова. И вот сколько времени прошло, всё изменилось, мы давным-давно уже не в той стране живём, а я до сих пор думаю, что самые живые, самые не советские, самые поэтичные (Вахтангов ведь создавал поэтический театр) артисты были именно там – Рубен Николаевич Симонов, Мансурова, Ульянов, Яковлев и, конечно, Юля Борисова… От них исходил такой энергетический свет, которого не было нигде! Мне, почти ещё ребёнку, видевшему у себя на родине все кошмары, репрессии, мучения людей, эти артисты вселяли веру в то, что кроме концлагеря есть ещё что-то на этом свете. И одним из первых спектаклей, которые меня вот так задели, была „Иркутская история“ Арбузова. Я до интонации, до жеста, до поворота головы, до всплеска эмоций от нежности до гнева, до отчаяния помню, как играл Ульянов! Будто вчера это видел! И в спектакле по пьесе Эдуардо де Филиппо, в других… Он играл раскрепощённо, как дворовый хулиган. Мне было особенно дорого, что я его сразу узнал: когда нас второй уже раз освободили на танках…
– Кого вас, Роман Григорьевич?
– Нас, Западную Украину! Советские, в сорок пятом году! Кто ж ещё? И именно таких русских ребят мама пустила жить у нас на кухне. Все боялись. И действительно, это было страшно! Когда они вошли во Львов, никто их не хотел пускать…
– А они разрешения спрашивали? На постой просились, как в фильме „О бедном гусаре замолвите слово“?
– Конечно, не вламывались же! У нас они больше месяца, по-моему, жили, человек десять или двенадцать. Это были первые русские, которых я увидел, для меня это было олицетворение России, первая весточка, первая нота… И вот в том, как они вели себя, как курили махорку, приносили водку, как хохотали, – я потом его узнал, будто те десять-двенадцать и были Мишами Ульяновыми. И это всегда, всю жизнь, хотел я того или нет, подсознательно было со мной. И вот спустя десятилетия он приходит в Театр МГУ, где и ты, если ещё помнишь, играл…
…Во второй половине 1970-х годов Роман Виктюк был художественным руководителем Студенческого театра МГУ, располагавшегося в бывшей (ныне восстановленной) университетской церкви на улице Герцена (Большой Никитской), – театра весьма популярного в то время, порой скандального. Автор этих строк тоже выходил на его подмостки, притом исполнял, похвалюсь, главные роли. Играли там профессора МГУ, играл Ефим Шифрин и другие, впоследствии известные актёры. На спектакли Виктюка ходила „вся Москва“. Спектакли нередко закрывали по цензурным соображениям. Затем и сам театр был упразднён.
– Спектакль „Уроки музыки“ по пьесе Людмилы Петрушевской мы играли без всякой цензуры, так называемых литов, согласований, утверждений наверху, – вспоминает Виктюк. – Сначала на Герцена, под Кремлёвской стеной, потом, когда нас погнали власти, стали играть на Каширке в Доме культуры Онкологического центра. И туда тоже, как и на Герцена, приезжала вся театральная элита. И приехал Михаил Александрович с супругой, Аллой Петровной… Кстати, она тоже имеет отношение ко Львову, мало того, оказалось, что её родные и близкие – те люди, с которыми я был очень хорошо знаком, которых любил, и эта ниточка с Западной Украины, из Львова в Москву протянувшаяся через Петровну, стала для меня настолько дорогой, что я тебе передать не могу! Это был один аккорд, одна нота. Закончился спектакль, зрители, как всегда, приняли замечательно. И Михаил Александрович сказал, что хочет встретиться с актёрами. Я, конечно, испугался, подумал, что он, Герой Труда, народный-разнародный, начнёт их ругать. А Люся Петрушевская в пьесе, как в операционной, исследовала ту болезнь, которая была в обществе. Я себе мгновенно представил монолог, который он, член ЦК партии, мог произнести! И вот, когда все сели, он так ласково, так нежно посмотрел на профессоров, докторов наук, которые принимали участие в спектакле, а у нас там только одна профессиональная артистка была, Валентина Талызина, которая, кстати, из тех же мест, что и он, из Омской области…
– Но это странно! Ульянов никогда не жаловал самодеятельность!
– Да, не жаловал! Но тут – другое! Он сказал артистам, что так, как они играют, он мечтал играть всю свою жизнь! Он был абсолютно искренен! И когда он сказал эту фразу, повисла невероятная тишина! И только Валя Талызина, которая могла с ним говорить на равных, воскликнула: „Михаил Александрович! Повторите это ещё раз!“ И он захохотал своим заливистым, раскатистым, как гром, хохотом…
– Ульянов – раскатистым хохотом? Почти за восемь лет в семье я ни разу не слышал его заливистого, раскатистого хохота!
– А тут захохотал! И повторил: „Да, как вы играете, я мечтал играть всю жизнь!“ И стал говорить о каждом из них. Притом так, как будто был на моих репетициях, слышал то, что я говорил! Он говорил о них, как о своих близких, родных людях. Потом, когда я уже с ним поработал, я понял, что у него как бы происходили свои внутренние монологи, он сопоставлял собственную жизнь с тем, что только что увидел на сцене. А Талызина была его как бы сестра. Самая любимая, самая непостижимая, потому что у Вали, я ее с первого курса ГИТИСа знаю, тоже сложный, непредсказуемый по-сибирски характер!.. Ведь Омск – это Сибирь?
– Сибирь.
– Он не подбирал слов, из него, точно искры из вулкана, сыпались мысли, порой совершенно бессвязные, но только об одном: о любви к своей земле. Он не хотел уходить! Да, ты совершенно прав, он не любил самодеятельности и сказал об этом: „Я всегда считал, что самодеятельность – личное дело каждого, просто досуг!..“ И потом, когда спектакль закрыли, закрыли и театр, то профессора университета, доктора наук написали письмо на съезд партии Брежневу. Его подписали очень многие известные деятели культуры. И когда пришли к Михаилу Александровичу, он сказал: „Я подписываюсь с радостью и такими большими буквами, чтобы они там знали: я – за театр!“
– Но наступала новая, так сказать, эра, восьмидесятые, девяностые… В Вахтанговском вы поставили „Анну Каренину“, однако Ульянов ведь там не играл?
– Я дружил с Людой Максаковой, она всё говорила, что я должен прийти, хотела сыграть Анну. Я хотел, чтобы Ульянов играл Левина, Юра Яковлев – Каренина, Ира Купченко – Долли… Но почему-то Евгений Рубенович Симонов меня убедил, что Левин ближе к возрасту Карениной-Максаковой… Я пытался его переубедить: мол, то, что вложил, что хотел сказать Толстой этим образом, может передать в вашем театре только Ульянов!..
– Тем более что Тарасова во МХАТе Анну Каренину, кажется, и в семьдесят лет играла – всё условно… А кто сыграл Левина в результате?
– Карельских. Он моложе и сыграл хорошо. Но до сих пор я уверен в том, что на уровне философском роль Левина, в котором много самого Толстого, Ульянов сыграл бы потрясающе!.. И ещё несколько лет спустя раздаётся звонок. Михаил Александрович говорит, что хотел бы со мной встретиться. Я очень хорошо помню тот вечер – Ульянов настолько ярок, скульптурен, что даже какие-то мелочи, связанные с ним, врезались в память. Он уже был руководителем театра. Встретил меня, как человека, которого знает очень давно, это моментально сразило и расположило. Мы сели, стали разговаривать, я сказал, что хотел бы поставить нечто такое, что будет связано с ним. Он говорит, довольно резко, как руководитель театра: „Нет, это не имеет никакого значения!“ И тогда я, в силу своего хулиганского характера, говорю: „А вы знаете, Михаил Александрович, ваш родственник Серёжа Марков играл в Студенческом театре МГУ, куда вы приходили, и играл замечательно, и пел ‘Охоту на волков’ Высоцкого вровень вашему восприятию жизни, – так вот он сказал, что я просто обязан поставить что-нибудь в Вахтанговском именно с вами!“ Он захохотал.
– Но я не помню, чтобы говорил такое. Да и играл-то я у вас так себе, на уровне самодеятельности.
– Не в этом дело! Я сам себе придумал монолог, чтобы его сбить! И дочь ваша, говорю, его бы наверняка поддержала. Он: „Ну хорошо, я сдаюсь. А что ставить будете?“
Я говорю: „У меня есть прекрасная английская пьеса ‘Уроки мастера’, ни у кого больше её нет, там Сталин, всё его окружение и два композитора…“ Был поздний вечер. Я думал, он возьмёт пьесу, через какое-то время ответит, будем обсуждать… А он вдруг: „Давайте сейчас читать“. И я стал читать. Он слушал и размышлял, конечно, не только над ролью Сталина, но и – как руководитель театра – о том, какой будет общественный резонанс от этой постановки.
– Как-то в круизе по Средиземноморью я спросил, не думал ли он сыграть Сталина, а он ответил: „Какой из меня Сталин? Хватит того, что Ленина столько раз сыграл!“
– Мне и тогда надо было его переламывать. И я читал так, чтобы убедить: общественный резонанс будет. Он хохотал. Когда Сталин учил Шостаковича и Прокофьева, как надо писать музыку и петь „Сулико“, попросил сделать паузу, сказал, что это надо пережить. А когда в конце первого акта Сталин на глазах Прокофьева стал ломать пластинки, твердя: „Мало! Мало! Мало!“, а Жданов в женском платье, уже подвыпив, его веселил и всячески давал возможность животному началу в Иосифе Виссарионовиче ещё больше усилиться и в этот хоровод включал и Шостаковича, Михаил Александрович схватился за голову руками и грустно сказал: „Театр закроют“. А я, опять-таки в силу своего мальчишества, говорю: „А может, так и надо, будет поступок – чтобы власть, наконец, задумалась?..“ И какие-то ещё глупые слова говорил. Второй акт я предложил прочитать позже, дома, сказал, что вдохновение у меня будет, когда соберётся семья: Аллочка Петровна, Лена, Серёжа… Нет, он говорит, сейчас читайте – вдохновение будет от меня. И он переменился, уже стал слушать не как Герой и партийный руководитель, даже закурил…
– Но он к тому времени уже четверть века как вообще не курил!
– А тут закурил что-то, не помню что! Я спросил: „А есть что-нибудь выпить?“ Он достал, мы выпили…
– Да он и не пил!
– Рассказывай мне! Выпили, я читал… И дошло до монологов Сталина, монологов отчаяния, где автор не издевается над Сталиным, не разоблачает, а даёт понять, что в нём всё-таки теплилось религиозное начало, заложенное ещё в духовной семинарии. И я говорил: „Михаил Александрович, ну вы-то как верующий человек должны это почувствовать!..“ А он только: „Читайте, читайте!“ Ночь уже была, когда я закончил. Он говорит: „Да, я буду играть!“ Я спрашиваю: а вас не смущает, что зритель знает вас как Конева…
– Какого ещё Конева, Роман Григорьевич?! Он Жукова играл.
– Мне один чёрт! „Как тех людей, которые цементировали эту власть, – говорю. – Здесь же надо играть как бы опрокидывая всё то, что вы воплощали. Может быть, лишь ваш председатель в своём отчаянии, тот председатель, которого вы играли, мог постичь эту пьесу“. А он мне и говорит: „По правде говоря, я и слушал, как тот мой председатель“. А в „Председателе“ Ульянов играл гениально, абсолютно ге-ни-аль-но!.. Мы начали репетировать – и больше у него не было никаких сомнений в том, что он делает. Он репетировал и играл как человек, который первый, я повторяю – пер-вый посмел сказать ту правду, ради которой мы и взялись за эту работу. Многие были шокированы! Когда он выходил на поклоны, то прятался за моей спиной, потому что его поклонницы, старухи-коммунистки, пробирались вплотную к сцене и скандировали: „По-зор! По-зор Ульянову! Да здравствует Сталин!“ А справа кричали „браво!“. Но и возле служебного выхода поджидали старухи – мы выходили все вместе, Саша Филиппенко, игравший Жданова, Маковецкий, который играл Шостаковича, я, другие артисты, но тётки, повиснув на перилах, всё кричали: „По-зор Ульянову!..“ Он с трудом прорывался сквозь них к машине… Вот так. И едем мы на гастроли в Лондон по приглашению Ванессы Редгрейв, играем в её театре. Принимали замечательно! Наташа Макарова, великая балерина, была на спектакле, прибежала потом к Михаилу Александровичу, плакала от восторга, ревела, кричала, что никогда бы не могла поверить в то, что в России кто-нибудь сможет так сыграть Сталина! Она пригласила его к себе домой на ужин, была обворожительна, сексуальна, она же балерина, всё выражала жестами, ногами, а он от этой открытой сексуальной энергии краснел и опускал глаза. На другой день мы ужинали дома у Ванессы. Когда вошли, я увидел всюду, на столах, на подоконниках, на стульях, на консолях, тома Маркса, Энгельса, Ленина, и все открыты, с закладками, с какими-то пометками. Я решил, что она специально разложила к нашему приезду, чтобы мы не усомнились в том, что в Лондоне есть коммунистическое начало. А Михаил Александрович шепчет мне: „Роман, я вас прошу, ничего не говорите про политику, её брат – троцкист!“ Я спрашиваю, тоже шёпотом: „А кто такой троцкист?“ Он подумал и говорит: „Да я и сам не знаю. Но – ни о чём таком не говорите, прошу!“ Начали мы ужинать, выпили, появился брат. И я не удержался, спрашиваю: „Вы Ленина всего прочитали?“ И тут его понесло: мы выслушали, вместо того чтобы выпивать и закусывать, целую лекцию по научному коммунизму, о Ленине, о Троцком и его великом учении… И он восхищался игрой Ульянова, говорил, что Сталин его – выше всяческих похвал!
– Но комплимент из уст такого джентльмена сомнителен, не правда ли?
– Ульянов объективно играл великолепно! И потом пришёл на спектакль Понуэл, драматург, автор пьесы. Я много раз видел, как приходят драматурги. Но тут… После спектакля он сел и молчит. Когда уже непонятно стало, что делать, я спрашиваю через переводчицу: „Ему не понравилось?“ Она перевела. Он как бы очнулся и говорит: „Я никогда не думал, что моя пьеса может быть так реализована на сцене. Это самое высокое из того, что я видел в своей жизни. Особенно Сталин в исполнении мистера Ульянова“. И ушёл, больше мы его не видели… А через несколько дней после лекции о троцкизме в доме Ванессы произошёл спектакль, которому бы позавидовали даже классики театра абсурда Ионеско и Беккет. Михаил Александрович Ульянов и Юрий Васильевич Яковлев говорят мне: „Спросите у великой балерины Наташи Макаровой, где тут самый дешёвый блошиный рынок. Мы подарки хотим купить“. Я звоню: „Натулечка, а где тут у вас…“ А она: „А что это такое?“ Я объясняю, что нужно самое дешёвое место в Лондоне, артисты хотят кое-что купить. Она спрашивает: „А может быть, ты узнаешь, кому они хотят купить, я куплю в нормальном магазине, ты принесёшь и подаришь от себя, чтобы они не обижались?“ – „Нет, – говорю я, – мы поедем на блошиный рынок!“ Она у кого-то узнала, дала адрес. Поехали. В машине Прокофьев, которого играл Яковлев, Сталин, я, за рулём троцкист. Меня всё подмывало поподробнее расспросить о Троцком, о Ленине, но Михаил Александрович всё время меня одёргивал: „Неудобно, мы же в гостях! Я в Москве узнаю, кто такие троцкисты, и вам скажу…“ С огромным трудом троцкист отыскал этот рынок. Я думал, будет толпа, как у нас на барахолках, сказал, чтоб берегли карманы. Ничего подобного! Пустая улица, громадные железные чаны, переполненные всякой всячиной, от одёжи до каких-то хозяйственных принадлежностей. И вот представь: солнце, огромные дома, совершенно пустая улица – и два народных артиста Советского Союза вытаскивают из этих чанов какие-то вещи, примеряют на себя какие-то шляпы, пиджаки, при этом хохочут и перекрикиваются: „Миша, вот это тебе подойдёт!.. А это Аллочке, Лене!.. Юра, это твоим как раз!..“ Троцкист сидит в машине и не знаю уж, что думает… Всё отложенное мы собрали, завернули, пришёл человек, назвал цену, кажется, на вес – мы снова рассмеялись, потому что вышли какие-то копейки, Михаил Александрович заплатил за всё… Вот абсурд, в котором мы жили! И когда в Италии на пресс-конференции мне сказали, что советский театр не прошёл абсурдистского этапа, я ответил, что мы не только прошли, мы жили в сплошном абсурде! Для них это просто текст, а для нас воздух, норма! Я никогда в жизни не забуду, как они хохотали на этой гулкой лондонской улице! И как тащили тюки и грузили их в машину, стесняясь троцкиста…
– А он так и молчал?
– Всю дорогу. Спустя время, уже в Москве, я снова спросил: „Михаил Александрович, так кто же такие троцкисты, почему они плохие?“ А он: „Я так и не понял“. Я до сих пор не знаю… А когда пришла пора делать ещё одну работу, я вспомнил список книг, подлежащих изъятию и уничтожению, составленный женой Ульянова…
– Аллой Петровной? Она составила список на уничтожение книг?! Вот это уж действительно абсурд!
– Ты что, сумасшедший? Жена другого Ульянова, Володи, Надя Крупская, когда была министром образования. Она требовала сжечь „Бесов“ Достоевского, „Мелкого беса“ Сологуба, множество!.. И в том числе „Соборян“ Лескова, где главное действующее лицо – священнослужитель. Я попросил Михаила Александровича прочитать книгу, он сказал, что хочет видеть пьесу. Мы очень долго мучились с Ниночкой Садур, сделали, пришли в Союз театральных деятелей, уже на Страстном, сели за маленький столик. И я опять стал читать. И по тому, как он слушал, было понятно, что в воображении его проносилось то, о чём плакала, может быть, его мама, его родные, все те, кто знал и понимал то, что происходит в России! С Россией!.. Эта наша работа была сразу после Сталина. И некоторые тупые критики совершенно бездоказательно и безапелляционно уверяли: „Человек, который погряз в логике, в философии палача, не может постичь святого человека!“ Переубеждать их было бессмысленно! И только Лёва Аннинский написал замечательно – что это великое прозрение, что Ульянов посмел подняться надо всей структурой, выпавшей на его творческую долю, – лауреата, Героя, члена ЦК, Верховного Совета и так далее и тому подобное, – подняться и посмотреть сверху чистыми святыми глазами этого священника. А как он относился к этой работе! Потрясающе! Он понимал всю её ответственность – это был первый после 1917 года священнослужитель на советской сцене! Он всегда приходил на репетиции и спектакли заранее, внутренне настраивался, сосредотачивался… А когда выходил на поклоны, он продолжал, как мне казалось, какую-то свою молитву, не слыша аплодисментов, криков „браво!“… Он тихо-тихо уходил со сцены и тихо сидел у себя в гримёрке. И я любил подглядывать за тем, как он постепенно, с трудом выходил из образа, отрешался от того персонажа, которого только что играл и который ещё был в нём… С тягостной болью он возвращался в нашу реальность. В эти мгновения мне всегда казалось, что это и есть та черта, когда святой проходит рядом – и уходит. До следующего спектакля. Только в театре есть эта тайна перехода из фантазии, из одной духовной структуры в свою душевную, сиюминутную… Это происходило в нём мучительно! С какой-то только ему ведомой болью. Никто не имеет права ни писать об этом, ни расшифровывать… Я думаю, это с ним так и ушло… Я всегда говорю, что Ульянов – это SOS, это боль времени, это молитва времени, это вера времени, это страдание времени! Это – большой ребёнок. И когда наступили другие времена и он должен был стать менеджером, а душа не была создана для этого, это совершенно другой мир, другая планета – вот от этого ощущения, что ты никому не нужен, душа твоя осталась в прошлом и должна быть забыта, Бог спас его. И забрал. Недаром так сразу ушли Ефремов, он, Лавров… Потому что эти дети не востребованы временем. Бог смилостивился – за их великие подвиги, за то, что они вселяли в людей веру в жизнь. Он взял их, чтобы они не видели, до чего дойдёт то искусство, которому они служили. Пришла пора чернухи, убийств, отчаяния, безверия… Когда я сказал Михаилу Александровичу про нашумевшую пьесу „Монолог вагины“, он переспросил наивно так, по-детски: „Монолог кого?“ Я объяснил – он не поверил. Он так и не смог поверить в то, что наступило время, когда со сцены Театра, великого русского Театра, которому он отдал жизнь, заговорили половые органы».
– …Уже на излёте той, прошлой нашей жизни вы, Михаил Александрович, сыграли и Юлия Цезаря, – продолжалось интервью в Театре Вахтангова. – Цезарь пополнил вашу феноменальную коллекцию маршалов, королей, императоров… И опять, как в шекспировских «Антонии и Клеопатре», «Ричарде Третьем», в «Наполеоне Первом» Брукнера, даже в «Председателе» Юрия Нагибина, этот персонаж – Цезарь – связан с переломом эпохи, сдвигом пластов истории, как вы говорили…
– И потому задевает нас за живое. Заставляет снова и снова поражаться, как однообразно ведёт себя человек и человечество во времена социальных потрясений, катаклизмов. Будь то в Британии, во Франции или даже в Риме в дохристианскую эпоху, даже в Египте…
– А об этом задумывались тогда, на советском, если можно так сказать, театре?
– Задумывались, конечно. Ну не с апреля же 1985 года, не с известной речи генерального секретаря ЦК КПСС Михаила Сергеевича Горбачёва началась наша нынешняя история, наше, так сказать, раскрепощение… Некая историческая прикидка и в шестидесятые была, и тогда, мне думается, контраст между несвободой и слабеньким веянием некоторой дозволенности – был даже ярче, ощутимее. Тогда после «глухой поры листопада» сталинизма возникла личность такая, Никита Сергеевич Хрущёв, который в своих чисто русских мытарствах, метаниях, а он то благие порывы допускал, то глупости творил несусветные, потом снова брался за благое, и опять – назад, как во многих наших народных пословицах, – как бы приоткрыл наглухо задраенные двери и даже окна, форточки, и вдруг пахнуло так широко, размашисто, пьяняще весной… Задумывались, конечно… Искали, бились как рыба об лёд, но и находили, открывали выход из той затхлой, подгнившей, удушливой атмосферы неподвижности…
– Вы о брежневском застое? Но теперь, по прошествии лет, когда мы потеряли столько территорий, населения, богатств, доставшихся нам от отцов и дедов, когда мир сходит с ума, как вы только что выразились, несколько в ином свете всё предстаёт…
– Согласен, предстаёт. Но были же в тупике! Давай к театру вернёмся. К Юлию Цезарю. Естественно, писатель Торнтон Уайлдер, написавший роман «Мартовские иды», как и Брукнер при работе над «Наполеоном I», в котором я играл у Анатолия Васильевича Эфроса в Театре на Малой Бронной, да все писатели, драматурги не могут не насыщать исторические произведения мыслями и переживаниями своих современников, идеями текущего дня. Но в том-то и дело, что эти мысли, чувства и идеи родственным эхом отзываются тем, давно ушедшим. А голоса веков как будто окликают нас, живых: «Смотрите, слушайте, вдумывайтесь в то, как мы тогда рядили и судили, приглядитесь к нашим ошибкам, учтите и не повторяйте, учитесь на нашем горьком опыте!» И удивительное дело: то, что происходило в Древнем Риме, написано американцем, а нами, русскими, недавно ещё советскими людьми, воспринимается как аналог текущего дня со всеми его страстями роковыми…
Вообще-то «Мартовские иды» дважды вторгались в нашу жизнь. Первый раз в виде романа – его опубликовал Александр Трифонович Твардовский в «Новом мире», и в 1960-х годах роман был очень популярен, моден, злободневен. Я помню обсуждения, споры на кухнях, по телефону… Знатная римская матрона Клодия Пульхра писала Цезарю, Цезарь писал Клеопатре… Красавица Клеопатра, легендарный Цезарь – любовь, страсти-мордасти… Но подо всем этим миром (или над ним), красивым в общем-то, сытым, даже изящным, – нарастающий рокот, гул, как в глубине кратера, и уже грохот истории. Истории распада, развала, крушения, гибели величайшей республики, империи древнего языческого мира. Притом гибели не в боях с какими-то варварами, это будет позже, не от революций и катаклизмов, нет, тут не грохот канонады, не Фермопилы, а обыкновенная повседневная жизнь. Мужчины, женщины, их отношения, нормальные, казалось бы, или уж во всяком случае понятные, вполне объяснимые с точки зрения простой человеческой логики поступки, комплексы… Но в этом обнажении частной жизни мы узнавали те же кислоты, что разъедали, подтачивали основу основ и нашего ещё внешне мощного нерушимого Союза республик свободных – духовный и душевный мир его граждан.