Текст книги "Записки беспогонника"
Автор книги: Сергей Голицын
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 42 страниц)
Пылаев мне шепнул:
– Советую тебе меньше общаться с поляками.
А как раз накануне этого разговора Павловский мне сказал, что в BOSe арестованы два работника. С того дня я к Павловскому почти не ходил.
Наконец в Праге мы закончили памятник. Сейчас уже не помню, какая фигура высилась на постаменте. Помню только, что памятник выглядел действительно внушительно. Очень высокий гранитный постамент выстроил Пугачев, он же отделал окружающую площадку. А саму фигуру вылили чуть ли не в Москве из гипса или еще из какого-то материала. Знаю, что Пугачев горячо предупреждал любое приезжавшее к нам начальство, что фигура больше года не простоит и непременно развалится. От него отмахивались, ему отвечали, что в течение года ее заменят на медную, а сейчас важно устроить торжественное открытие памятника и сдать его польским властям.
Я не был на этом открытии, когда чуть ли не сотня музыкантов польского духового оркестра играла гимны и марши и произносились высокопарные речи на русском и на польском языках. Потом поляки закатили шикарнейший банкет, на который едва-едва пропустили главного строителя беспогонника Пугачева.
А через неделю пошел дождь, потом ночью подморозило, потом опять пошел дождь, и фигура на памятнике стала трескаться, осыпаться. О дальнейшей судьбе памятника ничего не знаю. Когда я его видел, он выглядел весьма печально.
А в Лодзи почти готовый памятник был взорван неизвестными лицами.
Ну, а с моим варшавским памятником неопределенность продолжалась. Я все ждал, что мне предстоит сдать дела квалифицированному специалисту Пугачеву, который закончил пражский памятник, сидел, почив на лаврах. Я очень хотел остаться у него помощником, повел его на свою площадку, угостил в кавяренке. Но начальство пока помалкивало.
Теперь у меня был новый помкомвзвода Афанасьев – бывший пограничник, взятый в плен в первые дни войны, парень рослый, молодой, расторопный, веселый. Во взводе народу осталось немного. Работу приходилось выдумывать: мы ровняли площадку, проводили канавки, сажали деревья, настилали газон…
А где-то в верхах шла борьба – по какому же проекту строить памятник. И наверное, раздавались робкие голоса о восстановлении памятника Шопену. Словом, была полная неизвестность.
В эти дни с большой помпой, с несколькими духовыми оркестрами улица Уездовские Аллеи была переименовала в Аллею имени Сталина.
– Вот кому надо поставить памятник до самых облаков! – восклицали наши наиболее ретивые польские друзья и подхалимы, напоминая, что и наше, вновь возведенное посольство красовалось на этой же улице.
Словом, было ясно, что, пока лучшие скульпторы и архитекторы Москвы будут выдавливать из себя проект нового гениального памятника гениальному вождю, делать нам в Варшаве нечего. Пошли слухи, что пора собираться в дорогу.
Так я и не знаю, кому же был в конце концов поставлен памятник на том месте, где под моим командованием выросла целая гора щебня. Знаю только, что 12 лет спустя, к большому удовольствию поляков, улица обрела свое прежнее название.
С Пугачевым мы тогда очень сблизились. У него была такая же маленькая отдельная комнатка, как у меня. То он приходил ко мне, то я к нему. Оба мы тосковали о своих женах, плакали друг другу в жилет, что вот не демобилизуют, и просто разговаривали по душам. Моя жена с детьми получила пропуск. Они вернулись после 4,5 лет отсутствия в Москву на старую квартиру. Пропуск устроила ее сестра Наталья Михайловна Кубатович, которая работала управделами в Главторфе и, использовав свои связи, достала нужные документы.
К Пылаеву приехали его жена Ирина Николаевна с десятилетней дочкой Ирочкой. В то время наконец опомнились – какое зло для армии эти ППЖ. Многие из них поехали «в отпуск» на родину, а в Бресте устроили заставу и обратно в Польшу и в Германию их, в том числе даже генеральш, не пускали. Жену и дочку Пылаева провезли через границу на грузовике, спрятанных под ватниками и брюками-инкубаторами, предназначавшимися нашей части. От переживаний и от тепла Ирина Николаевна чуть на задохнулась и приехала настолько больной, что пришлось вызывать польского врача.
Когда же она выздоровела, Пылаев позвал меня и Пугачева на чашку чая. Жена его была красива, но крупные черты лица казались неприятными. Между прочим, она сказала примерно так:
– Знаю, что муж мой бабник, но не хочу слушать о его похождениях.
Когда она выздоровела, я повел все семейство показывать Варшаву. У меня хранятся фотографии, посвященные той прогулке.
Тут произошел любопытный случай.
Я постоянно разговаривал со сводником Картавцевым. Он был из военнопленных, попавших к нам в роту еще под Кульмом. По специальности – преподаватель истории, он окончил Нежинский педагогический институт, в котором когда-то учился Гоголь, и считал себя интеллигентом и знатоком истории.
Как-то с апломбом он мне сказал, что Борис Годунов был сыном Ивана Грозного.
Я опешил, попытался опровергнуть его, он настаивал, потом заколебался.
– Чему тебя учили? – воскликнул я.
– Как чему? Марксизму-ленинизму, истории партии, диалектическому материализму, историческому материализму, политической экономии, экойомической политике, – с апломбом отрапортовал он.
– А, ну тогда все понятно, – сказал я. – Где же ты мог успеть узнать – сколько сыновей было у Ивана Грозного и как их звали.
Как известно, белые подворотнички полагается подшивать к вороту гимнастерки так, чтобы они торчали на полтора миллиметра. И я добавил:
– Сейчас пишу рапорт капитану, что у тебя подворотничок торчит на два миллиметра. Тебе капитан даст наряд на кухню. Так знай, это не за подворотничок, а за Ивана Грозного.
Но я был милостивым и простил историка.
А через несколько дней он ко мне подошел и радостно объявил:
– Я вспомнил, Борис Годунов был незаконным сыном Ивана Грозного.
– Сейчас пишу рапорт капитану, что у тебя подворотничок торчит на один миллиметр, – в гневе воскликнул я.
В дальнейшем мы с Картавцевым почти не разговаривали.
В декабре пришел наконец приказ – собираться. Едем в Белоруссию, что там будем делать – неизвестно.
Я встретил Павловского. Он на меня накинулся – почему перестал к нему ходить. Я говорил, что очень занят, не мог же я ему ответить, что боюсь. Павловский мне сказал, что есть способ крепко заработать – в костел провести электричество. Тот молодой ксендз даст много злотых. Предложение мне показалось заманчивым, тем более перед самым отъездом, но идти к ксендзу, хотя тот жил от нас в двух шагах во дворе костела, я отказался и уполномочил Павловского вести переговоры, пообещав ему за комиссию 10 %.
Через день я рискнул пойти к Павловскому на дом. И пани Зося и девочки, привыкшие ко мне, очень мне обрадовались, чем-то стали угощать. Павловский назвал огромную сумму – 12 тысяч злотых, по официальному курсу это составляло 6 тысяч рублей. Но Павловский меня успокоил, сказал, что ксендз получает большие пожертвования, и мы «ударили по рукам».
Был в моем взводе боец из военнопленных по фамилии Дорожко, по специальности монтер. Взял он себе помощника; кабель, провода и прочее дал ксендз. Ночью мои молодцы подсоединили кабель в тайном месте к нашей сети, провели его под землей метров на 200, а весь следующий день подвешивали провода внутри храма.
Павловский передал мне всю сумму, я отдал ему 1200 злотых, ребятам дал тысячу, сколько-то мы пропили. Встал вопрос – как реализовать выручку? Перевести деньги семье я не мог, спросят – откуда у меня такая сумма. Что-либо купить? Я не знал, что нужно семье. И тут меня выручил опять-таки Павловский. Он разменял злотые на рубли, но по курсу, существующему на черной бирже, – 5 злотых за рубль. Впоследствии, уже приехав в Белоруссию, я перевел деньги жене.
Это была моя последняя не совсем честная операция за время моей службы в армии.
А в наших домиках к неудовольствию всей роты вдруг электричество стало гореть так тускло, что даже читать было невозможно. Но я помалкивал.
Павловский мне сообщил, что в костеле устраивается торжественное богослужение, а после будет банкет у ксендза на квартире. Приглашают и меня. Мне очень хотелось идти, но я отказался, сославшись, что в этот вечер у меня совещание по важному делу.
Потом Павловский мне рассказывал, какие утонченные яства и вина подавались на банкете, какие торжественные тосты произносились, а я только губы облизывал.
Появился приказ: в ночь с 15-го на 16-е декабря будет подан эшелон. Мне и старшине Минакову было приказано ехать с утра на вокзал с бойцами оборудовать товарные вагоны. Стройматериалов мы привезли достаточно и целый день возводили нары, стойла и прочее, на подводах перевезли все ротное имущество. Вечером я успел забежать к Павловскому на 10 минут. Расцеловался с ним, с пани Зосей и с девочками. Павловский умолял меня дать ему мой московский адрес и никак не мог понять – почему я отказываюсь. Не мог же я ему объяснить, что еще до войны плохое социальное происхождение наши правители стали считать меньшим грехом, чем сношения с иностранцами и наличие заграничных родственников.
Первому взводу было отведено два вагона. Разместились мы на двухэтажных нарах тесновато. Согревала печка. Маршрут предстоял через Брест – Лунинец – Калинковичи на станцию Макановичи Мозырьской области, находящуюся на боковой ветке Василевичи – Хойники. Ехали мы около 10 дней.
Заканчивая эту главу, расскажу о приключениях, случившихся с нами по дороге.
На некоторых станциях мы стояли долго. Я увидел, что бойцы, разместившиеся во втором вагоне моего взвода, едят яйца, пьют молоко, словом, насыщаются. Я подумал, что они, наверное, наменяли трофеи, и порадовался за них, потому что наше питание по пути было очень скудным.
– Посмотрите, какая у нас фабрика, – сказал один боец.
Я взглянул в вагон да так и обомлел: тогда многие автомашины были переоборудованы на газогенераторы, двигатели работали не на бензине, а на деревянных чурочках. И наши бойцы догадались выдалбливать в таком кубике ямку, туда для весу засовывали камушек и замазывали его глиной. А потом на специальном верстаке на кубик натирался слой мыла толщиной в микрон. Так получался кусок деревянного эрзац-мыла, очень похожий на настоящий. Он обменивался на продукты, в первый момент к удовольствию и наших бойцов, и доверчивых поляков.
Помнится, ночью мы стояли на какой-то станции, нас разбудила винтовочная стрельба. Я и несколько бойцов выскочили. И вдруг видим, идут наши возчики и конюхи и кого-то несут. Потом выяснилось.
Воспользовавшись ночной остановкой, они отправились грабить в курятник польского двора и уже потащили кур и гусей, как их встретили несколько человек вооруженных поляков.
Был кучером у Пылаева молодой, с девичьим хорошеньким личиком Колька из военнопленных, парень веселый, симпатичный. Поляки убили его наповал выстрелом в грудь. Так бесславно он погиб, благополучно вернувшись из немецких лагерей. Мы похоронили его на одной из станций, когда переехали границу.
Следом за нами шел другой эшелон, который время от времени нас нагонял. Ехали в нем молодые пехотинцы. Они играли на гармошках, пели, заигрывали с нашими девчатами и почему-то нередко бывали пьяными.
Когда тот эшелон подъезжал на соседний путь, мы отправлялись дальше. Однажды пехотинцы подъехали как раз в тот момент, когда наши девчата стояли с котелками в очереди к кухне. Несколько из тех солдат слезли, они подошли к девчатам, начали перекидываться с ними озорными словечками, вдруг окружили одну девушку из моего взвода, разом подняли ее и перекинули в открытую дверь своего вагона. Она завизжала невообразимо отчаянно.
Я стоял невдалеке, бросился к их командиру и под непрекращающийся визг девушки стал ему, задыхаясь, объяснять.
Он вызволил ее, она выпрыгнула из вагона вся пунцовая, стала оправлять платье. Я кинулся к ней.
– Платье разорвали, штаны разорвали! – кричала она.
– А еще чего?
– Больше ничего.
Я облегченно вздохнул.
С того дня, когда тот эшелон нас нагонял, мы закрывали двери вагонов.
А однажды нас нагнал совсем иной эшелон. В плотно закрытых товарных вагонах что-то глухо ворчало, шумело, ухало, сами вагоны трещали. Из отверстий под каждым вагоном ручьем текла моча. Забегали охранники с винтовками. Кричали нашим:
– Отойдите! Отойдите!
Нетрудно было догадаться, что везли заключенных. Вагонов было несколько десятков. Сколько в них набили несчастных, скрюченных, задыхающихся? Да ведь не менее двух-трех тысяч!
Поспешно прошли охранники с собаками, обступили один вагон как раз напротив нашего, стали его открывать.
Оттуда выскочили одна за другой девушки, много девушек. Никуда не оглядываясь, они сразу начали глубоко дышать, глотая морозный воздух. Они напоминали наших девушек, такие же молоденькие, только наши успели растолстеть, разрумяниться, а у этих лица были цвета картофельных ростков из погреба, а глаза смотрели с невыразимой тоской. Наши девушки, глядя на них, вздыхали, стонали, слезами наливались их глаза.
Был дан сигнал – тому эшелону отправляться, тех девушек загнали в вагон, заперли его, охранники с собаками поспешили в свой вагон. Эшелон, пропущенный без очереди, покатил дальше.
Если когда-нибудь я буду писать эпопею о войне, то, наверное, закончу свою книгу этой страшной, символической картиной.
В следующую ночь в Бресте мы пересекли границу. Здравствуй, Россия моя родная!
Глава двадцать девятая
Подводя итоги
О последних моих месяцах на военной службе постараюсь рассказать как можно короче: уж очень уныло и неинтересно они протекали.
После переезда границы Пылаев послал меня на пассажирском поезде сдвумя-тремя бойцами вперед в качестве квартирьера. Мы доехали до станции Василевичи, где располагался штаб УВПС-100. Капитан Финогенов позвал меня к себе. Проговорили с ним всю ночь.
Узнал, что нашей роте сперва собирались поручить строительство так называемых гофманских печей для обжига кирпича, с тем, что в дальнейшем мы их будем эксплуатировать. Но затем задание было изменено: нам поручается в том же Василевичском районе Мозырьской области возле деревень Макановичи и Защебье вести лесозаготовки – валить дубы для производства паркетных дощечек.
Тогда в окрестностях Москвы и других больших городов началось массовое строительство дач для всякого рода главнюков, военных и гражданских, а значит, паркетные дощечки были нужнее кирпича, предназначавшегося для восстановления разрушенных войной городов.
Меня поразила бедность обеих деревень, а ведь они не были сожжены немцами. В годы оккупации все жители от мала до велика пахали, сеяли и собирали в житницы за неимением лошадей просто на себе, мололи на ручных мельницах и накопили немалые запасы продовольствия. Потом явились наши власти. Были восстановлены колхозы и почти подчистую отобраны эти запасы, якобы незаконно приобретенные. А за последние два года все, что давала колхозная земля, тоже отбиралось, на трудодни колхозники не получали почти ничего, и у людей, трудившихся фактически бесплатно, опустились руки. Скотины и птицы в деревнях почти не было и не было хлеба. Да, да, питались колхозники одной картошкой, собранной с усадебных участков, а хлеб превратился в редкое лакомство.
Помнится, позднее, на Пасху, зазвал меня один белорус в гости и угостил белыми пышками, объясняя, что пшеничная мука у него случайно уцелела еще со времен немцев.
Колхозных коров и лошадей было немного, от бескормицы они еле ходили. Со всех сараев, хлевов, амбаров, сеней сгребали старую солому и только ею кормили скот.
Тогда по деревням арестовывали то одного, то другого за «связь с оккупантами», и люди, напуганные и подавленные, покорно смотрели, как разоряются их дворы.
И вот, в такие нищие деревни с тесными избами попали мы, посаженные на тыловой паек.
Переход от в общем-то сытой жизни за границей к строго нормированному питанию на Родине ощущался всеми нами достаточно остро. Даже Пылаев со своей женой и дочкой положили зубы на полку.
Эшелон прибыл через неделю после меня. Рота разместилась в большой деревне Макановичи, мой взвод отдельно за три километра в маленькой деревне Защебье.
Опять на меня навалились хозяйственные заботы. Я должен был тщательно наблюдать, чтобы ни один грамм продуктов не шел на сторону, и сам питался наравне с бойцами. Девчат осталось во взводе совсем мало, и все они успели выйти замуж за того или иного из ротного начальства; следовательно, за их нравственностью я мог не присматривать, носато я превратился в медсестру не только для взвода, но и для деревенских жителей, за что они меня угощали вареной картошкой.
Ах, какие мы тогда валили дубы! Отдельные могучие красавцы достигали двухметровой толщины. Они высились там и сям среди березняка и осинника. Наши пилы их не брали, мы поменялись с местными жителями на более длинные и крушили великанов безжалостно. А два или три так и не сумели взять. Они, наверное, и сейчас там красуются на удивление случайных прохожих.
Сваленный лес мы разделывали на кряжи и вывозили на железнодорожную станцию Макановичи. Первое время наши лошади работали усердно. Но их тоже посадили на тыловой паек. Овса не хватало, а сено кончилось. Лошади грызли осиновую кору.
Тогда завконпарком Чижов на нескольких санях отправился в соседний район. Где-то они усмотрели колхозные стога, погрузили на сани и поехали. Их поймали, лошадей отобрали, Чижова захватили, и он попал в мозырьскую тюрьму.
Скандал разразился на всю область. Через неделю лошадей вернули, вернулся и Чижов. Я его случайно встретил по дороге. Он шел, шатаясь, неузнаваемо исхудавший, заросший, с кровоподтеками на лице.
А лошади, с трудом выволакивая кряжи, тощали на глазах, некоторые пали.
На встречу Нового 1946 года Пылаев с женой и дочкой отправился на соседнюю станцию Бабичи, где размещался штаб ВСО. А я встретил Новый год вместе с Ледуховским, Пугачевым, Цуриным и Михальским очень скромно, лишь с полулитром спирта. Кажется, это был единственный случай, когда я в те месяцы выпил.
Председатель Защебского колхоза звал меня на каждое заседание правления, видимо надеясь получить от меня какую-либо выгоду. А я сидел, слушал и помалкивал, ужасаясь в душе – какое же безнадежное положение в колхозе: лошадей всего две, коров несколько, семян для сева нет, скотина голодная, люди голодные. Предстоит сеять, но райисполком отказался дать трактор. Школьники вместо учебы ходили с учителями по дворам, собирали золу на удобрение, а на замерзшем болоте они же косили сухую осоку и камыш на корм скоту…
Видя, что от меня ничего не получишь, в начале весны председатель объявил мне войну: подал на меня в районную прокуратуру сразу три заявления.
Обе колхозные лошади болели ящуром, и был объявлен карантин. Поэтому наша ротная кухня не доезжала до Защебья метров двести, далее пишу доставляли в ведрах. Однажды возчик оставил лошадь одну, и она сама приплелась в деревню. Председатель ее увидел, распряг и спрятал в сарае под замком. Замок не был заперт, а только накинут. Возчик вызволил лошадь и уехал.
По мнению председателя, я совершил два преступления: взломал замок и нарушил карантин, уведя лошадь заражать ящуром макановических лошадей.
Третье преступление совершили мои рубщики, когда свалили росший у большака дуб и оборвали телефонные провода. А председатель в своем малограмотном заявлении назвал меня вредителем, нарочно оборвавшим провода перед самыми выборами в Верховный Совет.
На мое счастье, прокурор не стал производить следствие и я отделался испугом.
На этих первых послевоенных выборах наша рота должна была голосовать отдельно от местных жителей. Председателем ротной избирательной комиссии являлся парторг Михальский, а я одним из членов. Выбирали какую-то молодую доярку по фамилии Брель. Когда поздно вечером вскрыли урну, то обнаружили 6 бюллетеней с вычеркнутой ее фамилией. Так и запротоколировали и послали протокол в райцентр, в Василевичи.
Потом примчался Сопронюк и жутко распушил Михальского, а заодно и нас – членов избирательной комиссии. Оказывается, чуть ли не на всю область только у нас были голоса против. Опозорили все УВПС. Мы оправдывались, ссылаясь на конституцию. А надо было сжульничать.
В УВПС-100 было назначено новое начальство вместо заболевшего раком горла полковника Уральского.
Подполковник Юдин сразу повел дела весьма круто. Он поднял дисциплину, уволил в отставку нерадивых, в частности, майоров Баландина и Скворцова, разогнал всех незаконных ППЖ и даже – это, между прочим, всем показалось самым удивительным – стал ходить обедать в офицерскую столовую, где садился за общий стол.
Он собрался и в нашу роту. В Макановичах готовились его принять. Из ВСО прислали пол-литра спирту. Пылаев не пожалел свою старую гимнастерку и сменял ее на какие-то деревенские продукты. Готовился по тому времени небывало роскошный обед. Я со страхом собирался демонстрировать начальству свои лесозаготовки и штабели кряжей. На мое счастье, ко мне в Защебье Юдин не приехал, а в Макановичах осмотрел, как взвод Цурина валит дубы, и осмотрел ротное хозяйство. Когда же Пылаев предложил ему зайти, как он выразился, «попробовать солененьких грибков», Юдин ответил:
– Спасибо, я уже обедал у себя, а ужинать еще рано.
С тем он и уехал. А мы целую неделю ждали результатов его поездки. Так и не узнали – понравилось ли у нас начальству или не понравилось.
Командир 3-го взвода Цурин так же, как и я, страстно желал демобилизоваться. До войны он работал мастером по отделке станций Московского метро. В частности, мозаика на станции метро «Маяковская» – его рук дело.
После переезда границы мы с ним стали получать всего по 600 рублей. За вычетом денег на продукты мне оставалось только на пол-литра молока через день. Семье я ничего не посылал. Осточертело мне в армии до крайности. А нас все держали.
Мы решили подать заявление в ГВИУ – Главное Военно-Инженерное Управление. Написали как можно жалостнее и убедительнее, послали прямо по почте и стали ждать.
Наступила весна. Вся рота уехала в Гомель на восстановление тамошнего вокзала, а я с 20-ю бойцами остался ждать железнодорожных платформ, чтобы грузить дубовые кряжи на паркетную фабрику.
Платформы не подавались. Время у меня было свободное, и я с новым рвением принялся писать свою эпопею о войне.
Неожиданно приехали представители паркетной фабрики и отказались принять кряжи. Дубы лежали на солнышке больше месяца и все потрескались. Оказывается, их надо было держать под навесом, да еще прикрытыми соломой, а торцы полагалось покрасить краской. Ничего этого сделано не было. Я оправдывался, что не знал, сваливал на многочисленное приезжавшее ко мне начальство, наше и лесничества.
Кряжи действительно потрескались так, что никакие паркетные дощечки из них не могли получиться. Словом, погубили мы дубы совершенно напрасно.
Много лесу я сокрушил во время войны, но гибель защебских дубов была наиболее бессмысленной. А что я вообще сделал полезного за время войны? Разве только построил два-три моста и провел несколько километров дорог. Все остальное, начиная с противотанковых рвов на Смоленщине и в Горьковской области и кончая горой щебня в центре Варшавы и этими мертвыми красавцами дубами, – все было сплошной бессмысленной растратой энергии, времени и природных богатств. Пять лет моей жизни было растрачено зря.
А вся война разве не такая же бессмыслица, притом увеличенная в несколько миллионов раз?
Ну да что обо всем этом писать! Будущего историка заинтересуют в моих воспоминаниях не рассуждения, а факты, которые я привожу.
А факты были таковы: побросали мы лубовые кряжи возле железнодорожных путей и уехали в Гомель. Я передал Пылаеву 20 бойцов, а сам попросился в отпуск. Было это в конце апреля.
Дали мне всего 10 дней. Я поехал в Москву, с собой повез муку, которую берег еще с Варшавы, и еще кое-какие продукты.
В Москве приехал на Киевский вокзал и сразу попал в объятия чекистов, которые забрали половину пассажиров. Но мои документы оказались в порядке, и меня отпустили.
Добрался я до улицы Красина часа через полтора, так как на Тишинском рынке теснилась многотысячная толпа продавцов и покупателей всех тех товаров, которые производились в нашей нищей и голодной стране, в Германии и даже в Америке.
Встретили меня жена, оба сына, тесть и теща. Не забуду я тех гордых взглядов, которыми обменялись мои мальчики, когда я снял шинель и блеснули мои награды.
Жена тогда работала в какой-то еврейской артели. Она распарывала трофейные парашюты, получая за это деньги, но не хлебную карточку. Тесть получал пенсию, на которую мог купить разве что веревку, а теща числилась на его иждивении. Кое-что подбрасывали им дочери.
Радостны были мои встречи с матерью, с сестрами, со всеми моими многочисленными родными и друзьями. Лица у всех были изможденные, угощения подавались скудные. Ведь продукты тогда выдавались по карточкам самыми мизерными дозами.
За время отпуска я побывал в юридической консультации, где юрист составил мне заявление о незаконности задержки меня в армии. Побывал я и на своей прежней службе в Гидропроекте, где получил бумажку за подписью зам. главного инженера Семенцова с просьбой меня демобилизовать как высококвалифицированного геодезиста.
Был у меня офицерский аттестат на получение продуктов. Но на офицерском продпункте не обнаружили на моих плечах погон и показали мне шиш. Потом, уже в Гомеле, я сумел получить задним числом полагающийся мне паек.
Вернулся я в Гомель в боевом настроении, собираясь демобилизоваться. Ведь я же не офицер, а бесправный беспогонник – доказывал я и Пылаеву, и в ВСО майорам Елисееву и Сопронюку.
Мне было приказано не рассуждать, а принять взвод. Пугачеву зарплату прибавили, до 700 рублей, иначе говоря, он мог купить на рынке на килограмм хлеба больше, чем я. А я со своими 600 рублями положил зубы на полку.
Гомельский вокзал восстанавливался уже давно. Пылаев стал начальником строительства, сменив отданного под суд капитана Сомса. Техническим руководителем работ был беспогонник инженер Маслюков, человек порядочный, высококультурный и, не в пример нашим офицерам, деликатный и никогда не повышавший голоса.
Как специалиста его очень ценили. Пугачев сразу стал у него правой рукой, Пурин – как мастер-отделочник – тоже нашел себе место. А я в строительном деле не очень-то разбирался. Первый взвод под моей командой стал использоваться на подсобных работах: мы разгружали вагоны и разбирали развалины, а Гомель тогда наполовину состоял из развалин. И еще мне доверили строительство камеры хранения рядом с вокзалом.
К этому времени вокзал был почти восстановлен, заканчивались его штукатурка и отделка, бойцы приводили в порядок внутренние помещения. Железнодорожники принимали работы по актам, на основании которых выплачивалась строителям зарплата. Но работы шли медленно, механизация почти отсутствовала, материалов не хватало, неумелые мастера постоянно портили работы, многое приходилось переделывать. И без того мизерная наша зарплата нередко задерживалась.
Я решился вызвать семью, тем более что Пылаев выделил мне комнату на втором этаже западного крыла здания вокзала.
Как только начались каникулы, жена и мои мальчики приехали. Жена поступила в роту портнихой и стала получать кое-какие деньги, а главное, законный, хоть и скудный, паек.
Мои бойцы сложили в комнате плиту, и я приходил домой обедать. Но было много бытовых неудобств: уборная находилась за 300 метров и приходилось становиться в очередь, паровозы беспрестанно гудели, особенно один маневровый обладал пронзительным визгом и будил нас среди ночи, вся площадь перед вокзалом была наполнена толпой жаждавших попасть на поезда пассажиров, и стояла удушливая пыль. Вдобавок еще нас обокрали – украли у меня шинель и брюки, у жены костюм, у сыновей какую-то одежонку.
Сыновьям, однако, было весело, они сновали между строителями, даже им помогали, старший сын ходил в читальню.
Так провели мы лето. За это время в роте были арестованы двое или трое из бывших военнопленных. Пылаев перестал откровенно разговаривать со мной и с Пугачевым, а я однажды ему прямо заявил: если меня к осени не демобилизуют, напишу самому Сталину.
И вдруг пришел приказ из УВПС – демобилизовать Голицына и Цурина. В приказе была приписка, в которой выражалось недовольство – почему мы через головы ближайшего начальства обратились прямо в ГВИУ. Вот те раз! Да мы всем уши прожужжали, что считаем наше дальнейшее пребывание в армии незаконным.
Договорились с Пылаевым, что к сентябрю я отправлю семью обратно в Москву и закончу строительство камеры хранения, а тогда меня демобилизуют.
Через начальника вокзала я достал билеты жене и сыновьям в купированный вагон, но, когда подошел поезд и я хотел забрасывать вещи, проводница не пустила моих пассажиров, ссылаясь, что все места переполнены. Спасибо, что начальник вокзала нас провожал и в последнюю минуту уговорил начальника поезда. Мои сели и поехали.
Потом мне жена прислала письмо, в котором в трагических тонах описывала, как они ехали на полу в тамбуре перед уборной, вставали, когда кому-либо требовалось туда идти, и она не спала всю ночь. В конце письма была приписка от сыновей: «Дорогой папа, мы доехали хорошо».
Чтобы демобилизоваться, мне требовалось сперва поехать в Бабичи, в штаб ВСО, там получить какие-то бумаги, затем поехать в Гродно в штаб УВПС, затем поехать в Брест в штаб УОС, оттуда обратно в Гродно, снова в Бабичи и, наконец, снова в Гомель.
Из этих странствий мне запомнился Вильнюс, где из-за несоответствия поездов я просидел почти сутки. Я успел осмотреть город, в общем мало разрушенный, помолился святой «пане Божьей Матери Остробрамской», которая находилась над воротами. Все военные, когда проходили под ними, снимали фуражки, а некоторые осеняли себя крестным знамением. И еще я побывал в музее Чюрлениса, который на меня произвел неизгладимое впечатление. Позднее музей перевели в Каунас. Ночевал я на горе Гедимина – моего предка…
Моя демобилизация проходила невыносимо медленно. Штабные придурки, когда я к ним являлся, смотрели на меня как на чудака, мешающего их занятиям, и везде меня морили по два-три дня.
Наконец я получил свыше двух тысяч денег, облигации займа, хороший паек, нужные документы, устроил прощальную выпивку и выехал в Москву.
Остается подвести последние итоги, рассказать о дальнейшей судьбе некоторых моих однополчан.
Многие беспогонники, вроде меня, всеми силами стремились демобилизоваться, а большинство офицеров, наоборот, стремились остаться в армии, понимая, что, имея погоны, они будут чувствовать себя на привилегированном положении.
Цурин демобилизовался еще раньше меня и вернулся на работу в Метрострой. А Пугачев вернулся в Москву на старое место работы лишь через год после меня. Майор Паньшин, как квалифицированный архитектор, предпочел снять погоны и стал работать в одной из московских архитектурно-проектных мастерских. Я с ним встречался несколько лет подряд, но в 50-х годах он умер от рака легкого. Умерли офицеры Баландин, Елисеев, Богомолец, Уральский, Прусс – все от рака. Майор Сопронюк уехал партийным руководителем на Западную Украину. Юдин, уже в звании полковника, стал начальником строительства крупнейшего завода искусственного волокна в Калинине, и я его там однажды видел. О Викторе Эйранове и о его отце, так же как о некоторых других, я уже рассказывал. Дальнейшая судьба многих мне неизвестна.