Текст книги "Две жизни"
Автор книги: Сергей Воронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
– Олег Александрович, идите сюда, здесь лучше, – зову я его и расчищаю топором путь.
– Чудненько! Вы не очень, не очень усердствуйте. Я и так, я и так...
Откуда-то налетели белохвостые орлы. Клекотом полнится тайга. Их много... Десятки.
– Видимо, перелет, – говорит Мозгалевский, задирая в небо голову.
Я не знаю, перелет ли это, бывает ли вообще перелет у орлов, но то, что вижу, – редкостное явление. Они толкут над нами воздух. Выстрелить, что ли? Но зачем мне орел? И вдруг они исчезли, словно кто их рукой смахнул.
Идем мы с Мозгалевский неторопливо. Останавливаемся, курим. Говорим.
– Мне с Костомаровым работать не приходилось, – говорит Мозгалевский, – но слышать о нем слышал. Очень деятельный и талантливый инженер. Правда, увлекающийся... Он суров к себе. И если какая идея его увлечет, он ни с чем не посчитается. Боюсь, что идея скального варианта захватила его.
– А почему боитесь?
– Да потому, что инженерия – это прежде всего точный расчет. А точный – значит, спокойный, даже, я бы сказал, холодный. Поэтому тот, кто увлекается, горячится. А горячиться при точных расчетах не следует.
В Жалдабе построены для нас зимовка и баня. Мозгалевский сверяет карту аэрофотосъемки с местностью, без труда находит речонку Жалдаб, и вскоре мы обнаруживаем зимовку. Радости нашей нет предела. Это бревенчатый сруб с крышей, заваленной землей. Всего три венца выходят наружу, остальная часть в земле. Значит, будет тепло. В стене прорублено окно, оно не заделано, без рамы, просто дыра. Двери тоже нет. Но мы не обращаем внимания на такие мелочи. Нас радует прочное, теплое помещение. Через час прибывают баты, и к вечеру зимовку не узнать. Вдоль стен стоят постели, посредине зимовки стол. На нем свечи. В печке трещат дрова. Окно наполовину закрыто чертежной доской, поверх нее выведена печная труба. Дверь закрыта палаткой. Пол устлан хвоей. Воздух теплый, ароматный.
Какое наслаждение после бани лежать на постели, сняв надоевший ватник, сбросив сапоги. Лежать, курить и сонно посматривать, как Мозгалевский, нежась в тепле, греет свои больные колени у открытой дверки, как горячее, раскаленное пламя освещает его узловатые маленькие руки. Да, в зимовке уютно. Висит на всунутых в пазы колышках одежда. На печке все время горячий чай. Мозгалевский лежит на постели и заводит спор о Маяковском. Как все старые люди, он не терпит его.
– Тарабарщина это! Ну хорошо, прочтите мне что-нибудь, если уж он вам так нравится, – говорит он мне.
– Книги у меня нет, а в голове только отрывки.
– Неважно, давайте отрывки.
Я усмехаюсь:
– Нельзя судить по отрывку обо всем творчестве поэта.
– Мне стиль, стиль нужен, понимаете? Стиль!
– Хорошо. Слушайте. – И я читаю «Сергею Есенину».
– Стойте, стойте, – перебивает меня Мозгалевский и хватается за голову. – Ничего не понимаю... «Летите, в звезды врезываясь...» Ага, это в мир иной. Так, дальше.
Я читаю дальше. И опять:
– Что, что такое?.. «В горле горе комом»? Ну ладно, дальше.
– Вы не перебивайте, а то теряется смысл, – говорю я.
– Хорошо. Не буду.
– «Вижу – взрезанной рукой, помешкав, собственных костей качаете мешок...»
– Что? Что такое? – Он опять хватается за голову и стонет, будто у него болят все зубы сразу. – Обождите, обождите, я вникаю в смысл. Ищу его... «Взрезанной рукой»... Что это?
– Есенин решил покончить самоубийством, вскрыл вены и написал стихотворение кровью.
– Так, значит, нужны комментарии... Теперь ясно. Тарабарщина! То ли дело стих Пушкина: «Зима. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь...»
Мы смеемся с Колей Николаевичем, хотя я-то очень рассержен. Мозгалевский тоже сердито смотрит на нас, топорщит усы и вдруг улыбается. Соснин, внимательно слушавший спор и не знавший, кто из нас прав, теперь во всю глотку гогочет. Он просто рад, что все у нас так хорошо разрешилось.
В последние дни ударили заморозки. Появились забереги, схватились болота, замерзла в ручьях вода. Пришли холода. А рабочие разуты и раздеты. Сапоги донашиваются, от воды кожа киснет и расползается.
Брезентовые куртки надеты чуть ли не на голое тело. Но рабочие на это не ропщут. И в работе, и в ходьбе, и в палатке тепло, а сидеть сложа руки не приходится.
Вечером приехал начальник гидрометрического отряда Басов. В связи с принятием скального варианта переходы через Элгунь отпадают.
– Костомаров предложил мне сделать съемку скалы Канго. Я сделал. Вот материалы. А теперь поеду, пока не застала зима. Больше мне делать тут нечего. Пишите письма, передам родным в Ленинграде.
Мы пишем письма, а потом изучаем полевые материалы басовской съемки. Гора Канго в трехстах метрах от нас. Ее скалистые обрывы спадают в воду чуть ли не под прямым углом. Уложить трассу на таких обрывах трудно. Потом уже строители будут взрывать скалы аммоналом, выбирать «полку» на камне для укладки пути.
Я диктую Коле Николаевичу тахеометрические отметки, он по транспортиру накладывает их на ватман.
– Коля, а как же Градов, он ведь против скального варианта? – спрашиваю я.
– Есть приказ начальника экспедиции. Что Градов может сделать? Скрипит зубами, но подчиняется.
– А скальный вариант – стоящее дело?
– Еще бы. Тут башку надо иметь, чтобы трассировать, а не глиняный горшок.
– Можно? – слышится за дверью-палаткой голос Афоньки.
– Да, – разрешает Мозгалевский. Он срезает седую щетину на щеках машинкой для стрижки. Бритвы на изысканиях не признают.
– Олег Александрович, – глядя в пол, говорит Афонька, – дайте консервов, есть нечего...
– Ты прекрасно знаешь, что консервы – это наш «энзе». На самый черный день. Ешьте горох. Делайте гороховый суп, гороховую кашу, гороховые лепешки.
– Надоел этот горох, воротит с него.
– Консервов не дам.
– Дайте.
– Не дам.
Разговор идет вяло, будто говорят о чем-то потерянном, что долго искали, и, устав искать, перебраниваются ничего не значащими словами.
– Значит, не дадите?
– Нет...
– Может, хоть немного?
– Нет...
Тетрадь двадцатая
19 октября
По Элгуни плывут небольшие, голубые, как небо, льдины. Шуга. Воздух резкий. Все в инее. В высоком холодном небе большое морозное солнце. От его лучей искрятся миллионами миллионов огней далекие заснеженные сопки. Они в синем мареве, тем красивее, диковинней их снежный огонь. Тишина. Во всем тишина. Ни ветра. Ни шороха.
Тихо и у нас в лагере. Нет обычных приготовлений к выходу на работу, ни криков, ни смеха, ни ругани.
– Алексей Павлович, позовите бригадира, – говорит мне Мозгалевский.
Я иду за Афонькой. Вхожу в палатку рабочих. Это большая палатка, рассчитанная человек на тридцать. Тут и заключенные и вольнонаемные, все вместе. В ней три печки. Постелей нет. Рабочие спят вповалку, прижимаясь друг к другу. «Так теплее», – говорят они. Над печками протянуты веревки, на них сушатся портянки, рукавицы, штаны. Воздух тяжелый спертый.
Сейчас рабочие сидят вокруг печек. Стоило мне только войти, как наступило молчание. Какие сумрачные у всех лица. Какое открытое недовольство видно в глазах каждого. Некоторые смотрят на меня, недобро усмехаясь.
– Афанасий, – зову я бригадира.
– Ну? – не подымаясь, говорит Афонька. Он полулежит на хвое.
– Мозгалевский зовет.
– Зачем?
– Он тебе скажет.
– Пускай сам сюда идет. У нищих слуги отняты. «Зовет». Ты сам сюда иди. Иди к рабочему человеку, уважение ему окажи.
Мозгалевский идет. Садится возле печки и, посасывая пустую трубку, говорит о той благородной миссии, которая возложена на изыскателей, но рабочие и слушать не хотят.
– Ну эти разговоры, Олег Александрович, вы себе оставьте, – говорит Перваков, – себя можете обнадеживать, а нам дайте существо. Мечтания – они хороши, когда брюхо сыто да тело в тепле...
– А что ты подогреваешь нездоровые настроения? – протискиваясь к Мозгалевскому, сказал Соснин.
– А ты накорми людей, тогда и настроения потухнут. Чего ж ты хочешь – чтоб человек был голодный да еще молчал?
– А ты ведь контра! – сунулся к нему Соснин.
– Дурак ты, хоть и с бородой, – спокойно ответил ему Перваков.
– Ты не обзывай!
– Я не только обзову, я еще бороду тебе вырву. Как же ты можешь мне говорить такую пакость, если я воевал у Сергея Лазо?
– Ладно, хватит спорить, – примиряюще сказал Олег Александрович. – Условия у нас тяжелые, но работать надо. Мы первые, а первым всегда тяжело.
– Так мы ж не против, – сказал Афонька, – да без жратвы силы нету.
– Работать надо, – ссутулившись, сказал Яков, – а не языком трепать. Языком-то трепать горазды больно. Жрать! А ты заслужи, чтоб тебя кормили. Может, тебя и кормить-то не след...
– У-у, пакость, – закачал из стороны в сторону головой Перваков. – Олег Александрович, дайте ему за угодливость кило гороху, пусть пожрет его да лопнет.
– Сам лопнешь, сам! – заорал Яков.
– А ну, замолчать! – крикнул на него Резанчик и посмотрел на Мозгалевского: – Вольные как хотят, а мы не пойдем на работу.
– Что ж мне делать с вами? – беззлобно говорит Мозгалевский.
– Отправить зачинщиков вниз. Марш, марш! И весь разговор, – чеканит слова Соснин.
– Помолчите, пожалуйста, – с неприязнью говорит ему Мозгалевский. – Как это вы все привыкли расправляться... – И, подумав, сказал рабочим: – Собственно, я не понимаю, о чем речь? Разве вы не знаете, что я распорядился дать вам два выходных дня? Отдыхайте! – Сказав это, он быстро вышел из палатки.
Может быть, так все бы и прошло, но приехал Градов. Увидев всех на месте, он спросил, почему мы не работаем. Мозгалевский объяснил.
– Ах, дорогой мой Олег Александрович, – всплеснул Градов руками, – в ваши годы такие неприятности. Вам бы полегче надо экспедицию. Где-либо под Ленинградом. Не позаботились о вас, не подумали.
– Но ведь дело не во мне, – сердито говорит Мозгалевский. – И не понимаю, нет, не понимаю вашей странной заботы обо мне.
– Ну вот и рассердились. Расстроились. А в вашем возрасте расстраиваться нельзя. Ладно, что тут у вас? – И раздул круглые ноздри, словно пытаясь по запаху определить, что происходит у нас.
– Надоел горох. Люди хотят нормально есть...
– Да, но вы же знаете, на базе пусто... Пойдемте к рабочим.
Размашисто, уверенно он идет к палатке рабочих. На голове у него пыжиковая с длинными ушами шапка. Он уже успел обзавестись ею.
– В чем дело, товарищи? – залезая в палатку, спросил он.
– Да все в том же, в еде, – ответил Перваков. – Тут надо разобраться, до каких пор будет такое положение. Если временно, то мы...
– Надо не дискутировать, а работать. Как ваша фамилия?
– Моя фамилия Перваков.
– Вот, товарищ Перваков, надо не дискутировать, а работать. Нам поставлены жесткие сроки производства изысканий. Вы уволены, Перваков. Кто еще хочет говорить, а не работать? – Градов раздул ноздри.
– Это за что же вы его увольняете? – поднялся Афонька.
– Так, вы тоже уволены. Кто еще?
Наступило тяжелое молчание. Ясно было, что Градов испугал людей. Чем? Им вроде бояться нечего. Ну, сели бы в лодки и уехали. Но было что-то такое в словах и тоне Градова, что как бы предостерегало и в то же время сулило большую неприятность тому, кто не послушается начальника участка.
– Так. Нет?.. Ну вот и прекрасно. Идите на работу, и, заверяю вас, через неделю будут и продукты и обмундирование, – сказал Градов и, нагнувшись, вышел из палатки.
– Слушайте, – как только он отошел на порядочное расстояние, остановил его Мозгалевский, – почему вы так разговариваете с людьми? И Перваков и Афанасий – замечательные рабочие! Но дело не в этом. Как вы можете так себя держать, вы, советский инженер?
– Спокойнее, спокойнее. Вы начинаете горячиться и не думаете, что говорите. У вас начинает дрожать голос, но не оттого, что у вас больное сердце. Нет, оно у вас мягкое. А это очень плохо, когда у руководителя мягкое сердце. Вы, наверное, плачете в кино, когда видите сентиментальные штучки?
– Слушайте, я коммунист...
– Нет, это уж вы меня слушайте. Да, видимо, вы стары. Вы не умеете руководить. Не умеете держать дисциплину. Будь вы помоложе, я бы с вами иначе говорил, но ваши седины заставляют меня замолчать и откланяться.
– К черту вашу заботу о моей старости. Да и не стар я!
– Стары, стары, – с нажимом сказал Градов. – Будь вы помоложе, не допустили бы такого развала дисциплины. Но не будем больше спорить. До свидания. Если что, я буду на базе. Приезжайте...
Мозгалевский в ответ на это только затрясся и ничего не ответил, ушел в палатку.
Немного спустя к ней подошли Перваков и Афонька.
– Олег Александрович, выйдите на минутку, – попросил Перваков. И, когда Мозгалевский вышел, сказал: – Что ж, собрались мы, давайте расчет, коли уж так...
– Какой расчет? Я вас не увольнял. Расчет! Или вы на самом деле хотите вниз?
– Да нет, зачем же... – ответил Афонька.
Пока время уходило на все эти проволочки, геологи потихоньку двигались и вот нагнали нас. Встреча произошла на трассе.
– Алеша! – крикнула Тася.
Я и не ожидал ее увидеть, думая, что она уехала. Ведь Мозгалевский же дал предписание Зырянову. Она бежит ко мне.
– Здравствуй, Алеша! – Глаза ее сияют, смеются. Она в ватнике, в штанах, заправленных в сапоги, в косынке. – Что ты так на меня смотришь?
– Я думал, ты уехала.
– Нет, я здесь! Как хорошо, что мы вас догнали.
Я смотрю на нее и замечаю то, чего не видел раньше. У нее пухлые губы, особенно верхняя, такая добродушная, вздутая. У, нее высокая грудь. Маленькая, но высокая. Она смотрит на меня, улыбается. «Но ведь есть же Ирина? – думаю я, и тут же отвечаю себе: – Ирина – мечта. Несбыточная мечта, а тут...»
– Что ты так на меня смотришь, Алеша? – тихо спрашивает она.
– Просто давно не видел, – медленно отвечаю я.
– Ты рад меня видеть?
– Да, – говорю я, и мне становится почему-то легко. Я тоже улыбаюсь.
– И я рада...
Вечереет. Мы идем домой. Молчим. Я чувствую на своих губах какую-то блуждающую улыбку от внутренней неловкости и чего-то грешного. Поднимается луна, и чем она выше, тем белее, и вот уже она как снег на вершинах сопок. От деревьев падают толстые тени, они пересекаются, и лес кажется глухим, непроходимым. Все больше появляется звезд. Синие, красные, зеленые, белые сигналы шлет нам Полярная звезда. Опустила к краю земли ковш Большая Медведица. Как циклоп, смотрит оранжевым глазом Марс. Поднимается ветер. Он тревожно шумит в вершинах деревьев.
– Алеша?
– Что, Тася?
– Подожди, Алеша... Ты так быстро идешь... Я устала.
Она повернулась ко мне. Я беру ее за руку, и она тут же прижимается. Но я ухожу. Я не хочу того, что может случиться. Любовь в моем представлении – совсем иное. Это когда от восторга дышать нечем, когда, не думая ни о чем, во имя любимой бросишься в пропасть, когда готов стоять на коленях и молиться на свою любовь! А тут? Нет, это ни ей, ни мне не нужно.
– Алеша!
Я не остановился.
– Алеша! – Она бежит ко мне, дергает за руку. – Ты разве не слышишь – я тебя зову. Мне страшно...
Я останавливаюсь.
– Алеша...
Она смотрит мне в лицо. Смотрю и я и вижу в каждом ее глазу по маленькой белой луне. Луны плывут в черном океане глаз. И они кажутся мне уже белыми яхтами, уносящими меня в далекое, неведомое.
Я поцеловал ее. Взял за руку и повел, как маленькую девочку, к зимовке. Я ничего не испытывал – ни радости, ни торжества, ни гордости, ни унижения, ни пустоты. Было немного грустно, будто с любимого дерева облетела листва. Хорошо, что Тася молчала. Так было легче.
В зимовке горят свечи, топится печь. Согнувшись над столом, сидит Мозгалевский, читает письмо от Костомарова.
– «Ни в коем случае не идите по подножию Канго. Идти косогором», – читает он, только на мгновение оторвавшись от письма, чтобы посмотреть на меня. Его взгляд пристален, но я делаю вид, что не замечаю этого, и придвигаю к себе миску с гороховой кашей.
Тася что-то весело мурлычет себе под нос, устраивая постель рядом с постелью Ирины. Если можно говорить о каком-то удовлетворении после того, что произошло, то я доволен тем, что она ведет себя так, будто между нами ничего и нет. И я постепенно успокаиваюсь. Потому что то, что произошло, мне мешает. Без поцелуя я жил легче. Жил просто, легко.
22 октября
Холодный сухой ветер жжет лицо. По Элгуни сплошняком идет шуга, трется о забереги. Шуршит. По небу быстро уходят на юг облака. От воды стынут руки, стягивает лицо.
– Бррр! – вздрагиваю я и бегу в палатку. Но не успел еще вытереть лицо, как откидывается полог и в проеме дверей показывается курносое лицо Шуренки.
– Сверху два бата идут, – говорит она.
С полотенцем в руке я выбегаю из палатки. А к заберегам уже пристает первый бат, и из него выпрыгивает человек в черной борчатке и финской шапке.
– Кирилл Владимирович! – раздается радостный крик Мозгалевского.
«Фу ты, ну как я не узнал его сразу», – думаю я и протягиваю Костомарову руку. Он крепко хватает ее и выскакивает на бровку обрыва. Окружив Костомарова, идем к зимовке. Вся борчатка у него обледенела. Он сбрасывает ее, ставит к столу карабин и оглядывает нас спокойным, радостным взглядом:
– Ну, как живете?
Мозгалевский рассказывает и про Зацепчика, и про питание, и про Градова.
– Градов сейчас у меня. Оленей ждет. В соседнюю партию перебирается, – сказал Костомаров.
– Говорил он вам, что у нас есть нечего.
– Наоборот, говорил, что у вас восемь мешков муки, – удивленно сказал Костомаров.
– Вот безобразие! – всплескивает руками Мозгалевский.
– Взял у меня три мешка для пятой. Зол он как черт, категорически против скального варианта. Если бы не Лавров, наверняка запретил бы вести на косогоре изыскания. Ну, это дело его, а наше – быстрей-быстрей двигаться друг другу навстречу. Я вам привез муку, сахар, картофель и немного оленины. Соснин, примите.
– Есть! – вытягивается перед Костомаровым наш помначпохоз и стремительно выходит из зимовки.
– В Байгантае все эвенкийское население посажено на строгий паек. Взял в магазине продукты в долг. Надеюсь, скоро прилетят самолеты. Говорил с Лавровым по радио. Он просит продержаться до первого ноября. Что-то с самолетами неладное. До смычки наших отрядов, Олег Александрович, километров двадцать...
– Неужели вы прошли пятьдесят? – кричит Мозгалевский. Он ошарашен.
– Но я не один, с Покотиловым. И берем на косогоре всего по три точки – подошва, середина и вершина. Кстати, нужен отчаянный малый. Нет ли у вас такого, чтоб по вершине бегал?
– Есть. Из заключенных, Михаил Пугачев, – сказал я.
– Отлично. Завтра я возьму его с собой. У Покотилова парнишка ничего, а мой трусит. Олег Александрович, хотите, я вам расскажу об экономической выгоде скального варианта?
– Пожалуйста, рад выслушать.
Костомаров подсел к нему поближе. Начались выкладки, вычисления. Костомаров волновался, глаза его блестели, я никогда таким его не видел.
– Сорок миллионов экономии! Каково, а?
– Это заманчиво, но цыплят по осени считают, – улыбаясь в усы, сказал Мозгалевский.
– Теперь тоже осень, – как-то сразу завяв, ответил Костомаров и, немного помолчав, спросил: – А сама идея укладки трассы по косогору вас не воодушевляет?
– Меня может привлечь только трезвый инженерный расчет, – ответил Мозгалевский, потирая колени. – Скальный вариант трудный, и, мне думается, именно эта трудность и увлекает вас...
Костомаров в упор посмотрел в тусклые, с расплывшимся зрачком, глаза старшего инженера.
– Я думал, вы лучшего мнения обо мне, – тихо сказал он. – Я вас не обманываю, когда говорю, что изо всех вариантов этот самый выгодный. Почему вы мне не верите?
Мозгалевский пожал плечами, будто ему стало холодно:
– Чтобы поверить, нужны варианты. Материалы для сравнения вариантов. Вы же инженер. Вы должны это знать не хуже меня.
– Не дай бог, если у начальника главка такой же недоверчивый характер, как у вас, тогда я пропал, – невесело улыбнулся Костомаров.
– Насколько мне известно, он человек трезвого инженерного расчета.
– Ну, тогда пропал. – Костомаров помолчал и, окинув взглядом зимовку, спросил: – А где же Покровская?
– В поле. Пошла к сопкам, – ответил Коля Николаевич.
– Так. Ну что ж, поеду обратно. Время не ждет. Как бы то ни было, а теперь вы знаете мой замысел, – сказал Костомаров Мозгалевскому, – и прошу вас неукоснительно придерживаться моих указаний... Что могу я вам сказать на прощание, Олег Александрович? Опыта у вас больше, чем у меня, но смею вас заверить, будет принят скальный вариант. И поэтому не тратьте напрасно время на сомнения. До свидания, товарищи. Желаю успеха. – Он быстро сбежал по крутому берегу к реке и вскочил в бат. За ним так же быстро пробежал Мишка Пугачев. Гребцы оттолкнулись от берега и легко пошли против течения, к своему лагерю.