355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Марков » Михаил Ульянов » Текст книги (страница 11)
Михаил Ульянов
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:53

Текст книги "Михаил Ульянов"


Автор книги: Сергей Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

– Помогает опыт общения с номенклатурой в творчестве? Интриги, заговоры, лесть, предательства, убийства… Шекспир!

– Может быть, отчасти. Не задумывался. В творчестве так или иначе используется всё. Кажется, у Ахматовой есть: когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда… Как-то так, не помню точно. Но мы о Жукове говорили.

– Да. И вы сказали, что роль ещё не сыграна… Это вы напрасно, Михаил Александрович. Вашего Жукова весь мир знает.

– Когда-нибудь кто-нибудь сыграет настоящего. Трагического. Но это уж, к сожалению, буду не я. Я своего сыграл.

– А с кого, интересно, началась ваша вереница полководцев, императоров, царей? И почему, собственно, вы? Ну то что Вячеслав Тихонов, извините, сыграл князя Андрея Болконского, это понятно…

– Ты прав, Слава аристократ. Хотя тоже из простой семьи, насколько я знаю. А я, будучи вовсе не героического характера, энергетики, самого что ни на есть рабоче-крестьянского, плебейского, говоря откровенно, среднестатистического вида и стати, целый легион императоров и вождей наиграл. Так вышло. Даже не знаю, почему. Кто-то из режиссёров что-то во мне увидел, а потом пошло-поехало. Жаловаться грех, конечно. Начал я с сугубо положительных простых советских людей, тружеников: Саня Григорьев в «Двух капитанах» по роману Каверина, Каширин в фильме «Дом, в котором я живу»… А первым в моей номенклатуре был, пожалуй, Киров. Меня, ещё студента, вызвал Рубен Николаевич Симонов и предложил попробоваться на главную роль в спектакле «Крепость на Волге». Струхнул я, конечно, не на шутку. Первая, фактически, роль на сцене театра – и сразу самого Кирова! Но согласился, разумеется. И стал готовить отрывок. Помогал мне мой товарищ актёр Катин-Ярцев. Шли дни, недели, меня никуда не вызывали. Я решил – не без облегчения, но и не без досады, – что тревога ложная, обошлись без меня. Как вдруг сообщили о дате просмотра. Я вышел на сцену Вахтанговского театра, загримированный, насколько это возможно, и одетый «под Кирова»: чёрные гимнастёрка, галифе, сапоги… Вышел – и первой мыслью было: бежать!.. Бог с ней, этой ролью, с театром! Не судьба… Но не прошли, видно, годы учёбы даром. Совладав с собой, я начал играть. Всё было как в мистическом сне, когда видишь себя со стороны. Я и не я произносил текст, жестикулировал, передвигался по сцене… Под конец из чёрной пропасти зрительного зала поблагодарили – и отпустили. А вскоре предстояли гастроли театра в Ленинграде, меня взяли. От вокзала везли на автобусе, и никогда не забуду того восторга: солнце, купола соборов, фасады домов на Невском, мосты, Марсово поле в осеннем золоте, надпись «Якорей не бросать!» на граните набережной и я, уже взаправдашний актёр, приехавший на всамделишные гастроли!.. Волновался дико – в Ленинграде помнили, знали, любили Кирова. «Миша, – сказал мне директор нашего театра Фёдор Пименович Бондаренко. – Киров должен быть как настоящий. Прежде всего, надо подумать о гриме. На это я никаких денег не пожалею. Самое главное – первое впечатление. Ты выходишь, а по залу прокатывается: „Как похож!..“ Дальше уже само пойдёт». Мы отправились на «Ленфильм», к знаменитому мастеру-гримёру Горюнову…

Так вот, поизучал меня какое-то время Горюнов, имя-отчество которого, к сожалению, не помню, и наотрез отказался: «Нет, я из вас Кирова делать не буду!» А я и в самом деле был «не кировский» – тощий в голодном студенчестве, шея мальчишеская, длинная, как у гуся… Но главное – лицо: лоб, скулы, подбородок никак не тянули на кировские. Горюнов посоветовал обратиться на телевидение. В день спектакля я приехал. Надел по команде телевизионных гримёров под гимнастёрку ватную куртку, под галифе – ватные штаны. Фигура получилась презабавная: надутый человек с тонкой шеей и лицом с кулачок. Начали меня стилизовать – из пропитанных специальным клеем слоёв ваты наращивать мне «мясо»: скулы, щёки, лоб. В конечном счёте я стал похож на бурундука из папье-маше: круглые щёчки, запрятанные в них глазки… И вот мой выход на сцену. Я появляюсь – жизнерадостный такой, смеющийся заразительным, как сказано было в ремарке, смехом Сергея Мироновича, озорным, от всей души!.. Выхожу я, хохоча, и вдруг все мои наклейки отлепляются от лица в разные стороны и встают в виде огромных ушей. Я не сразу понял, что произошло, увидел только выражение ужаса в глазах побелевшего Бондаренко. А в зале секретари обкома, горкома… Произнеся несколько реплик, уже чувствуя неладное – я не провалился на месте, полагаю, благодаря лишь сибирским нервам, – скрылся за кулисами. Директор бросился за мной и, интеллигентно выражаясь, сорвал с меня все эти бурундучины. Отчего и мой следующий выход произвёл эффект: вместо полнощёкого цветущего несгибаемого соратника Сталина, покинувшего сцену несколько минут назад, появился голодный, с измождённым лицом юнец… На другой день в ленинградской газете критик написал, что Михаилу Ульянову, по причине его молодости, ещё не всё удаётся в роли такого масштаба.

«…Хорошо помню, как мы с Мишей готовили роль Кирова», – рассказывал мне Юрий Васильевич Катин-Ярцев, однокашник и один из двух истинных, пожизненных друзей Ульянова. Я иногда завозил ему домой на улицу Герцена книги, приобретённые через закрытую, снабжавшую дефицитными изданиями членов ЦК и министров «Книжную экспедицию». Ульянов был в номенклатурном списке, чего всегда стеснялся, и в «закрытом распределителе» на улице Грановского, куда мы с Леной однажды с ним пошли и стали, как в бессмертном булгаковском «Мастере», восхищаться: «Какой хороший магазин!..» – не находил себе места. Катин-Ярцев был поистине «книжным червём», почти в буквальном смысле: кажется, мебели в его квартире вовсе не было, ей не хватало места, потому и читал, и писал, и репетировал, и обедал, и спал он на книгах, сложенных штабелями. «Что-то я Мише давал почитать о Кирове, но всё время свободное он проводил в библиотеке, – вспоминал Юрий Васильевич. – И спрашивал, спрашивал: как? где? что? когда? зачем? в каком смысле? что подразумевается? почему?.. Эдакий Почемучка. Самый пытливый парень был на курсе. До всего сам пытался докопаться. Даже надоедал…»

«Я тоже помню его роль Кирова, – рассказывал мне второй истинный, пожизненный друг Ульянова Сергей Сергеевич Евлахишвили, усекший фамилию до Евлахова. – Миша так готовился, так дико переживал, будто Гамлета предстояло сыграть. А Киров у него юморной получился. Настолько, что зал так и не понимал до конца спектакля, над чем же этот Киров хохочет с первого своего появления на сцене…»

Кроме этих двух мужчин, артиста и режиссёра, явно несопоставимых с его степенью известности, успеха и т. д., друзей у Ульянова не было. Да и у кого из знаменитых, великих друзья были? Десятки, если не сотни «друзей» нарисовались у Высоцкого после кончины. А при жизни тоже было от силы двое-трое истинных…

Сына Евлахова Ульянов «отмазал» от армии, сходив к военкому Москвы. Евлахов в ответ предложил мне написать сценарий на утверждённую в годовом плане Центрального телевидения тему о призыве в армию. Главным героем телефильма должен был стать сугубо положительный офицер военкомата. И я написал. Евлахов управился с этой плановой работой в кратчайшие сроки и приступил к съёмкам «Тевье-молочника» по роману Шолом-Алейхема с Ульяновым в главной роли. А фильм «Призываюсь весной» вышел, его показали по Первому каналу. Но лучше б не показывали.

И если уж продолжать тему моей несостоявшейся карьеры сценариста, то стоит вспомнить и другой фильм – «Чаша терпения». Я писал сценарий в расчёте на Ульянова. Он по моему замыслу должен был сыграть егеря, сражающегося в заповеднике с браконьерами. Человека чистого, чуть ли не святого. Я писал, имея в виду подтекст, «второе дно». Нечто вроде того, что делал на экране великий Жан Габен, с которым часто сравнивали Ульянова, да вдобавок ещё с евангелистскими мотивами. Но Михаил Александрович сниматься отказался, сославшись на то, что «неудобно, скажут, развёл Ульянов семейственность». Режиссёром и исполнителем главной роли стал народный артист СССР Евгений Семёнович Матвеев (справедливости ради отмечу, что он выбрал сценарий на «Мосфильме» из сотен других сам, без всякого блата). Возлюбленную героя сыграла прелестная Ольга Остроумова (их постельная сцена до сих пор коробит зрителя). Матвеев темпераментно исполнил роль. Добротно. Но – без «второго дна». Хотя зрители на показах плакали, сам был свидетелем, когда возил ленту по стране, зарабатывая на хлеб насущный. В том месте, где героиню Остроумовой подстреливают, как птицу влёт, а парализованный её сын встаёт и идёт, – в Чебоксарах, например, в зрительном зале рыдали. Ульянов своего мнения по поводу нашей с Матвеевым картины «Чаша терпения» не высказал.

– …Жукова настоящего ещё сыграют, – повторил я, сидя с Михаилом Александровичем в парной «Белоруссии». – И Наполеон, скажете, у вас не настоящий, медальный? Не соглашусь с этим.

– Наполеон мой не медальный… Ты спрашиваешь, кому идея поставить «Наполеона» пришла? Знаешь, есть в нашей профессии такой миг дрожи душевной. Похожей, возможно, на дрожь золотоискателя, нашедшего россыпь. Когда ты вдруг наталкиваешься на прекрасную по мысли и с точки зрения драматургии пьесу с героем, которого смог бы сыграть. И ты в нетерпении, внутренне уже сыграв всю роль, торопишься поделиться с другими счастьем находки. Ищешь товарищей, союзников, готовых с тобой сейчас же приступить к работе. И у тебя в голове уже готов монолог, пылкий, страстный, который, ты уверен, убедит любого. И ты мчишься в родной театр… Вот такое со мной произошло, когда в самом начале семидесятых я натолкнулся на пьесу «Наполеон Первый» драматурга Фердинанда Брукнера. Ведь нет, как ты понимаешь, более популярной исторической личности, чем Наполеон Бонапарт…

– Утверждение, Михаил Александрович, спорное. А однофамилец ваш? А несостоявшийся художник, нищенствовавший в Вене?

– В библиотеках громадные стеллажи заставлены книгами о Наполеоне. Но главное, может быть: ни одному историческому герою не давали столь противоположных, противоречивых, сталкивающихся оценок. Гениальный диктатор! Ты вспомни мечты князя Андрея Болконского из «Войны и мира», размышления Раскольникова: тварь я дрожащая или право имею переступить закон нравственный, Божеский… Почему же ему-то, Раскольникову, нельзя, если можно – и в миллионы раз больше! – Наполеону, тоже ведь человеку!.. Ты о Гитлере вспомнил. Это, конечно, другое. Хотя пьеса написана была в 1936 году в Америке, куда Брукнер эмигрировал из фашистской Германии. В деяниях Наполеона драматург находил ассоциации со своим временем. Может, в этом и есть некая суженность, тенденциозность…

– А вы разве не жалуете в искусстве, в драматургии ассоциации? А как же Театр на Таганке вашего бывшего однокашника-вахтанговца Юрия Петровича Любимова? Там всё на ассоциациях. Да везде, в любой пьесе, сценарии, книге… Недавно тут «Осень патриарха» Гарсиа Маркеса перечёл – мощнейшие ассоциации, притом не только с какими-то далёкими от нас латиноамериканскими диктаторами.

– Как же я могу не жаловать ассоциаций? Сам ими жив: Ричард Третий, Антоний… Но позиция актёра, я считаю, должна быть чёткой. Да сама наша профессия делает субъективным и наделяет чёткой позицией. Потому что актёрство просто мертво, коли не омыто животворной водой современности. Я сын сегодняшнего времени с его тревогами, вопросами, проблемами. Я полон ими. И могу на всё смотреть только через призму этих чувств и знаний.

– Так вот это как раз и вменяют вам ваши не-почитатели, извините, в вину! Сравнивают злободневные работы Ульянова с Тарковским, Смоктуновским, Висконти, Феллини…

– Феллини я считаю великим режиссёром. И что касается ассоциаций, то они едва ль не в каждом его кадре.

– Но не лобовые же намёки на подлость существующей власти! Там тонкость, парадоксальность мира, его иллюзорность, философия… Ассоциации ассоциациям рознь.

– А у меня, выходит, лобовые? – осведомился Ульянов таким тоном, что при 115 градусах в сауне спина моя похолодела. – Парадоксально вот что – актёр, оторвавшийся от сегодняшнего дня. Кому он нужен, такой музейный экспонат? Не только актёр. Вовсе никому ничем не известный и не интересный при жизни художник, я имею в виду, поэт, живописец, музыкант, обретающий громкую славу после смерти, – это великое исключение.

– А большинство из импрессионистов и постимпрессионистов?

– Во-первых, они были известны, конечно, уже при жизни. Может быть, картины и не покупали, потому что мода была на другое. Но их знали. А во-вторых, исключение подтверждает правило.

– Иными словами, вы хотите сказать, что если наши поэты Евтушенко, Рождественский, Вознесенский, художники Глазунов, Шилов знамениты при жизни, то, значит…

– Вовсе ничего это не значит. Но актёрство – дело сегодняшнее. Завтра будет завтра… Короче говоря, Наполеон притягивал. Мне показалось, что пьеса Брукнера даёт возможность выразить мысль, тревожащую меня. Отвратительны деспотизм, тирания, возникновение бесчисленного количества так называемых «сильных личностей», их бесовская жажда возвыситься над всеми, поработить, кем-то повелевать и диктовать свои условия.

Мы сидели, завернувшись в простыни, на полках друг против друга. Взгляд Ульянова трудно было выдержать. Его даже со сцены через свет рампы трудно выдержать. «В антракте подошёл ко мне полковник, – как-то рассказывал он на даче после спектакля, – и говорит: „Товарищ Ульянов. А что это вы мне всё в глаза смотрите, играя этого своего Ричарда Третьего? А?“ Я отвечаю: „Что вы, я не только вам, товарищ полковник, в глаза смотрю“. – „Да нет… Вы всё время на меня внимание обращаете, на восьмой ряд, я же вижу. Вы что, хотите, чтобы я был соучастником этой вашей гнусности? Противно! Будто вы меня всё время втаскиваете в эту грязь! Даже после сцены на кладбище, когда бедную леди Анну грязно изнасиловали… Я советский офицер!“ – „Ну, – смеюсь, – это, пожалуй, одна из лучших рецензий!“ А он: „Не надо только смеяться, ничего смешного в этом не вижу!“».

– …Наполеон говорит: «Мой мир, каким я его вижу», – продолжал Ульянов. – Какое же проклятое это «я»! Которое, подобно лавине, разбухает, срывается и несётся, погребая под собой счастье, чаяния, мечты человеческие. Всё попирается, уничтожается ради этого «я». Сметаются все преграды, гибнет логика, смысл, правда, справедливость, законность, человечность! Не остаётся ничего, кроме «я». Сколько история видела этих раздутых «я»! Сколько крови пролито, сколько жизней уничтожено, сколько растоптанных ради ублажения этого «я»! В конце концов, все гипертрофированно раздутые личности лопаются со страшным кровавым треском! Такие вот примерно мысли кипели во мне, когда я вёз пьесу «Наполеон Первый» в театр.

– Жуть! Так и слышен кровавый треск… И что сказали в ответ на ваш страстный монолог в поэтическом Театре Вахтангова под руководством Евгения Симонова, сменившего отца?

– Главному режиссёру нашего поэтического пьеса показалась слишком мелкой, поверхностной, легковесной. Другому показалось, что эта пьеса не соответствует истории. Третий не увидел меня в роли Наполеона… И я уже стал привыкать к грустной мысли – Наполеона никогда не сыграть. Да сколько этих задуманных, вожделенных, выпестованных, но не сыгранных ролей!.. Но вдруг оказалось, что в другом московском театре происходила приблизительно такая же вечная актёрская борьба. Ольга Яковлева, замечательная, как ты знаешь, актриса Театра на Малой Бронной, давно уже болела Жозефиной. Кстати, превосходнейшая, великолепная роль. Давно и безнадёжно болела. И так сложилось – опять его величество Случай! – что у Анатолия Васильевича Эфроса появилась возможность начать репетировать пьесу, а кто-то подсказал ему, что, дескать, Ульянов вроде бы бредил ролью Бонапарта. А так как мы уже много лет договаривались что-то вместе сделать, то Эфрос и позвонил мне – я поначалу не поверил в своё счастье. Действительно, уж очень вдруг сошлись все концы, и возникла сказочная прямо-таки ситуация – как в «Тысяче и одной ночи». И началась работа. Я оказался гастролёром в Театре на Малой Бронной. Трудно, тяжко было. И свои ревновали, мол, предал, и к чужому театру, где не особенно рады были гастролёру, приходилось приноравливаться. И к залу привыкать – старался говорить тише, потому что привык играть на сцене Театра Вахтангова, где в зале сидит тысяча с лишним человек и акустика отнюдь не на уровне древнегреческих театров…

– Предлагал я вам попробовать на Акрополе, – встрял я, понимая, что время в сауне подходит к концу, а до главного мы ещё не договорили, да и вообще, честно говоря, желая поскорее выбраться наверх, где солнце, море, заграница…

– Замечательное было время, когда мы репетировали «Наполеона Первого» с Эфросом и Ольгой Яковлевой. Но сыграли мы этот спектакль всего раз двадцать.

– Мечтали, вынашивали, пробивали, репетировали в муках – и всего двадцать спектаклей, которые увидело от силы несколько тысяч человек, притом случайных в большинстве своём, просто купивших билеты?! Вы, Ульянов… И на плёнке не запечатлели?

– Такая вот актёрская наша доля, – пропаренно, горьковато-кисло улыбнулся Михаил Александрович. – И то сказать: никто ж не неволил…

– Наполеон у вас какой-то нестандартный получился.

– Но мы и ставили себе целью извлечь из-под исполинской пирамиды славы его частную жизнь, человеческую суть. Да, он велик, грозен, он стирал границы Европы и Африки, прочерчивал новые… Но для нас ключевой стала последняя фраза этой блестящей с точки зрения драматургии пьесы. Когда Наполеон проигрывает – уже после ухода из Москвы, – Жозефина спрашивает его: «И что же остаётся?» – «Остаётся жизнь, которую ты прожил», – отвечает он. То есть ничего.

– Как это ничего, Михаил Александрович? А если бы вас вот так вот Алла Петровна спросила, ну, скажем, после провала какого-нибудь спектакля? Или фильма, режиссёрского вашего дебюта «Самый последний день», например?

– Я говорю об императоре – ни прочерченных им границ не остаётся, ни походов… Остаётся только жизнь человеческая, единственная ценность, единственное, что по-настоящему было. Всё остальное – тлен.

Я плеснул на камни водой, побрызгал экстрактом мелиссы, лаванды, ели, капельки которой вспыхнули полудюжиной пахучих огоньков.

– Так вот, заканчивая с Наполеоном, – продолжил Ульянов, – мне интересно было его как мужчину сыграть. А не как историческую личность. «Мужчина может спасти государство, – говорил Юлий Цезарь, – править миром, стяжать бессмертную славу, но в глазах женщины он останется безмозглым идиотом»… Он, Наполеон, оставлял её, возвращался к ней, ревновал дико, он места себе без неё не находил… Он вырваться не мог из-под её власти… И она использовала по отношению к нему всё женское искусство обольщения, хотя тёмная это история, наставляла она ему рога или нет… Но даже такое мощное трепетное, постоянно обновляемое чувство к женщине пасует перед одержимостью диктатора, мечтающего владычествовать над миром. Обладание миром для Наполеона выше счастья обладания даже самой любимой и желанной женщиной. Я чувствовал эту сшибку между чувством к Жозефине и долгом, как он его понимал. Она – его жертва. Но и сам он – жертва. Этот человек – владыка мира – на самом деле был не властен в себе самом: зависимый, подчинённый, трагически несчастный. Есть в спектакле сцена: Наполеон, его братья и вся остальная родня (а у него, как у всякого корсиканца, было десятка полтора братьев и сестёр) – и он орёт на них, как на прислугу, по той простой причине, что все они были ублюдки и хапуги, они только и знали: «Дай! Дай! Дай!» Его братья: король Неаполитанский, Сицилийский, герцог Испанский… Он им раздавал земли и королевства, а они его предали… Он сам себя судит: «Кто я? Император? Нет, авантюрист, сделавший себя императором. Пират, присвоивший себе корону Карла Великого»… Не предаёт его лишь Жозефина. Но император берёт в нём верх – он предаёт Жозефину.

Ульянов вышел, окунулся в купель с холодной водой и вернулся в парную.

– Можно ли это назвать предательством – вот вопрос, – продолжал я умничать, тоже окунувшись и захватив из холодильника запотевшую бутылочку «Гиннеса». – А что было бы, если б он с этой своей Жозефиной на веки вечные остался? «Мужчина, допускающий, чтобы им помыкала женщина…» Мало ли таких было – которые остались. Уцепившись за юбку, а то и спрятавшись под неё… Тема предательства – одна из самых популярных. Начиная с Нового Завета. Впрочем, гораздо раньше. У вас, Михаил Александрович, в творчестве сплошь да рядом – то вас предают, то вы…

– Знаешь, я одно исследование недавно читал. Не ручаюсь за точность, но сказано там вот что. Свобода личности была совершенно уничтожена благодаря ужасной государственной системе и… – Голос становился всё глуше, Михаил Александрович, оглядывая обшитый липовой вагонкой потолок и стены, особенно вытяжку, перешёл почти на шёпот, а я сидел, завернувшись в простыню, и не мог поверить в реальность происходящего. – …постоянным произвольным арестам и заточениям граждан. Правосудие было уничтожено… Дикие битвы, беспощадные казни, предательства, бесстыдные измены… Моральная дезорганизация общества отразилась на людях. Всё делалось тайно, одно говорилось, а другое подразумевалось, так что не было ничего ясного и открыто доказанного, а вместо этого по привычке к скрытости, к тайне люди всегда ко всему относились с внутренним подозрением…

– Намёк понял, – прошептал и я ему в тон, глядя на вытяжку.

– Исследование называется «Общественная жизнь Англии XV века». Породившего Ричарда Третьего.

– Кстати, я читал, что он совсем другим был – Ричард. Прогрессивным, образованным и много хорошего сделал для Британии. Пивка из Великобритании, из Ирландии точнее, не желаете – настоящий «Гиннес»?

– Нет. Никто толком не знает, каким был Ричард, каким был тот или иной деятель. Но в театре должна быть позиция, определённая…

– Тоже вопрос.

– Вот говорят, искусство не может изменить жизнь. Бергман говорит, я его цитирую. А сам я не согласен!

– По-вашему, всё-таки может?

– Я верю, искусство изменяет мир и улучшает людей, живущих в этом мире! Бетховен потрясает и тем очищает человека! Погрузившись в глаза Сикстинской Мадонны, ты видишь безбрежный мир, столь сложно прекрасный, столь близко понятный и в то же время так поражающе далёкий от тебя. Далёкий, но манящий. И ты не можешь оторвать глаз. А Достоевский!..

– Переделал мир?

– Он пронзает… Искусство тогда искусство, когда оно поражает, а не пересказывает давно известные истины и не жуёт мочало всем надоевших слов. Искусство должно потрясать! И тогда оно переделывает, улучшает мир. Пусть не весь – пусть даже одну в нём душу…

– В этом круизе я узнал, что я вас совсем не знаю, Михаил Александрович! И ваш Ричард – это что?

– Мой Ричард – ничтожен, труслив и коварен. Я много читал, думал… В театре меня критиковали за эту работу. Говорили, король Ричард Третий должен быть обаятельным, мягким, чуть ли не интеллигентным, чтобы привлечь людей, обмануть. Я отвечал, что вся его жизнь, смысл поступков не соответствуют такому характеру. Он может только прикидываться таким – мягким, любящим, сочувствующим. А он другой – он просто театр разыгрывает перед людьми.

– Но почему ему верят?

– В том-то и ужас, трагизм, подлость жизни: я, зритель, понимаю, что это дурной спектакль, розыгрыш, блеф, туфта, – а занавес этого «театра» закрыть не могу. И сижу смотрю. И аплодирую вместе со всеми. Сотворив себе кумира. Блистательный злодей, блистательный актёр… Помнишь монологи Ричарда, обращённые прямо к публике? Он похваляется: «Ну не молодец ли? Хороша работка?» И как бы делится сокровенным…

– Знаете, что рассказывал Максим Суханов, который играл вашего приспешника, немногословного убийцу, по вашим, Ричарда Третьего, приказам душившего и закалывавшего людей? Будто вы так заразительно играли, что, когда он пришёл после спектакля домой, ему хотелось продолжать выполнять ваши приказы. Притом не только убивать, но и оберегать вас, потому что не только злодейские краски в вашем Ричарде, но и щемящие, пронзительные.

– Правда? Максим талантливый парень… Та самая сцена с леди Анной у гроба её свёкра, убитого Ричардом. По-разному решали её в разных театрах в разные времена. Кто трактует как момент зарождения любви леди Анны к Ричарду в ответ на его влюблённость, кто – просто как женскую слабость, отчаяние, поиск опоры… А мы с режиссёром так мыслили: он насилует её тело и душу и она от этого ужаса готова на всё согласиться, даже на брак с ним. А ему важно сломить её. Он борется не за любовь, а за корону.

– Натуральная довольно-таки сцена. В вашем исполнении многие и не ожидали.

– Это почему?

– Помните, у вас на дне рождения Марина Неёлова рассказывала, как вы с ней снимались в телевизионном фильме и по сценарию должны были лечь в постель, но, сколько ни уговаривал режиссёр, наотрез отказались снять брюки? Галина Борисовна Волчек ещё подтрунивала, что Аллы Петровны опасаетесь.

– Кстати, смешной эпизод связан с этой сценой в «Ричарде». В Тбилиси я играл её в концерте вместе с замечательной грузинской актрисой Медеей Анджапаридзе. Она и говорит мне, ещё перед репетицией, со своим неповторимо обаятельным акцентом: «Только ложиться на меня нельзя: у нас это не принято».

– Вы так порой достоверно играете, что всё-таки не оставляет чувство, как бы вы ни отнекивались, что нечто подобное мучило, терзало и вас. Раздирали противоречия… а вы их в себе давили нещадно.

– Я актёр.

– Мой отец любит рассказывать, как писатели пришли к Сталину. И Фадеев якобы спросил, не пора ли взяться за эпохальный роман о тридцать седьмом годе. – Берытесь, таварищ Фадэев. Еслы чувствуэте сэбя Шекспиром. Любопытно, вы, сыгравший маршала Жукова, командовавшего Парадом Победы, в жизни Сталина видели? Сталинскую премию не он лично вам вручал?

– Не лично, конечно. А Жуков не командовал, он принимал Парад Победы. Сначала подразумевалось, что принимать будет сам Сталин. Сел он во время первой репетиции на лошадь, посидел, сказал: «Смешно»…

– Всё-таки с юмором был мужик.

– Ещё с каким!.. В 1952 году я получил пригласительный билет на Красную площадь в день празднования тридцатипятилетия Октябрьской революции. С моего места, на трибуне возле ГУМа, хорошо был виден мавзолей и всё, что происходило на правительственной трибуне. А сценарий празднования расписан по секундам, долям секунд. Во столько-то руководство страны во главе со Сталиным появляется на трибуне, во столько-то из ворот Спасской башни Кремля выезжает машина с министром обороны. На объезд им войск и взаимные приветствия отведено тоже жёстко регламентированное время. И всё это заранее отрепетировано, рассчитано, любая задержка, сбой во времени исключены: в десять ноль-ноль под бой курантов на площадь вступят войска. Этот момент – как выстрел из стартового пистолета для всех без исключения служб, задействованных в праздновании: радио, авиации и так далее. Для всей страны. А тогда получалось – и для мира. Всё шло строго по плану. Но после того как командующий парадом отдал рапорт принимающему парад и оба они поднялись на трибуну мавзолея, чёткий график был нарушен: Сталин, не спеша, даже вроде бы улыбаясь…

– Раскуривал трубку?

– Нет, трубки я не видел, он просто спокойно, чуть улыбаясь, начал что-то говорить одному из маршалов. На Красной площади по стойке «смирно» застыли войска, замерли люди на трибунах в ожидании начала торжества, страна приникла к радиоприёмникам… А Сталин на виду у всего мира продолжал спокойно говорить. В такой момент! Я был потрясён. Просто ошеломлён. На моих глазах этот человек остановил время! Вот это власть!

Я уверовал во всемогущество Сталина. Не я один – десятки миллионов людей верили…

– Алла Петровна рассказывала, как вас с ней на похоронах вождя чуть не задавили.

– Да, могли мы с твоей будущей тёщей погибнуть. Мы продвигались вместе с очередью от Неглинки к Трубной площади…

– Плакали?

– Нет. Но горе было всенародное. Ближе к Трубной толпа становилась всё больше и больше. В какой-то момент мы почувствовали, что нас влечёт, помимо нашей воли, куда-то вперёд, затягивает, словно в воронку. С неимоверными усилиями мы стали выдираться из толпы. Вдоль улицы плотно один за другим стояли «студебекеры», так что просочиться к домам даже тоненькой Алле было невозможно. С трудом отыскали лазейку и очутились в каком-то проходном дворе. Через дворы, проломы, сквозные подъезды, по каким-то чёрным лестницам, балконам, крышам мы добрались до Пушкинской улицы и там, уже совсем близко от Дома союзов, влились в очередь…

– Вот это я понимаю – патриотизм!

– …и спустя какое-то время вступили в Колонный зал. А на другой день узнали, что на Трубной площади в давке погибла уйма народу.

– Михаил Александрович, если всё-таки вернуться к Наполеону… Понимаю, вопрос идиотский. Но всё же: а вы бы что выбрали, если б на одной чаше весов лежала, фигурально выражаясь, Алла Петровна, а на другой – карьера актёра? Если б она сказала: или я, или…

Ничего не ответил Ульянов.

– Дальнейшее – молчание, – выплеснул я на камни напоследок с пафосом полный ковш воды.

* * *

Я думал, стоя на палубе, об искушениях. Думал о Елене.

Не позволил он ей стать актрисой. Хотя, конечно, в любой театральный институт, во ВГИК двери для дочери Ульянова были распахнуты. Режиссёр Элем Климов, когда она ещё училась в школе, предложил ей небольшую роль в картине «Агония» о Григории Распутине. Чтобы загладить возникшую неловкость. Потому как на роль Распутина пробовал самого Ульянова. «Когда Элем Германович меня пригласил попробоваться на Распутина, – отвечал на вопрос из зала на одном из творческих вечеров Михаил Александрович, – он рассказывал нам страшные подробности из жизни Распутина, которые холодили кровь… Такая мощнейшая роль – подарок в судьбе актёра! Но Элем искал актёра, внешне похожего на Распутина, с его белыми, страшными глазами… Я не был утверждён. Обидно! Но что ж поделать… Дальше мы с Элемом разошлись…» А Елена рассказывала, что однажды пришла домой из школы и, услышав, как отец разговаривает по телефону, обомлела. Потому что никогда его таким не слышала и не видела. Он разговаривал с Климовым. «Негромко. Но лучше бы кричал». И самым мягким в разговоре был настоятельный совет снимать в фильме о Распутине свою дочь, если она у него, конечно, имеется. А его, Ульянова, семьи не касаться. «Отец в театр уехал, я подошла, гляжу – телефонная трубка расколота, с такой силой он её швырнул». – «Рассерчал, что на роль не утвердили?» – предположил я. «Очень на отца это похоже… Нет, конечно. Неутверждения после кинопроб он переживал, естественно, но в себе, виду никому не показывал. Он просто запретил мне идти в актрисы». – «Запретил – и всё?» – «И всё».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю