Текст книги "Путаный след"
Автор книги: Сергей Давыдов
Жанр:
Детские остросюжетные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– У вас свои порядки, у нас свои, – тихо пробормотал дед. – Вы, может, и падаль жрёте, почем знать. Мы вас не учим, и вы нас…
– Мольчи! – немец вырвал у деда палку и с яростью принялся колотить ею по рыбе.
– йн, цвай, драй, – приговаривал немец, рубя палкой.
Далеко с лотка полетела во все стороны липкая рыбья кровь.
– Айн, – приговаривал немец.
– В Погорелке старика расстрелял, – донесся до деда плачущий голос бабки с семечками.
– Цвай! – рубил палкой немец.
– В Мальгине Шуру застрелили, за коровой пошла поздно.
– Драй!
– Дочку мою в Германию услал…
Без разбора, по лужам шагал дед назад к себе на Цыганский остров.
Наверно, что-то случилось с его рассудком, потому что он все время повторял, словно в беспамятстве:
– Бери, Анка, линьков. Живые, как в праздник. А махорки не надо. Бери, Анка, линьков. Порадуй ребят…
ВОЗ СЕНА
Рассказ
Черная высохшая ворона упорно сопровождала наши сани. Борька Горожанин перевернулся на живот, пошарил рукой по сену и поднял карабин к щеке. Ворона была стреляной, она бросилась в сторону. Я знал, как стреляет Борька; дохлые собаки и вороны, валяющиеся на шоссе и в кюветх, мне надоели. Я толкнул Борьин локоть, и пуля отправилась в небо. С корявой придорожной берёзы вместе с комьями снега свалилось несколько воробьёв.
И только Фриц не вздрогнул, не пошевелил покрытыми плотной коростой ушами. Он бежал легким и спорым шагом. На его длинном крупе, там, где короста ещё не успела обклеить кожу, торчали рыжие кустики шерсти.
Я протянул Борьке кисет.
– Что улыбаешься, – буркнул он. – Так любой смажет.
– Здорово, верно? Чуть шевельнул рукой – и жизнь цела.
Борька поперхнулся дымом.
– Философ, – просипел он, – дама!
Поле кончилось. Уже заметны были строения, вытянувшиеся вдоль шоссе. Выберемся на него – и через час в Каунасе. Я не был там почти месяц, а точнее: с тех пор, как направили меня после госпиталя в подсобное хозяйство полка на поправку. Я лично считал, что в Каунасе поправлюсь быстрее, но… кому об этом скажешь! В Каунасе дружил я с Лидой Паутовой – дивизионным поваром. Лида звала меня «сыночкой», навышивала на полотенцах: «С добрым утром, Петенька» – и плакала, когда надсмехались над ней за то, что полюбила мальчишку.
В подсобном хозяйстве не смогли найти мне применения. Оказалось, что я ничего не умею: ни коров доить, ни за свиньями ухаживать. Слабый от контузии и от припадков головной боли, повторявшихся по нескольку раз в день, я слонялся на скотном дворе, пытаясь хоть чем-нибудь помочь. Пробовал рубить дрова, но топор вываливался из рук, пробовал помогать плотникам, но те отсылали подальше.
Горожанин тоже был временным человеком в подсобном хозяйстве. Он был призван недавно, окончил школу снайперов, и если бы не какой-то странный, прямо бешеный флюс, возникавший у него то на одной, то на другой щеке с интервалами в три-четыре дня, то наверняка Борька был бы сейчас там, откуда долетали до нас по ночам алые всполохи.
Когда флюс оставлял Горожанина в покое, Борька бывал приветлив и многословен. Крестьянские работы ему были тоже незнакомы, но сил у него хоть отбавляй, и он таскал бревна, выкидывал навоз, рубил дрова.
Флюс начинался обычно вечером. Горожанин щупал пальцем десну, ругался, а утром поднимался с постели одноглазым. В такие дни Борька не выходил из дома, выл от боли или брал винтовку и из форточки стрелял в садящихся на сосну птиц. Сосна была метрах в ста от дома, но для Борьки это ничего не значило, снег под сосной был, словно шелухой шишек, усеян мелкими перьями.
Старшина Лысюк – хозяин подсобного хозяйства – корил Борьку за птичек. Борька мрачно выслушивал старшину, сплевывал и бурчал, что он должен поддерживать боевую форму, что не станет наподобие Лысюка долго торчать здесь на бабьей работе.
Сейчас мы везли в Каунас воз сена, и потом я должен был доставить Фрица на химокуривание в ветеринарный институт.
Фриц принадлежал Повеласу, единственному вольнонаемному в подсобном хозяйстве. А ещё раньше на Фрице скакал какой-то немец; по-видимому, этот немец был нерадивым кавалеристом, так как Фриц заболел у него чесоткой. Тогда немец отобрал у Повеласа кобылу и бросил у него запаршивевшего коня.
Повелас пробовал было лечить коня, но, опасаясь, что заразит его последнего жеребенка, пригнал Фрица в подсобное хозяйство. Здесь его поместили отдельно, лечили, но чесотка была запущена, и ветеринар приказал гнать его в институт.
Хозяйственный Лысюк не мог допустить, чтобы лошадь шла в город налегке, и самолично наложил на сани чуть ли не полстога сена. Сено он наложил плотно, так что и не понадобилось перехватывать веревкой, но Лысюк всё же перекинул веревку один раз. Потом обошёл воз кругом, полюбовался, налег плечом – сено не шелохнулось.
– Ось як у нас!
Так же не мог хозяйственный Лысюк допустить, чтобы с сеном поехал кто-нибудь из дельных людей, и послал меня. Заодно спровадил он и Борьку, у которого по всем признакам не сегодня-завтра должен был начаться флюс.
– Между прочим, – сказал нам старшина на прощанье, – двоих тут в штрафную отправили, сено на горилку вздумали поменять!
Выехали на шоссе и по ровной укатанной обочине Фриц увеличил шаг. Сытый и застоявшийся, он бежал жадно и просил меня взмахами головы еще отпустить вожжи.
– Приедем, спрошу врачей: для чего их держат, если они флюс не могут вылечить?!
Засунув палец в рот, Борька щупал десну.
– Прошу же: выдерните, так нет, надо снимок делать, а снимок не делают!
Я знал это все наизусть. Снимок не делают, потому что нет оборудования, зубы не рвут, потому что не проходит воспаление, воспаление не проходит потому, что что-то с надкостницей…
Шоссе шло от Каунаса в сторону фронта, оно не пострадало, не было на нем наспех заделанных воронок, за кюветом метрах в сорока тянулись аккуратные ряды щитов. Только изредка торчали в кюветах, высовывались из снега лошадиные копыта.
Навстречу нам ползли танки, проносились машины с подпрыгивающими на прицепе орудиями, натужно рыча, двигались бензовозы. От грохота и густого запаха бензина я быстро осоловел: сказалась контузия – и, отдав вожжи Горожанину, лег и забился носом в отдающее прелью сено.
– Тоска, – разговаривал сам с собой Борька. – Ты болен, я болен, Фриц болен. Вояки! Слышь, Петро, неужели ты на войну сам пошёл?
– Сам, – отозвался я, не поднимая головы. Меня знобило.
– Твой год, детка, наверно, после войны призывать будут, а ты уже раненый-контуженый! Ну зачем ты пошёл, думал, здесь игрушки?!
У меня не было сил вести разговоры:
– Думал – игрушки, отвяжись!
Тошнота стала подкатываться к горлу волной, я старался хватать воздух ртом. Холодный пот обдавал тело; расстегнув шинель и натянув ее на голову, я пытался согреться.
Борька продолжал ругать войну, но я знал, что слова у него не свои, что он только и думает, как бы отделаться от флюса и попасть на фронт. Так войну ругают люди, уставшие от неё, покантовавшиеся в госпиталях, стреляные, рубленые, обугленные…
Ещё год назад я плакал в кабинете ярославского военкома, не упрашивая, а умоляя послать меня на войну. Еще четыре месяца назад, окончив курсы, я писал отцу на Первый Украинский: «Папа, поздравь меня – я стал минером!..»
Хорошо, что Лида уговорила не отсылать письмо.
Контузило меня, а могло и убить, случайно. Мина – небольшой деревянный ящичек, способный уместиться на моей ладони, – была спрятана в мокрой осенней траве. Такие деревянные штуки ставили при отступлении наши саперы. Я обрезал проволоку и потащил мину к себе. Круглая, похожая на туалетное мыло шашка тола вдруг выскочила из ящика на траву, я успел заметить, что она привязана ещё одной проволочкой…
В госпитале лежал один минер, он объяснил, что такая мина обычно отрывает обе ноги и мне, значит, повезло.
«Почему я должен был погибнуть на своей мине? – думалось мне в госпитале. – Я ведь пошел на войну, чтобы совершить что-то необычное».
Потом я увидел, что в госпиталь попадает немало народу, вроде меня, раненных случайно, контуженных случайно. Минер как-то рассказал мне о товарище, погибшем случайно. И тогда война стала мне казаться зорким зверем, убивающим всюду – не только на фронте, но и в тылу. Стоит чуть ослабить внимание, забыться, зверь раскрывает пасть и…
Я, видимо, заснул, пригревшись под шинелью, потому что очнулся от какого-то крика и понял, что сани стоят.
Низенький молодой майор тыкал пистолетом в нашего Фрица и орал на вытянувшегося перед ним Борьку:
– Конюхи тыловые! Под суд! Такую заразу на шоссе!
Длинный обоз проходил в эту минуту мимо нас, и я сразу понял, почему кричит майор, – чесотка передается лошадям по воздуху, Лысюк об этом не подумал.
– Я покажу вам кузькину мать! Под суд, – еще раз крикнул майор и сунул пистолет в ухо Фрицу.
– Товарищ майор, – крикнул я что есть сил и скатился вниз. – Я это, я виноват!
– Ты! – лицо майора гневно дернулось, но пистолет он все же опустил. – Ага, я покажу кузькину! Сержант, значит. Под трибунал пойдешь! Айда в мои сани.
Он взял меня за руку, как бы опасаясь, что я могу сбежать.
– А ты, – обратился он к Борьке, – заворачивай туда, – он показал в сторону щитов, задерживающих снег. – Там можешь ехать. Ну, давай через кювет!
Майор толкнул меня к саням, я поскользнулся и опустился на шоссе.
– Что с ним? – крикнул майор. – Пьяный?
– Болеет, – сказал Борька. – А вообще-то он Герой Советского Союза.
– Врёт, – я поднялся и прислонился к сену. – Из госпиталя я, товарищ майор, контузия.
– Что же вы молчали, – он спрятал ТТ. – Но всё равно, давайте туда, через кювет. Здесь вас снова остановят.
Обоз кончился, майор давно уехал, а мы все топтались на месте.
– Надо ехать к щитам, – решился наконец Борька. Спрыгнув в кювет, он попробовал снег ногой. – Можно проскочить.
Он сбегал к щитам, вернулся, взял вожжи.
– Колея там есть. Плохая, правда. Но как-нибудь доедем. Н-но!
Фриц осторожно опустил передние ноги в кювет, замер, как бы соображая, как лучше преодолеть препятствие, и тут Борька для чего-то хлестнул его концом вожжей. Фриц рванулся, прыгнул, сани пролетели по воздуху.
– Тпру, – теряя вожжи, закричал Борька, но Фриц остановился только возле щитов.
Он остановился резко, как вкопанный, и на наших глазах сено покачнулось и вдруг все расползлось…
Два часа прошло после встречи с майором, а мы не сделали и шага вперед. Вил у нас не было. Обращаться с сеном мы не умели, скинув шинели, мы кидали его на сани охапками, уминали, стягивали веревкой, но стоило саням тронуться с места, как сено мягко опускалось на снег. Все начиналось снова.
Борька чувствовал себя виноватым и советовал мне отдохнуть, но головокружение у меня прошло, я работал с азартом.
Наконец, как нам показалось, мы крепко увязали воз. Горожанин прошел по колее, отбрасывая в стороны комки снега и прутья. Я потихоньку тронул Фрица. Так мы проехали целых полкилометра, повеселели, но попалась на пути небольшая колдобина – и сено развалилось.
Мы уже не разговаривали друг с другом. Молча курили, молча собирали сено. Так же молча я взял наши шинели, подсунул их под веревку, получилось неплохо. Мы проехали ещё восемьсот метров. На этот раз сено сползло вперед…
– Слушай, – повернул ко мне Борька мокрое от пота лицо. – Слушай, давай оставим здесь сено, быстренько доберёмся до города, а там пришлют за ним кого-нибудь.
– Украдут. Потом докажи Лысюку, что ты его на самогон не сменял!
– Да, – согласился Борька. – Подберут, это точно. Что делать?
Пошел снег. Сразу стало темнеть. На шоссе зажгли фары машины.
– Когда теперь приедем? – не умолкал Борька. – Скула у меня опять ноет, Лидку ты не увидишь сегодня… Слушай, давай бросим, а? Черт с ним, с Лысюком. Не мог нам вилы с собой дать, жадина!
Я тоже потерял надежду добраться до города, надо было что-то придумывать.
Снова мы нагребли сено, снова перевязали его, подсунув шинели под веревку. Снег таял на лицах, холода мы не чувствовали.
– Стой здесь, пойду посмотрю, – я взял карабин и двинулся к дороге.
Я шел до тех пор, пока не увидел дом. Огня не было в окнах, но калитка была не заперта. Блеяли овцы в сарае, когда я поднимался на крыльцо, заржала лошадь.
«Здесь хозяева», – обрадовался я и, стукнув, вошел в дом.
Я попал в кухню. Оказалось, что горит керосиновая лампа, но фитиль сильно прикручен. За столом, положив голову на локоть, спал человек. Я позвал его. Он вскочил и, подняв лампу, уставился на меня.
– Лабас, – сказал человек по-литовски. – Здравствуйте, что с вами?
Он был выше меня ростом, старый, плечистый, глаза твердые, спокойные.
Видимо, со стороны на меня было жутко смотреть, такой я был мокрый, запыхавшийся, в расстегнутой гимнастерке и с карабином в руках.
– Что с вами? – переспросил литовец.
Я хотел разжиться у него вилами, но, присев на лавку и закурив из белой жестяной банки, которую он подвинул ко мне, попросил его помочь нам.
– Конечно, конечно, – засуетился он. – Но сперва вы отдохните, я сделаю яичницу.
С большими трудностями мы с Борькой подъехали к сараю, я разнуздал Фрица, положил ему охапку сена. Голая изъеденная кожа на его спине дрожала. Я подумал и накинул на Фрица свою шинель.
Мы пили чай, хватали, обжигаясь, толстые куски яичницы, хозяин курил и улыбался.
– Сейчас переложу ваш воз. По горам сможете ездить.
Наконец мы насытились. Борька полез шупать свою десну, а я решил продемонстрировать хозяину знание литовского языка.
– Кеушина? – я показал на яйцо.
– Верно.
– Донас?
– Правильно, хлеб.
Всё, что произошло с нами, стало казаться дурацким сном. Мы повеселели: сейчас крестьянин нам поможет – и через полчаса мы в городе. Я решил, что непременно наведаюсь в Лидину землянку, извинюсь перед девчатами за ночной визит, но все же встречусь с Лидой.
В кухню вбежал парень, примерно моих лет, но здоровенный, высокий. Он был в ушанке и в тулупе.
– Это Вацис, – сказал крестьянин. – Внук.
Вацис злобно глянул на нас и поманил деда в комнату. Через минуту они, не говоря ни слова, выбежали из дома.
– В чем дело? – сказал Борька, поднимаясь с лавки и берясь за карабин.
Литовцы вернулись скоро. Молодой распахнул широко дверь и по-литовски крикнул:
– Убирайтесь!
– Что он говорит? – спросил Борька.
– Мы вам яичницу, сало, а вы нам чесотку во двор! Мой скот заразить! Ещё шинелью закрыли! Убирайтесь!
Он кричал, пока мы спускались с крыльца, кричал, пока мы выезжали из ворот в чёрное сумеречное поле.
– Замолчи, фашист! – не выдержал Борька.
Парень схватил вилы и бросился к Борьке.
– Я не фашист, мой дед партизан был! – заорал он уже по-русски. – Ты сам фашист! Убирайтесь!
Он закрыл калитку, покричал ещё во дворе, и мы услышали, как хлопнула дверь.
Мы уже выбрались на свою колею, когда нас догнал старик литовец. В руках у него были вилы.
– Поймите, нельзя. Скот у нас в сарае общий. Колхоз скоро будет.
На этот раз мы ехали долго. Я упирался вилами в сено и даже начал посвистывать. Усилился мороз, темнота становилась всё гуще. Фриц ступал осторожно, он как бы понял наше несчастье. Но сено все же развалилось.
– Ни черта, – сказал я, – вилы-то у нас есть.
Но управляться с вилами тоже оказалось не так-то просто. Они вертелись в руках, сено с них просыпалось, в конце концов мы отшвырнули их в сторону. Провозились мы на этот раз дольше обычного, шинели уже не снимали из-за холода. Воз получился кривым, и вдобавок через сотню метров Фриц споткнулся и наши труды пропали даром.
– Всё, – сказал Борька. – Больше я не играю. Пропадай пропадом всё сено вместе с этой тварью, сейчас сяду на машину– и в город!
Он ждал, что я ему скажу, а что я мог сказать!
– Смотри, – Борька зажег спичку и осветил свою щеку. – Видишь! – Мне показалось, что щека раздувается, как футбольный мяч, прямо на глазах.
– Поедем, а? Ну, бросим сено, что нам грозит?
Я не ответил. Без слов было понятно, что грозит. Лысюк напишет рапорт, и не миновать штрафной роты.
– Что молчишь? – продолжал Борька. – Жар у меня, понимаешь, скулу выворачивает, а я весь мокрый!
– Горожанин, – сказал я и сам не узнал своего голоса. – Иди к шоссе, садись на машину и гони прямо к зубному врачу, и пусть он тебя в конце концов вылечит!
– С ума ты сошел, Петро! А ты как?
– Поезжай, дурак. Если я один брошу сено, меня, может, и простят. Контуженый и вообще я же не достиг ещё призывного возраста. Давай гони. Лучше пусть один отвечает.
Борька что-то говорил, оправдывался, но я чувствовал, что он рад, что он больше не может терпеть, он уже начал постанывать от боли. Я забрал у него табак, и он бросился к шоссе.
Я подошел к Фрицу, почесал его за ушами, конь даже захрапел.
– Вот и всё, Фриц. Сейчас поедем в Каунас, и пусть валяется здесь эта прелая трава, пусть строчит рапорт Лысюк. Но я все же отбил тебя от зоркого и жадного зверя.
Сев в сани, я взял вожжи, тронул Фрица и услышал Борькин крик:
– Стой, Петро, придумал! – вопил он, появляясь. – Придумал! Не надо нам с тобой расставаться, сейчас все сделаем.
Я различил в темноте, что Борька стаскивает с плеча карабин.
– Сейчас вместе домой поедем. А чёрт, предохранитель замёрз…
– Что ты хочешь делать, Борька?
Он не ответил, а побежал туда, где была голова Фрица.
Я спрыгнул на снег и успел схватить Борьку за плечо.
– Что ты делаешь?
Борька оттолкнул меня, я полетел на землю, но, вскочив, снова бросился к нему. На этот раз мы упали оба: я вниз, Борька на меня.
– Пойми, – лихорадочно тараторил мне прямо в ухо Борька. – Пойми, сейчас я его к черту, а скажем, что майор, никто и разбираться за эту тварь не станет. Еще Лысюку нагорит за то, что послал.
Он стиснул меня так, что слабость моментально охватила мое тело.
– Пойми, – уже почему-то шепотом продолжал он. – Сейчас сядем в машину и прямо в столовую, прямо в столовую.
Мокрый рукав его шинели елозил меня по лицу. Мне нечем было дышать, я старался выбраться из-под него, а он вырывал у меня ремень карабина.
Сильная боль пронизала мои виски, пальцы разжались сами, я начал хватать воздух ртом.
– Видишь, припадок, – вскочил Борька, подхватив карабин. – Разве я могу тебя так оставить! Сейчас всё сделаю и донесу до шоссе.
«Правильно, – вдруг подумал я. – Какого черта разыгрывать тут комедию. Каждый час гибнет столько людей, а я трясусь над этой паршивой изъеденной шкурой – Фрицем. Разве я сам не застрелил пегую лошадь, увязавшуюся за нами на минное поле. Там хоть наша лошадь была, а это немецкая шкура, так чего я упрямлюсь?»
Так я рассуждал, не поднимаясь с земли и напрягшимся слухом ожидая выстрела. Слева летели по небу багровые отсветы. Сильное жадное пламя.
«Ерунда, – продолжал рассуждать я, – давно надо было его застрелить, гулял бы сейчас с Лидочкой…»
Наконец раздался щелчок предохранителя.
– Борька, – неожиданно для себя спокойно проговорил я. – Я скажу в части, что Фрица пристрелил ты.
… Я сидел на санях и пытался свернуть цигарку. Никак было не успокоить дрожь в пальцах. Машины все так же неутомимо пролетали по шоссе. В ушах остался долгий скрип тормозов – останавливалась машина, чтобы подобрать Борьку. Фриц стоял смирно, наверное, дремал. От него пахло потом и еще чем-то больным.
Цигарку наконец удалось свернуть, я стал шарить зажигалку, и в это время горячая тяжелая горошина ударила меня по щеке. Я потрогал её пальцами. Неужели слеза?
Длинные алые всполохи неслись надо мной.
Докурив, я слез с саней и принялся взваливать сено на сани и уминать его уверенно и не спеша.
ТРУБАЧИ
Рассказ
Было это во время войны в небольшом городке Горьковской области, куда из осажденного Ленинграда переехало военное училище.
В одном доме квартировали музвзвод и хозвзвод. Дом был бревенчатым, в косых широких щелях, забитых пылью и затянутых паутинками. Взводы поселили сюда в спешке в суматошные дни эвакуации и, не успев, конечно, подумать, расположили музыкантов внизу, а хозяйственникам отдали второй этаж.
Музвзвод состоял из мальчишек-воспитанников и нескольких сверхсрочников, бывших когда-то также воспитанниками училища.
Сверхсрочники были хорошими музыкантами, их взяли в музвзвод еще до войны за способности и любовь к музыке.
Теперь же такого строгого отбора не было. Набрали тех, у кого отцы на фронте, и далеко не все из новых воспитанников обладали даже самым необходимым – музыкальным слухом.
И если теперь оркестр без ошибок исполнял на разводе «Строевой марш», то была в этом заслуга Пал Палыча – старшины музвзвода – это он бесчисленным количеством репетиций и сыгровок добился-таки согласованного звучания оркестра.
Почти все обитатели второго этажа годились воспитанникам в дедушки. Народ нестроевой – у каждого своя хворь, они справляли хозяйственные работы по училищу. Трудились на кухне, ездили на лошадях, ремонтировали обувь, заготавливали дрова, доставляли продукты.
Работали они помногу, зачастую ночью, и потом, лежа на железных двухэтажных койках, тщетно пытались уснуть под бодрые звуки «Колонного марша» и кощунственно ругались под нежный вальс «Осенний сон».
Но больше всего им досаждало, когда воспитанники занимались индивидуальными репетициями.
– Буп! – раздавался снизу слоновый удар баса. – Бам!
– Та-та, – тоненько заколачивали гвозди альты. – Та-та, та-та!
– Ру-у-ру, – широко разливаясь, заставляли дребезжать стекла баритон и тенор.
Выручало хозяйственников… мытье полов. Мальчишки музыканты исподтишка курили, считая себя настоящими солдатами. Пал Палыч, ярый враг курильщиков, застигнув их на месте преступления, тотчас отменял занятия, и начиналось мытье полов. Старички хозяйственники с явной выгодой для себя помогали Пал Палычу выслеживать курильщиков. Во-первых, на время мытья наступала тишина, а во-вторых, когда проштрафившихся было много, Пал Палыч посылал их наверх драить полы хозвзвода.
– Внучок, – кричали хозяйственники, блаженно лежа на кроватях. – Внучок, ты ужо под койку залезь, подрай и там! И сундучок отодвинь, любезный, под ним пыли набилось! Вот так, милай! Может, тебе покурить свернуть, а?
– Ну, подождите! – скрипел зубами воспитанник. – Подождите…
Кончив мыть, он бежал вниз, хватал инструмент, и целый час разъяренная труба ржала, мяукала, лаяла, долбила потолок одиночными выстрелами, распарывала пулеметной дробью.
Туго приходилось хозвзводу.
– Чтоб у вас трубы распаялись, – ворчал старшина хозвзвода. – Дудари проклятые! Дудят, дудят одно и то же. День дудят, ночь дудят… Да за это время я бы любую кобылу танго играть научил!
Пал Палыч вздыхал.
– Раньше были мальчишки, – мечтательно вспоминал он, – пять репетиций – и любая вещь готова! А теперь – глухие, совсем глухие… Эх!
– А нельзя вам на улице дудеть, а? – спросил хозяйственник. – Я бы и заборчик соорудил, вроде загона. Давай?
Так и сделали.
Первое время забор густо облепляли местные пацаны. Они галдели и мешали заниматься, но разучивание одной и той же вещи – нудная штука, и постепенно все мальчишки отклеились от забора. Хотя нет, не все. Один появлялся ежедневно. Звали его Митя.
Митина мама работала в столовой. Столовая находилась на базаре и раньше, перед войной, была весёлым и шумным местом. Теперь же в столовой наесться было нельзя, можно было только выпить чаю без хлеба. Иногда продавали суп-болтушку и картофельное пюре без масла.
Базар почти пустовал теперь, и Митина мама рано приходила домой. Дома она заваривала все тот же чай, ставила перед собой блюдечко с клюквой и молча пила и курила, курила и пила. В одной руке стакан с чаем, в другой самокрутка.
Частенько она оставалась без курева и поэтому повсюду прятала от себя щепотки махорки, закидывала на печку и на шкаф «чинарики», а в черные дни принималась разыскивать их. Цена махорки была страшная: тридцать пять рублей спичечный коробок.
Почти весь хлеб мама отдавала Мите, и если удавалось достать картошку или ещё что-либо из еды, мама тоже отдавала Мите
– Ешь, милый сын, – ласково и протяжно говорила она. – Ешь все. Мне бы чай да табак, я и сыта буду.
Митя с ребятами бегал на станцию. Смотрел, как проходят мимо бесконечные составы с пушками, носил военным клюкву и никогда не брал у них ничего. А раненые совали соблазнительные вещи: сахар, сухари, а иногда и шоколад.
Однажды, когда у мамы два дня не было махорки и она прокашляла всю ночь – так хотела курить, Митя спросил у раненого папироску.
– Не рано ли дым глотать научился? – упрекнул раненый, но дал целую пачку «Звездочки».
С тех пор Митя иногда выручал маму.
Городок был мал, по утрам будили его редкие петушиные голоса (у кого-то еще оставались куры), не было в городке ни завода, ни фабрики, только паровозное депо.
Новостей в городе неоткуда было ждать. А если что и случалось, мальчишки узнавали об этом первыми. Словно им кто-то по личному телефону сообщал.
Вот и домчалось до них, что за военным училищем, прямо в поле каждый день играет оркестр.
Митя лишился покоя. Медные громкие трубы звучали теперь в его ушах не смолкая. Гремели даже, когда он спал. Он просыпался теперь куда раньше мамы. Находил на кухне кусок хлеба и бежал из дому.
– А чай, милый сын? Куды без чаю-то?! – кричала вдогонку мама.
А он, юркнув за угол, сбегал по деревянным мосткам вниз к железнодорожному переезду, пролезал под вагонами и, всё бегом-бегом, поднимался вверх на гору и минут через двадцать уже сидел на заборе, карауля музыкантов.
Музыканты приходили хмурые, заспанные. Недовольно расставляли металлические блестящие треноги, на которых были подставки для нот, и принимались продувать трубы. Были музыканты нисколько не старше Мити. Первое время он с завистью рассматривал маленькие погончики на темно-зеленых кителях и кожаные сапоги с толстой подметкой. Но вскоре его внимание целиком поглотили трубы.
– Не больно интересно, – заявили Митины дружки. – Гудят одно – «ту-ту» да «ру-ру». Ни одной песни не могут! Нечего здесь делать.
Митины дружки сыскали себе дела поинтереснее, а он никуда не хотел уходить. Что-то привлекало сюда. Он и сам не знал что.
Он уже узнавал музыкантов в лицо. У белолицего толстогубого парнишки не получались три ноты. Две густые громкие и одна тоненькая звонкая. Когда он играл медленно, получалось, но стоило толстогубому поспешить, как он сбивался. И коротконогий сердитый старшина заставлял его повторять снова и снова.
– До-о-о бери, до-о, – пел старшина. – Неужели не слышишь: до-о!
Останавливаясь у другого музыканта, он брал его трубу и показывал, как берут «соль». Но стоило старшине отойти, как музыкант, флегматичный, с облупившимся носом дылда, снова фальшивил.
– Ох, – нервничал старшина, хватаясь за сердце, – медведь на ухо наступил!
А дылда знай фальшивил.
Митя слышал, что он играет неправильно, и однажды крикнул с забора:
– Не так дудишь, тоньше надо. – И он пропел: – Со-оль.
– Не тоньше, а выше, – скривил губы дылда. – Тоже мне Моцарт!
Старшина подошел к забору:
– Как надо?
– Со-оль, – пропел Митя.
– Ага, – сказал старшина, – понятно.
– Я еще могу, пожалуйста, – Митя снова запел: – Со-оль.
– Достаточно Ну-ка, скажи мне, где ты живешь?
– На рынке.
– Это за железной дорогой? Ишь откуда бегаешь. Интересно разве?
– Интересно.
– А чем?
– Не знаю.
– Что ж, сиди, – почему-то вздохнув, сказал старшина.
Раз старшина пришел с трубой в руках и привел не знакомых Мите музыкантов. Эти были постарше. Они разошлись по разным углам и начали играть гаммы; Митя уже знал, что это гаммы. Без них не начиналась ни одна репетиция. Только эти музыканты играли гаммы быстро-быстро и забирались так высоко, что у Мити перехватывало дыхание.
– Начнем сыгровку.
Старшина прижал мундштук к губам, махнул головой, и раздался много раз слышанный Митей по радио марш. Все звуки слились в этот марш: сильный голос старшинской трубы и те три ноты, которые каждый день долбил толстотубый. Всё вместе получалось красиво, четко.
Раньше Мите казалось, что в оркестре так много труб для громкости, но сейчас он понял, что у каждой трубы свое назначение и что марш получается, только когда играют вместе.
Сам того не желая, Митя стал подпевать, сперва тихо, потом все громче. В тот момент, когда он запел во весь голос, старшина снова махнул головой, оркестр враз смолк, а увлеченный Митя продолжал:
Нам разум дал стальные
руки-крылья,
А вместо сердца –
пламенный мотор!
Музыканты дружно рассмеялись.
– Ну и слух, – сказал кто-то.
– Да, – подтвердил старшина. – Слух что надо! Прекрасный слух, – повторил он.
«Конечно, не глухой, – думал потом Митя, лежа в постели, – все слышу. Даже как мыши пищат в подполье, слышу!»
– Эй, дударь, – сказал старшина хозвзвода Пал Палычу, – присмотрел бы за своим толстогубым! Курит, шельмец
– Не может быть, – ахнул музыкант. – Давно ли полы мыл! Снова за старое!
Сообщение хозяйственника подтвердилось. Воспитанник курил на лужайке, когда никого не было. Пал Палыч отобрал у него окурок и тут же отправил мыть полы. Мальчишка, плаксиво дёргая толстыми губами, пытался разжалобить старшину, но тот добавил ему еще наряд.
– И чтоб в последний раз у меня. Иначе вылетишь из училища!
Толстогубый убежал, забыв свой альт.
Пал Палыч взял инструмент и хотел было уйти, но тут из-за ограды вынырнула белобрысая голова.
– Снова ты здесь? – спросил старшина.
– Ага. Дайте подудеть… – Митя затаил дыхание.
– Для чего? – пожал плечами Пал Палыч. – Баловаться?
Митя заметил в его руке окурок.
– Дяденька старшина, смотрите, что у меня, – он перелез через забор и показал толстые папиросы. – Бросьте «чинарик». Это же «Казбек»! Настоящий!
Пал Палыч сердито выхватил папиросы. Но Митя не заметил гнева.
– Один разок можно дунуть? – попросил он, улыбаясь.
– Ладно уж, – согласился старшина.
Вдавив губы в холодный желтый мундштук, Митя напрягся и дунул что есть силы. Но из раструба вылетело слабое шипение.
– Не надрывайся, – остановил старшина. – Подожми губы и языком вытолкни воздух.
На этот раз получился какой-то звук.
– Вот видишь! А ну ещё!
Звук повторился. На радостях Митя застучал по клапанам трубы, как по гармошке.
– Оставь клапаны в покое! Ну-ка, помнишь «до»?
– Ага.
– Попробуй взять его. Губы ещё подожми и языком потвёрже, ну!
Митя попробовал.
– Ещё подожми губы. Так! Та-ак!
Звук срывался и дрожал, но Митя и сам слышал, что получилось правильно.
– Не могу больше, – сказал он. – Губу больно.
– Больно? Это с непривычки. Потерпи. Нажми-ка этот клапан и вот этот. Так. Дай «ре». Слушай. – Он пропел: – Ре-е…
Митя подул.
– Хорошо. Губы подтяни. Ну, ещё раз. О, вот это правильно!
– Ой, и просто! – вырвалось у Мити.
Старшина покачал головой:
– Просто? Как бы не так! Это тебе просто, а им… – Он не договорил. – Хватит баловаться. Беги домой.
Старшина хотел еще что-то сказать, но махнул рукой и, взяв у Мити альт, повернулся уходить. Митя забежал вперед.
– Дяденька старшина, а у вас маленьких принимают? – спросил он с робкой надеждой. Вдруг пришла ему в голову безумно смелая мысль, что и он мог бы носить такую же форму с маленькими погончиками, а главное – играть на этом удивительном инструменте, который так волшебно-легко подчиняется ему.