Текст книги "Михаил Ульянов"
Автор книги: Сергей Марков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
15 июля, вторник. Порт Пирей (Греция)
Проснувшись еще до «музыкальной побудки» под шелест волн и прохладный ветерок из приоткрытого иллюминатора, натянув майку, шорты, я помчался на верхнюю палубу. Встречать мечту. Зародившуюся в ту пору, когда беспрестанно разглядывал иллюстрации, а позже и читал великую книгу – «Легенды и мифы Древней Греции».
Взбежал, огляделся – и застыл. Вокруг, сколько глаз хватало, раскинулось море, но другое, непохожее на Чёрное – тёмно-синее, подёрнутое золотистой масляной плёнкой, глубинно древне поколыхивающееся. Одним словом – Эгейское. Необыкновенный, напоённый морем и в то же время сухой воздух был ещё прозрачен. Тут и там вырисовывались силуэты архипелага, Эвбейских гор, островов и островков, фиолетовых с проседью, аметистовых, палевых, бледно-терракотовых. Чтобы не захлебнуться от восторга и предвкушения восторга ещё большего, я упал на руки и, отжимаясь на кулаках, запел хит Луи Армстронга «What а wonderful world». За этим занятием меня и застал Ульянов.
– Физкульт-привет! Зарядка?
– Больше разрядка, – смутился я. – Восторг. Чтобы не заорать на весь корабль, как дети во времена оные: «Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство!»
– Ты это в каком смысле?
– Ни в каком. Ошалел. Спасибо вам, Михаил Александрович, огромадное!
– Да мне-то за что? Притом огромадное… – Виду он не показал, но очевидно был доволен. – Завтрак скоро. Ленка ещё спит? Буди. Я за Аллой Петровной пошёл.
Прихорошившаяся, даже слегка надушившаяся, что было ей несвойственно, а потому опоздавшая на полчаса Парфаньяк и Ульянов, в белых сетчатых полуботинках, светлых брюках, в голубой рубашке с коротким рукавом, вышли к завтраку. Сомнений не оставалось: отдых пошёл. Улыбчивые, в накрахмаленных фирменных фартучках, на каблучках, сновали по залу ресторана «Минск» официантки, стараясь никого не заставлять ждать более минуты. Одна из них, Оксана, полногрудая шустроглазая хохлушка, которая и «прикреплена» оказалась к нашему столу на всё время круиза, сразу узнала именитого актёра. Но разволновалась так, что назвала сначала товарищем Смоктуновским.
– Да цэ ж маршал Жуков, Оксаночка! – развеселилась расслабившаяся на отдыхе Алла Петровна. – Не узнаёте?
– Ой, извините ради Бога, я никогда ещё не видела артистов в жизни!
– И как? – повернулся Ульянов в профиль. – Похож?
– Простите…
– Смоктуновским меня еще не называли, – сказал он нам. – А с Жуковым такая была смешная история весной. Еду я на дачу в бушлате, который мне в Таманской дивизии подарили, разворачиваюсь на улице Горького у телеграфа, а разворот там как раз отменили. Останавливает гаишник. Выхожу, иду к нему. А он глаза вылупил вроде Оксанки нашей, ой, говорит, а вы кто? Я? Я маршал, отвечаю для смеха. А он на полном серьёзе честь отдаёт и говорит: «Извините, товарищ Маршал Советского Союза, счастливого пути!» И потом, я видел в зеркало заднего вида, он долго глядел вслед забрызганному «жигулёнку»-пикапу. Надо ж, думал, наверное, маршал, а на такой машине…
На тележке, которую подкатила Оксана, стояли тарелки с закусками нескольких видов. Ульянов взял винегрет.
– Миша! – воскликнула Алла Петровна. – Столько овощей, салатов, маслины, оливки, спаржа – а ты вечный свой винегрет лупишь! Ну здесь хоть сделай исключение!
– Я машинально, по привычке, – пожимал плечами Ульянов.
– Ты скажи нашему журналисту, откуда эта твоя страсть к винегрету. О том ведре расскажи.
– A-а, в День Победы? – заулыбался тесть. – Было дело. Я помню, прилетели большие белые птицы. И мама говорит: смотри, Миша…
– Какие ещё птицы, Миша! – перебила Алла Петровна. – При чём здесь какие-то белые птицы? Ты ещё скажи, как твой генерал Чарнота в «Беге» ни с того ни сего: «Какой был бой!..»
– Это я так, Ал. Просто вспомнил, глядя на чаек… Но там были не чайки. А с винегретом такая история. Я, правда, не уверен, что это может быть интересно кому-нибудь.
– Интересно! – заверил я. – Как вы встретили Победу?
– Она тогда уже во всю близь была, так сказать, чувствовалась, и я, помню, шёл по площади… Да, впервые ощутил я её в Омске, когда уже играл в омской театральной студии. Выступали мы в госпиталях. На площади рядом с драмтеатром стоял огромный такой щит с картой, на которой каждый день отмечался ход боёв на западе, показывали, какие города наши отбили у немцев. И вот однажды я остановился там, поражённый и восхищённый абсолютно театральным образом: в чёрной широкоплечей бурке, в кубанке с синим верхом и синим башлыком, с пышными усами, шёл по площади неведомо откуда взявшийся казак. Столь немыслимо красив он был, такой небрежно-спокойный, столько в нём было достоинства, уверенности в себе, что я замер, раскрыв рот, и долго-долго смотрел ему вслед. Быть может, это был мой земляк, отслуживший в кавалерии. И ясно стало: Победу уже не заворотишь, никакими силами уже её не очурать ни немцам, ни японцам, ни чёрту лысому.
– Миша, ты по-русски можешь рассказывать? – перебила Алла Петровна. – Без своих этих словечек? Сто лет уже их не слышала.
– Я говорю так, как тогда чувствовал, – улыбнулся Ульянов. – Разве это не по-русски? И помню, как майским солнечным утром, накануне мы допоздна выступали в области в госпитале, лёг на рассвете, проснулся от крика моей тётушки Марии: «Победа!! Конец, конец! Война кончилась, победа!!» Она плакала, смеялась, плясала и всё твердила: «Конец, победа, конец, победа, победа!..» Я выскочил на улицу, а там творилось нечто невообразимое, я никогда в жизни такого не видел: знакомые и незнакомые люди, приезжие и наши обнимались, целовались, плясали всюду под гремящую музыку, военных подбрасывали в воздух… Я теперь понимаю, что это такой был праздник, который воссоздать потом не удалось ни одному режиссёру. Только кинохроника… Убеждён, к этому ещё будут возвращаться. И отмечали, конечно, мы, студийцы, по тем временам роскошно.
Спирт был на столе, закуска. А винегрета наготовили целый таз. И с тех пор, как ем вот этот винегрет, вспоминаю День Победы… А фрома-аж-ж? – шутливо форсируя французское произношение, окликнул он официантку.
– Везу, Михаил Александрович! – Оксана подкатила тележку с доской, на которой выложено было пять видов сыра.
– Не завидовали тому казаку в папахе? – спросил я. – Он ведь почти ваш ровесник был?
Жена Елена посмотрела на меня зверски. Я одёрнулся, замолк, вспомнив сюжет повести другого сибиряка, Валентина Распутина, «Живи и помни» и представив, что можно подумать. К 1927 году рождения Ульянова в уме я прибавил 18, то есть призывной возраст, и успокоился, потому что вышел аккурат 1945 год.
– Почти, – кивнул Ульянов. – Нет, не завидовал. Я же понимал уже… Слушай, о чём мы с тобой говорим, кому это интересно? Тут море Эгейское, скоро Пирей, Афины. Вот лучше на что обратите внимание, товарищи. – Он развернул Программу дня, надел на нос очки и зачитал с интонациями офицера-пограничника: – «Внимание! Выход на берег во всех портах – только после окончания портовых формальностей, о чём объявляется по трансляции, поэтому просим всех пассажиров не собираться в вестибюле у бюро информации и у трапа! При выходе в город вам необходимы контрольные жетоны, которые находятся на доске у трапа. Номер жетона соответствует вашему порядковому номеру в списке пассажиров, который вывешен по правому борту у бюро информации. При возвращении из города просим вас обязательно повесить ваш жетон на доску у трапа».
– Прямо молодость вспоминаю, – рассмеялась Алла Петровна. – Когда ты пятёрку нашу в Польше возглавлял.
– А как же иначе определить, не опоздал ли кто на теплоход? – рассуждал Ульянов. – И продолжил: – «20.30 – всем быть на борту! Ужин. 21.00 – отход из порта Пирей на порт Неаполь (Италия). Расстояние между портами 661 миля – 1224 километра».
* * *
Из Пирея минут за двадцать домчали до Афин.
Стояла рекордная, как сообщил наш персональный, оплаченный ещё в Москве экскурсовод Хр истос (с ударением на первом слоге, но всё равно имя казалось театральным, как и всё вокруг), жара. По радио в машине (с леденящим взмокшую спину кондиционером) передавали сводки сродни военным: сколько жителей столицы за минувшие сутки скончалось, сколько госпитализировано, врачи умоляли (именно умоляли, по-южному, по-свойски) горожан не покидать жилищ без крайней на то необходимости.
Парфенон, к которому мы устремились, возвышался и как-то отстранялся от плавящихся после полудня, задыхающихся в бензиновых парах, оглушаемых моторами машин и мотоциклов Афин – хотя расположен в самом центре.
По узкой лестнице между колоннами из пентелийского мрамора поднимаемся в Пропилеи. Колонны эти, расступаясь в центре, оставляют пятиметровый проход – священную дорогу, по которой шли на Акрополь процессии в дни празднеств, въезжали колесницы, вели жертвенных животных.
Всё в Пропилеях – торжественный и строгий ритм, приглушённость голосов и шагов, прохлада, неязыческая сдержанность декора – призвано было играть роль прелюдии, создавать у человека, даже у иноверца, «варвара», настроение благоговения, достойное для вступления в святилище богини – покровительницы города.
– В год на Акрополе бывает туристов примерно столько же, сколько коренного населения в Афинах – около трёх миллионов. И если верить статистике, каждый третий уносит или норовит унести с собой на память в среднем три священных камушка, пусть совсем небольших, – рассказывал экскурсовод.
«Неужели эта пожилая индианка тоже унесёт что-нибудь под платьями? – прикидывал я. – Или парень и девица – рокеры? Или шейх? Или вот этот пожилой англичанин с бакенбардами, в белом льняном костюме, по виду лорд?» Впрочем, от лордов-то и не знаешь чего ждать, когда они оказываются на Акрополе, понял я, прислушавшись к словам Христоса.
– Посол Британской империи лорд Элджин, получив разрешение оттоманских властей (тогда Афинами правили турки) взять с Акрополя некоторые обломки камней с надписями и фигурами, отправил в Лондон дюжину мраморных фигур с фронтонов Парфенона, несколько десятков плит фриза, кариатиду из портика храма Эрехтейона и множество других ценнейших памятников и фрагментов. Другой лорд, Байрон, заметил по этому поводу, имея в виду шотландское происхождение Элджина: «Чего не сделали готы, сделали скотты…»
– Я вот что думаю, – заметила Алла Петровна. – Не совсем прав был лорд Байрон, может, не стоило уж так припечатывать земляка, называя его скотом?
– Мама, он назвал его шотландцем, «скотт» по-английски, – объяснила Лена.
– Спасибо, доча, что просветила. А то мать совсем неграмотная. Благодаря Элджину памятники Акрополя попали в Британский музей, где и хранятся, мы с тобой, Миш, видели их, помнишь? А не увези тогда этот скот «некоторые обломки с надписями и фигурами» и приди кому-нибудь в голову опять, как при турках, устроить гарем или пороховой склад…
– В принципе с этим не поспоришь, – соглашался я. – Ну да. И наши иконы, драгоценности, яйца Фаберже, картины – что с ними было бы, если б не вывезли, не продали в двадцатых – тридцатых на Запад? А сейчас некоторые из них даже в каких-то музеях увидеть можно: в том же Лондоне, в Нью-Йорке…
Ульянов молчал. Потом заметил как бы между прочим:
– Одно дело, когда завоеватели вывозят, другое дело – когда свои…
Мы прошли вдоль восточного, главного фронтона, на котором установлены слепки фигур, увезённых Элджином. Христос, худой, бородатый, рассказывал о Фидии. Ещё до постройки Парфенона Фидий создал для Акрополя колоссальную бронзовую статую Афины Промахос (Воительницы) и позже для целлы – святилища – двенадцатиметровую статую Афины Парфенос (Девы). Сейчас в центре святилища отмечено место, где стояла статуя. Перед ней был бассейн, чтобы влажные испарения сохраняли слоновую кость, из пластин которой Фидий исполнил лицо и руки богини. Одежды, оружие и украшения были из чеканных листов золота.
Я хотел сфотографировать Ульянова в руинах античного театра, что по соседству с Парфеноном. Мизансцену продумал – должно было получиться эффектно. Но Ульянов спускаться на сцену позировать отказался.
– Будет неправдой – я в древнегреческих трагедиях не играл, – отшутился. – Я на Древнем Риме специализируюсь.
– А жаль, кстати. Не хотелось бы сыграть Одиссея? Или Эдипа? Или самого громовержца Зевса?
– Потрясающий бы вышел Зевс! – воскликнула Елена.
– Да какой из меня Зевс? – махнул рукой Ульянов. – Что-нибудь ещё успеем посмотреть? – осведомился у Христоса.
– У нас запланирована сорокапятиминутная экскурсия по городу.
– Сорокапятиминутная, – саркастически повторил Михаил Александрович. – Тут века, тысячелетия…
Мы успели посмотреть христианские церкви, многие оказались вросшими по пояс в асфальт посреди современных площадей. Выходишь из полумрака, пропахшего ладаном и воском, и слепит Парфенон, парящий над городом под самым солнцем. И вспоминаешь: «Бог – жизнь, свет и красота». Увидели мы башню ветров, грани которой ориентированы строго по сторонам света и вверху каждой грани рельефно изображён ветер, дующий с этой стороны, и указано его имя: Борей (северный), Кэкий, с градом (северо-восточный), Апелиот, с фруктами (восточный), Эврос, в плаще (юго-восточный), Нот, с опрокинутым сосудом в руке (южный), Липе, с кораблём (юго-западный), Зефир, рассыпающий цветы (западный), и Скирон, с вазой (северо-западный). Увидели библиотеку Адриана, храм Гефеста, который оформлял ученик Фидия, смену караула у парламента и небольшую студенческую демонстрацию перед университетом.
– Что они требуют? – поинтересовался я.
– Они требуют свободы слова, – ответил Христос, прочитав надписи на плакатах.
– Господи, здесь им мало свободы! – Утомлённая солнцем Алла Петровна, разглядывая витрины, вытирала пот со лба и щёк.
– Свободы много не бывает, – заметил Ульянов, тоже заметно уморившийся и сникший от Жары.
Побродив по Плаке, старому городу у подножия Акрополя, по его витиеватым узеньким улочкам с множеством таверн, кафе, лавочек, которые ломятся от языческого изобилия, под вечер, когда Море стало золотисто-оливковым, мы сели за столик в маленьком открытом кафе.
– Я вот чему за границей всякий раз удивляюсь, – сказал Ульянов. – Улыбаются люди друг Другу. Незнакомым прохожим. А если чувствуют на себе внимательный взгляд, то улыбаются ещё более приветливо. Могут даже поинтересоваться, не помочь ли чем…
– А у нас в лучшем случае: что зенки вылупил? – подхватила тему Алла Петровна. – Чего пялишься?.. Но смешно от тебя, Миша, про улыбки прохожим слышать.
– Да уж, пап! – согласилась Елена. – Даже здесь ты мрачнее тучи.
– Нет, – возразила тёща, – справедливости Ради скажу: здесь – не мрачнее.
Мы взяли по стаканчику холодной рицины (дешевле пива). Ульянов – бутылочку минеральной воды. Звучала негромкая, ритмичная, зажигающая, но и раскрывающая, размягчающая душу греческая музыка, зовущая за ослепительный, в дугу выгнутый горизонт Эгейского моря то ли на поиски золотого руна, то ли на остров богини Калипсо, а может быть, и в пещеру к циклопу Полифему.
* * *
– …Михаил Александрович, – пытал я его поздно вечером, когда мы вдвоём сидели на офицерской палубе в шезлонгах и глядели на звёзды, – вам Сталина никогда не предлагали сыграть?
– Я же не грузин. Да и какой из меня Сталин? Но в принципе играл и Сталина. Кого я только не играл.
– Но Ричард Третий из вас весьма даже… конкретный. Аж мурашки по коже, помню. Хотя вы и не англичанин, насколько я знаю.
– Не англичанин, – согласился Ульянов.
– Кто ваши предки?
– Сейчас, здесь будем говорить?
– А когда? Где поговорить о корнях, о детстве, коли не здесь, в стране «прекрасного детства человечества»?
Огни Греции между тем уже едва мерцали на горизонте в маслянистых фосфоресцирующих волнах за бортом. Тянулся через всё небо, от края до края, Млечный Путь. Спускался в воду парашютом Волопас. Сверкала в центре незамкнутого венца Северной Короны звезда Гемма. И будто плыл по горизонту Лебедь с яркой звездой Денеб на вершине.
– У нас в Сибири бывает столько звёзд, когда мороз, – сказал Ульянов. И замолчал, как всегда.
– Не хотите говорить? – в который раз въелся я.
– Ты как на допросе: будешь говорить или нет?!. У меня-то детство совсем не прекрасное было.
– Горькое, как у Горького?
– Обыкновенное. Стеснительным был. Домашние, ты знаешь, говорят, что я – это всегда нельзя, неудобно, нет…
– Я обратил внимание, как вы по телефону представляетесь: артист Ульянов из Театра Вахтангова.
– А как надо представляться?
– Так мы представляемся: корреспондент такой-то из журнала или газеты такой-то, «Огонька» там, «Комсомолки» или «Известий». А вы-то в стране более известны, чем Вахтангов.
– Брось ты.
– Я много раз слышал ваши публичные выступления. Такое впечатление, что вы учились риторике. Как древний грек.
– О греках, кстати. По-моему, это и о режиссёрах-постановщиках. И об актёрах. Кто-то из великих, не помню, сказал о различии ораторского искусства Цицерона и Демосфена. Когда речь произносил Марк Туллий Цицерон, римский сенат охватывал восторг: «Боже, как он говорит!» Когда же речь держал Демосфен, афиняне кричали: «Война Филиппу Македонскому!»
– Вы бы тоже могли, мне кажется.
– Что бы мог?
– Призвать к войне с Филиппом Македонским. И за вами бы пошли.
– Вопрос: куда?.. Нет, я просто актёр. За годы натрепался, конечно. Научился разговаривать. Но всегда, сколько помню, это было для меня преодолением. Сомнения одолевали: а удобно ли, возможно ли, нужно ли кому-нибудь?.. Есть, конечно, люди другой, так сказать, конфигурации. Надо! Хочу! Буду!.. Вот эта решительность, проломность мне не присуща.
– И в творчестве?
– Нет, в работе я решителен. В жизни – гораздо более тормозной человек. Может быть, сказывалось то, что я из очень простой семьи. Мама была домохозяйкой, отец – по хозяйственно-партийной линии, директором маленькой деревообрабатывающей артели, которая изготавливала какие-то нужные в обычной простой жизни вещи.
– Нужные – это что?
– Например, гробы. Помню, они стояли на дворе. Мы, ребятишки, играли в прятки и в них прятались.
– Известно что-нибудь о ваших дедах, прадедах?
– Генеалогическое древо наше очень коротенькое. Точно я не знаю, но, по всей вероятности, либо мы, наш корешок пришел в Сибирь в столыпинские времена, но, скорее всего, во времена ещё Ивана Грозного с казаками, завоевывавшими Сибирь. Я ничего не помню, кроме одного: дед мой был одноногий, ходил на деревянной ступе.
– На Первой мировой ногу потерял или на японской?
– Точно не знаю, но думаю, что ничего героического. Он золотишником был, на Алдан золото ходил добывать, старателем, может, там ногу и потерял. Работал потом писарем в селе Бергамак, в котором я и родился. Это было довольно крупное село, с церковью, которую разрушили в тридцатые годы.
– Дед – писаришко, да и всё как-то так… Но талант, Михаил Александрович, ведь не возникает ниоткуда. Существуют законы генетики и даже, если хотите, физики. В вашем роду наверняка были таланты. Ну, например, не играл ли виртуозно на балалайке прадедушка? Не пела ли, как та же Лидия Русланова, ваша матушка?
– Ты вот подогнать пытаешься под какие-то нормы, понятия… Нет, не могу ответить на этот вопрос – придумывать не хочу, неправдашнее рассказывать не буду. Совсем были простые люди. Из Бергамака мы переехали по отцовской службе в село Екатериновское. Потрясающей красоты село на совершенно замечательном месте! Сейчас его называют Швейцарией… А потом переехали в Тару, маленький городок, который заложен был четыреста пятьдесят лет назад. Тюмень, Сургут, Тобольск, Тара – это были опорные казачьи крепости, заложенные чуть ли не в один год. Мы там сняли флигель у бабушки. И вот мама рассказывала мне, что самоходы…
– Что такое самоходы?
– В Сибири было два вида, две породы, что ли, людей: крестьяне, самоходы, которые своим ходом, самоходом, шли осваивать Сибирь, и чалдоны, то есть чаловеки Дона, казаки. Так вот бабушка, у которой мы снимали флигель, была из самоходов. Купила я, говорит, наконец самовар, подфартило, но не могу понять: почему у тебя в одну дырку течёт, а у меня здесь – во все?.. Она заливала воду сверху прямо в трубу для топки. Вот до какой степени тёмный, дикий был народ. А ты говоришь.
– Я ничего не говорю, я слушаю.
– И в то же время – работящий народ. Сибирь ведь… «С-с-си-би-и-ирь, – писал Твардовский, – как сви-ис-ст пур-ги-и, С-си-би-ирь, С-си-би-и-ирь…» Народ, который постоянно выживал. Преодолевал большие трудности: короткое лето, холода, морозы… Чтобы жить, надо было трудиться. Трудиться не просто до того, как сам взопреешь, а до такой степени, что рубахи сопревали. Надо было вырубать, корчевать, пахать, таскать на себе… Вот поэтому и выработался такой тип сибиряка – сосредоточенного молчуна. Чего болтать-то?.. Сейчас, конечно, всё это размыто, растащено… Так что ничего толком о своих предках сказать не могу. Как-то во время гастролей в Омске ко мне подошёл человек и сказал: «Я архивариус, хотите, ваше генеалогическое древо нарисую?» Я с сомнением к этой затее отнёсся, хотя и не был против. Он зашёл не далее двух колен, двух поколений. Коротенькое такое деревцо получилось, в котором были не то рязанские какие-то Ульяновы, не то ещё откуда-то…
– Не из Симбирска, случаем? Ведь поговаривали в своё время, что лауреат Ленинской премии Ульянов родственником, чуть ли не внуком приходится вождю мирового пролетариата. Мол, один из ваших родителей зачат во время ссылки Ильича в Шушенское. По годам сходится. Вот было бы весело и беспримерно, как говорится.
– Ерунда! Хочешь, рассмешу на сон грядущий? Как-то на одном заводе меня попросили загримироваться под вождя пролетариата – вы, говорят, похожи – и обратиться к рабочим с выступлением, с которым он когда-то обращался к народу. Чтобы дисциплину подтянуть, план перевыполнить. Просьба была вполне серьёзной, партийная организация просила во главе с секретарём. Я опешил. Что это? Восстание из гроба? Это даже не памятник с двумя кепками, на голове и в руке, как в Грузии. Это Ленин с томиком Ленина в руках.
– И вы выступили?
– Издеваешься?
– Эти партийцы не виноваты, Михаил Александрович! Вы же столько раз играли вождя мирового пролетариата! Но об этом потом. Знаете, там, в Афинах, я Толстого вспомнил, графа. Который, как известно, Гомера ещё худо-бедно принимал, а Шекспира не любил. Он так писал: «Странно и страшно подумать, что от рождения моего до трёх лет, в то время, когда я кормился грудью, когда меня отняли от груди, когда я стал ползать, ходить, говорить, сколько бы я ни искал в моей памяти, я не могу найти ни одного впечатления… Разве я не жил тогда, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить, когда спал, сосал грудь и целовал грудь и смеялся и радовал мою мать?..» И всё-таки поразительно, Лев Николаевич с раннего возраста себя помнил. А каковы ваши первые, самые первые воспоминания?
– Это Толстой… Я же говорю тебе, что придумывать не хочется. Вот напрягаю мозги, и ничего в голову не приходит… Какие-то очень туманные воспоминания. Маленькая артель, производившая скипидар, отец был председателем этой артельки, и вот рабочие, занимавшиеся подсочкой…
– Чем, простите?
– Подсочка – это такой промысел. На крепкой сибирской сосне специальным ножиком делали надрезы, бороздки клинышком, и по этим бороздкам в подставленные блюдца стекала смола. Из смолы и делали скипидар. Одним из рабочих был некий Кочуба, пленный австриец, попавший в Сибирь. Помню его фотографию… Там вообще были замечательные переплетения судеб – вот если б этим заняться всерьёз… В Сибири очень много было пленных. Тито, кстати, был в нашей деревне, он ведь из тогдашней Австро-Венгрии. Ходовой, говорят, был парень, видный. Ни одной юбки не пропускал, по бабам так и шастал. Пока мужики не пригрозили голову оторвать…
– Это-нашему, по-сибирски.
– Так что Иосип Броз Тито, маршал, мой земляк отчасти. Да и много там интереснейшего люду перебывало. Рядом на каторге декабристы были в своё время, знаменитое восстание каторжан в Екатериновке, где была очень крупная винокуренная фабрика, вошло в историю, там многих перерезали… Но я отвлёкся. Так вот Кочуба, здоровенный, с пышными усами, у которого жена была такая ядрёная сибирская девка, давал мне, помню, конфеты из пайки, которую они получали. Помню, как за водкой перебирались… Не помню, конечно, отец рассказывал, как в праздник Великой Октябрьской социалистической революции седьмого ноября они переплывали через Иртыш в Тару за водкой. Ближе водку было не купить. А беда в том, что начиналась уже шуга…
– Что?
– Шуга, когда схватывало уже Иртыш морозом большими клочьями и проплыть просто так было нельзя, шугу надо было расталкивать, хотя запросто можно было перевернуться – гибель верная. И гибли…
– Интересно, а какие конфеты вам давал австрияк?
– «Подушечки» разноцветные. Огромный в то время дефицит. Их вкус помню. – Михаил Александрович зевнул. – Завтра весь день в море, так что будет время поговорить. А теперь – по каютам!
Зайдя за женой в кинозал, где показывали какой-то американский триллер со сплошными мордобоями, я вспомнил, как накануне отъезда из Москвы чудом не схлопотал, пытаясь выменять у фарцовщиков немного валюты на круиз, и не смог отказать себе в удовольствии пропустить стаканчик джин-тоника в ночном баре «Орион».
– Я вот думаю: а почему же ты всё-таки по актёрской стезе не пошла? – спросил я, когда мы сидели за столиком в ожидании заказа.
– По молодости лет хотела быть актрисой, самый лёгкий, проторенный путь. Тем более что я-то почти в буквальном смысле выросла в театре, за кулисами – родители всё время меня брали с собой. Но мечты быть актрисой у меня не было. Никогда. Не было того горячего безумного желания, о котором я читала. Для меня это было обыденным и довольно-таки унылым: все вокруг актёры, ну и я актриса. И вот, когда я подростком, в классе, наверное, восьмом, мимоходом вякнула о том, что решила пойти в актрисы, меня пригласил к себе в комнату отец.
– Пригласил, не позвал?
– Именно пригласил. Был крайне серьёзен. И часа, наверное, четыре рассказывал о горькой доле актрисы.
– О том, чем расплачиваются порой молоденькие хорошенькие актрисы с режиссёрами за роли?
– Что-то такое говорил. Но самое главное, чем он меня убедил, это тем, что актёрская профессия – крайне вторичная, зависимая. И особенно, конечно, для женщины. Актёр, актриса сами ничего не могут сделать, будь они хоть семи пядей во лбу. Потому что всецело зависимы. И от пьесы или сценария, и от ситуации в театре или на киностудии, и от склок, наветов, интриг, против кого, как говорится, кто дружит, и вообще отношения окружающих… А главное, от того, видит тебя режиссёр в данной роли или не видит, то есть можешь быть гениальным, но режиссёр не видит, и поэтому десять лет сидишь без ролей, а годы уходят, уходит красота… Выбиться не то что в звёзды, а в хорошие, заметные актрисы – редкостная удача. Красоток миллионы. Талантов – единицы. А в моём случае отягощающим обстоятельством было и то, что я дочь Ульянова, – это папа мне очень жёстко объяснил. Он вообще, когда нужно, говорит очень конкретно, не щадя ушей и самолюбия. И если в другом мире, в том же художественном, мне тяжело было пробиваться, потому что ко мне относились заранее предвзято, то в театральном быть дочерью Ульянова – равносильно даже не знаю, чему… Заведомому профессиональному самоубийству! Подтверждений тому тысячи. Я имею в виду детей знаменитых артистов.
– А о способностях он не говорил?
– Нет, он не говорил, что я бесталанная. Я в юности была дико зажатой, закомплексованной. Не могла нормально, раскрепощённо себя вести, по-человечески разговаривать, особенно в компании, абсолютно терялась, когда просили, например, произнести тост… И помню, как отец учил меня произносить тосты, а у него это получалось грандиозно, просто с лёту…
– Именно тосты? Как Шурика в «Кавказской пленнице» учили? Это он, Ульянов, в начале своей публичной карьеры вообще, по его собственному признанию, не умевший говорить, а теперь абсолютно непьющий, пребывающий вторую половину жизни в полнейшей завязке?
– Как он сам себя научил говорить, я уж не знаю, а как научил меня – помню очень хорошо. Я часто ходила с ним на разные мероприятия. Мама не очень это любила, а я, когда повзрослела, шастала. И вот однажды сидим мы на вечере в каком-то зале, то ли в Доме кино, то ли в театре, далеко не на первом ряду, на сцене идёт какое-то скучное действо, мы о чём-то шепчемся. И тут краем уха слышу: «А теперь попросим на сцену народного артиста СССР Михаила Ульянова». Я в бок его толкаю, мол, тебя, пап, зовут. И вот пока он шёл на сцену, а выступать он точно не собирался и даже, кажется, не знал, о чём идёт речь, он что-то придумал такое, что выступил грандиозно, зал замер весь и потом долго-долго рукоплескал! Когда он вернулся, спрашиваю: ну, отец, как же ты так выкрутился-то? «Ты не понимаешь, – объяснял он мне, когда ехали домой в машине, – в любой ситуации, даже самой скучной, плачевной, безнадёжной, главное – это придумать некий художественный образ, и на этот образ, имея мозги, наворачиваешь слова. Пусть маленький, но образ. Например, мчащийся паровоз, облако или белеющий вдали парус одинокий…»
– Оригинально.
– Чисто актёрский подход. И кого-то ввинчиваешь в придуманный образ. Я как-то постепенно усвоила отцовский урок, стала пробовать – и научилась.
– Тебя, я знаю, приглашали сниматься в кино.
– Приглашали, и не раз. Отец был категоричен. И против его воли я пойти не могла. В школе ещё, помню, пригласили на некий фильм под замечательным названием «Ноль без палочки». Я прибежала домой, радостная, гордая: «Меня в кино будут снимать!» Не тут-то было. Папа издевался потом долго: «Эх ты, ноль без палочки!..» В одном фильме, правда, я тайно от него всё-таки снялась. В Ялте, в Доме актёра, когда мы отдыхали там с компанией. Наш друг-режиссёр снимал фильм «Дочь полковника». Мы с Антошкой Табаковым сыграли там «золотую» молодёжь, развлекающуюся на курорте. Фильм потом даже показывали: дерьмовый-предерьмовый! Зато там играл самого себя Валерий Леонтьев, тогда только начинавший… Прикольно было!..