355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Воронин » Две жизни » Текст книги (страница 15)
Две жизни
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:20

Текст книги "Две жизни"


Автор книги: Сергей Воронин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

Тетрадь двадцать вторая

– Какая интересная птица, – говорю я, но Тася не слушает, о чем-то задумалась.

– Что с тобой?

Она слабо улыбнулась:

– Вот скажи мне, почему ты разный? То мне кажется, что ты меня совсем не любишь, то верю – любишь... Или это не так?

Я смотрю на ее осунувшееся лицо, на узкие плечи, и мне становится ее жаль. Но отвечать трудно. Что я могу сказать? Мне не хочется ни убеждать ее в чем-то, ни отговаривать. Она права, временами я с радостью думаю о ней, бывает и так, что ее близость тяготит. Что это такое, я сам не знаю. Бывает так, что я не вижу ее весь день и не вспомню, и чувствую, что я легко мог бы ее забыть, но случается и так, что, как только увижу ее, сердце начинает гулко стучать, и тогда я рад, что она рядом.

– Ну что же ты молчишь?

– А зачем говорить? Мне и так хорошо...

– Это правда? – и радостно и с сомнением спрашивает Тася.

– Почему ты не веришь?

– Потому что я никогда не любила. А теперь люблю, но не знаю, любишь ли ты. Мне хочется, чтобы ты все время, каждый раз, как встретимся, говорил, что любишь меня. Ну, скажи, любишь меня?

– Да.

– Нет, ты скажи: люблю.

– Люблю.

– Ты говоришь как сквозь сон. – Она долго смотрит мне в глаза, словно что-то ищет там. – Ничего я не понимаю, – с печальным вздохом говорит она. – Но ведь ты любишь меня?

К нам бежит Соснин, трясет какой-то бумагой и кричит:

– Тревога!

– Что случилось?

– Письмо от Костомарова. Лавров болен. Исполняющим обязанности начальника экспедиции назначен Градов. Костомаров предлагает нам идти вверх, до Иберги, там зимовка и тонна картофеля, – на ходу отвечает Соснин и вбегает и палатку.

Остальное я узнаю в палатке

«Весь инвентарь, личные вещи оставить на месте, составить опись.

К. Костомаров».

И больше ни слова.

Мозгалевский сидит опустив голову. В палатке тишина. До Иберги больше двадцати километров.

10 ноября

Я оставил все, кроме кошмы и рюкзака, в нем смена белья и дневники. Соснин роздал каждому по горсти соли. Уже стали выходить, когда выяснилось, что никто не хочет взять печку. Мне живо представилось, как мы придем в Иберги, в зимовку. В ней холодно, а обогреться будет негде, – костер посреди землянки не разведешь, а печки нет.

– Отбери получше, – сказал я Соснину. – Я понесу.

– Это несерьезно, – говорит Мозгалевский. – Вам не дотащить. Вы и так слишком много набрали.

– Дотащу.

– Алеша, тебе будет тяжело, – говорит Тася.

– Зачем вы мешаете человеку проявлять гражданское мужество? – важно сказал Коля Николаевич.

– Трепач, – говорю я.

– Это увидим через три часа, – отвечает Коля Николаевич. – Будет точно известно, кто из нас трепач.

Я ничего не отвечаю ему, взваливаю весь груз на себя. Спину оттягивает рюкзак, грудь теснят кошма и печь. Но делать нечего. Надо идти.

Первый рейс уже закончили. Бат перевез рабочих на другой берег. Теперь наш черед. Погрузились.

– Как хорошо, что мы вместе, – сказала Тася, когда бат отошел от берега и, слегка покачиваясь, поплыл к середине.

Полдень. Солнце ярко, не по-осеннему светит с неба, еще ярче горят снега, еще ярче голубеет вода. С тихим шорохом постукивают льдины о борта. Тася отводит их палкой. Я смотрю на этот пустой край, с дикогорьем, с суровой рекой, которую никак не могут схватить морозы, смотрю на леса, и меня охватывает чувство радости.

Я думаю о том, что вот мы, горсточка людей, заброшенных в этот глухой край, несмотря ни на что, делаем свое дело. Несмотря на лишения, голод, холод, неустроенность, мы все же выполняем то, за чем нас послали сюда. И сознание этого наполняет меня гордостью, и я начинаю понимать смысл человеческой жизни.

Но вот и берег. Мы пристаем к прозрачной кромке льда. Осторожно, чтобы не провалиться, выходим. Перваков вытаскивает бат на лед. Все! Мы бросаем прощальный взгляд на палатки, белеющие на том берегу. Вернемся ли? Я четко вижу оставленные в тайге, на просеке, теодолит, нивелир, вешки, рейки, занесенную снегом ленту, раскоряченную, как бы собирающуюся одним прыжком покрыть все расстояние до нас, треногу – и мне становится невыразимо тяжело.

– Яша, брось ты их, – слышу я голос Шуренки.

Яков нагружен барахлом сверх головы. Он жаден и не хочет ни с чем расставаться. Ему тяжело, но он не бросит ни одной тряпки. Идет, его мотает из стороны в сторону. Но он идет. Нагружена сверх сил и Шуренка. Она плетется позади Якова. К ней подошел Афонька и молча снял с ее спины увесистый тюк. Она благодарно посмотрела на него и пошла с ним рядом.

Заберегами идти легко, особенно если лед шероховатый. Ногам простор, и даже груз кажется не таким уж тяжелым. В печку засунуты трубы, они лязгают, грохочут. Но это и хорошо, – походная музыка.

Мы растянулись в длинную цепь. Каждый занят собой, каждый думает только о том, чтобы хватило у него сил. Мне становится жарко. Я снял кепку, снял рукавицы, но все равно пот льет со лба и висков, течет по щекам и стынет на шее.

– Ну зачем ты взял печь? – говорит Тася. – Что тебе, больше всех надо?

Я не отвечаю. И не потому, что мне больше всех надо или я лучше всех, нет, но уж коли взял, так надо нести.

Прошли немного, с километр, а плечи уже ноют. Хочется бросить груз, сесть и ни о чем не думать. В висках стучит. И ничто уже не радует: ни солнце, ни легкий воздух, ни шероховатый лед. В голове только одно: «Идти, надо идти». И я иду. Взгляд устремлен вниз, я вижу мелькающие носки валенок и бесконечную сероватую полосу льда.

Лед потрескивает под ногами, гукает. Далеко бежит трещина, рассыпая, словно горох, сухие звуки. Во рту сухо, из горла вырываются хрипящие свисты. Рядом вода. Но пить нельзя. Еще больше захочешь пить и весь взмокнешь.

Наконец-то отдых. Вещи разбросаны, люди лежат на льду, раскинув руки и ноги. Тася бросает рюкзак и падает. Мозгалевский совсем измучен, он даже постарел, стал черненький, маленький. Кожаная куртка бесформенно висит на нем. Тишина. Молчание. Но вот уже кто-то закурил, кто-то сказал первое слово, кто-то подошел к воде, – и снова жизнь. У Якова тюк стал значительно меньше. Оказывается, он все же выбросил часть барахла.

– А ты чё помогаешь ей? – подозрительно глядя на Афоньку, говорит Яков. – Чё тебе от нее надо?

– А ничего. Жалко бабу, и все, – кося глазом, усмехается Афонька.

– Твоя, что ль, чтоб жалеть?

– А это важности не имеет, и отвяжись, пустая жизнь.

– Тяжело мне, Яша, – говорит Шуренка, доставая из сумки лепешки.

– Не сломишься, – сухо отвечает ей Яков.

– А вдруг сломится, – тихо посмеиваясь, сказал Резанчик, – у курносых баб характер беспокойный.

– Ну-ну, ты молчи-ка. Не твоего ума дело, – одернул его Яков. – Коль угодил в лагерь, так у тебя и учиться нечему.

– Дурак, только у таких, как я, и учиться. Верно, Юрок?

– Чему учиться? Воровству? – все больше раздражается Яков. – Да было б в моей власти, выгнал бы я вас всех отседова. Глаза не смотрят...

– А ну, хватит, – сурово сказал Резанчик. – С тобой шутят, а ты чего. Смотри, как бы глаза не выколол, тогда и смотреть не надо будет.

– Тише, успокойтесь. Не хватало еще, чтоб вы тут разодрались, – сказал Мозгалевский. – Идем-ка, дело верней будет.

И мы идем дальше. На заберегах следы. Их много. Вот заячий путаный, вот сохатого; видно, шел пить, да, чего-то испугавшись, бросился в сторону. А вот и причина испуга – собачий след. Хотя откуда же может быть собачий? Это волчий. И не один тут был волк, а несколько.

Чем дальше идешь, тем больше втягиваешься, и уже нет боли в пояснице и ломоты в плечах, только остается тупое ощущение чего-то гнетущего в шее. И невольно приходит мысль: как все же быстро ко всему привыкает человек.

Забереги все шире. Лед становится прозрачнее, сквозь него видно дно Элгуни. На перекатах вода с силой швыряет шугу под лед, и видно, как лед подо льдом стремительно проносится вниз. Но забереги все уже, уже и пропадают. Приходится идти берегом. А берег в снегу. Под снегом камни. Ноги скользят, спотыкаются, и все чаще падают люди. Подыматься тяжело, но надо, и мы, качаясь, идем дальше. К счастью, берег отходит, надвигаются скалы и забереги. Лед чистый, гладкий, и теперь уже печь у меня не мучительный груз, а транспорт. На ней лежат кошма, полушубок, рюкзак. К дверце привязан ремень, и я чуть ли не бегом несусь по льду. Грудь свободно, во всю ширь, вдыхает морозный воздух.

– Олег Александрович, – кричу я, – давайте ваш тюк!

– Неужели? – радостно говорит он.

Я кладу его тюк поверх полушубка.

– Тася, давай рюкзак!

– Ой, Алеша... – И ее рюкзак ложится рядом с вещами Мозгалевского. Я все это везу, и мне хоть бы что. Они еле поспевают за мной.

– Я доволен вами! – кричит мне в спину Мозгалевский.

– Как ты ловко придумал! – говорит Тася, догоняя меня.

А между тем уже вечереет. Снег становится синим, а небо – розовым. Подошли к протоку. Он шириною метров двадцать пять. Обходить его? Но куда он ведет? А что, если перейти вброд? На вид неглубок; правда, течение быстрое... К нам подошли Резанчик и Юрок.

– Пошли напрямую, – сказал Резанчик.

– Я тоже так думаю, – ответил я и посмотрел на Тасю.

– Я перейду, – спокойно ответила она.

Я подошел к протоку и стал раздеваться. Снял полушубок, валенки, ватные брюки, привязал их к рюкзаку. Остался в трусах. И вступил в воду, держа вещи высоко над головой.

Вода сковала ноги. Донная галька заскользила, и я чуть не упал. Колени остро заныли и тут же онемели от холода. Почему-то на глаза набежали слезы, и все покрылось мутной пеленой. Почти не видя другого берега протока, я перешел быструю воду и вылез на лед. От тела густо валил пар, будто я вышел из бани.

– Ну как? – крикнула Тася.

– Все в порядке, – ответил я.

Она хотела было пойти, но ее опередил Резанчик. Он разделся догола и быстро пересек проток. Тася в это время стояла к нему спиной.

– Эх, ты бы знал, какая вода холодная! – вылезая на берег, воскликнул Резанчик.

– Что ты говоришь? А я и не знал, – засмеялся я.

Следом за ним перешел Юрок.

– Отвернитесь, – попросила Тася. – Не глядите.

– Никто и не смотрит, – ответил Резанчик, даже и не думая отворачиваться, с улыбкой глядя на входящую в воду Тасю.

– А ну, отвернись! – сказал я. Но он будто меня и не слышал. – Я кому говорю? – Но он даже и бровью не повел. – Слышишь, ты! – Я дернул его за руку. – А ну, отвернись!

– А чего тебе, жалко, что ли? – криво усмехнулся он. – Сам должен понимать, как тяжело без бабы...

– Ну, эта баба не про тебя.

Пока мы говорили, Тася перешла проток и вылезла на лед чуть в стороне от нас.

Мы не стали ждать, пока придут остальные, и двинулись вперед. Сумерки густели. Солнце скрылось, и по небу поплыл месяц. Все посинело, и от этого стало еще холодней. Далеко впереди виднелись белые шапки Иберги.

Тетрадь двадцать третья

Тяжело идти в темноте, когда всюду валежины, заросли, завалы. Наткнулись на какой-то ручей, стали месить в нем снег и воду. Кое-как выбрались. Резанчик все проклинал и ругался. Да и трудно удержаться, от ругани. Пройдешь несколько шагов, споткнешься и летишь врастяжку. Только поднимешься, и глядь, уже снова летишь. Но молодец Тася. Я и не думал, что она так вынослива.

– Устала? – спрашиваю ее.

– Когда ты рядом, легко...

Остановились мы у завала, – готовые дрова. Одна-две минуты, и появляется слабенькое пламя. И вот оно уже сильнее. Разгорается, жадно охватывает весь сушняк и вздымает к небу красный султан огня. Его увидят наши. Может быть, придут. Подтянутся... От одежды валит пар. Тянет в сон.

– Нет, нет, – говорю я, – сначала есть, потом спать. Доставайте юколу.

И каждый достает свою рыбину, насаживает ее на палку и сует в огонь.

Юкола трещит, жарится. Она дьявольски соленая, объедает губы, нёбо, горло, но все равно хороша!

Съедена юкола, и теперь начинается му́ка. Пить! Скорее пить. Мы кипятим в мисках воду, пьем прямо из Элгуни, глотаем снег. Все внутри нас пылает, как в костре. Теперь уже огонь захватил весь завал. Пламя гудит. Жара... Я выпил мисок десять, но пить хочется еще больше. Нет, не напиться. Я плюнул и стал укладываться спать. Затопил печку. Лег между костром и времянкой. Тепло. Тася устроилась на оленьей шкуре. Только шкуру да одеяло она и взяла. И не прогадала.

Проснулся среди ночи, и не от холода. Пить захотел. Проклятая милая юкола. Снежная коса в синем свете. На чистом небе белая луна и неустанно мерцающие звезды. У костра сидит Юрок. Я попросил воды, и он протянул мне миску крутого кипятку. Я бросил туда снег и стал пить.

– Чего не спишь? – спросил я его.

– Думаю.

– О чем?

– Да вот думаю: чего я сижу тут? Взять бы да уйти. Никто не держит. Когда еще сообщили бы о побеге. А не бегу, вот и думаю: чего же такое?

Проснулась Тася и озябшим голосом попросила валенки. Они сушились. Я пошел на Элгунь за водой, и, когда вернулся, она уже сидела у костра и куталась в одеяло.

– Озябла?

– Немного... Где же наши? Отстали...

Я стал ей греть воду, а Юрок пошел спать на ее место.

– Интересно, чем все у нас кончится, – в раздумье говорит Тася.

– Я думаю, все наладится...

– А уверенности нет?

– Слишком много было срывов, чтобы не сомневаться.

– Это что, ты имеешь в виду тот случай?

– Какой случай?

– Когда я на тебя рассердилась?

– При чем здесь ты?

– Как при чем? – удивленно посмотрела на меня Тася. – Ты о чем говоришь?

– Об изысканиях... о снабжении.

Тася негромко засмеялась.

– Господи, я говорила о нас с тобой... Странно, но я почему-то не могу представить себя твоей женой, – сказала она и, как мне показалось, пытливо посмотрела на меня.

Я положил в костер хворосту. Пламя взвилось вверх и ярко осветило ее лицо. Да, она пристально глядела на меня. Ждала ответа. Но я совсем не думал о женитьбе, да и рано мне обзаводиться семьей.

– У меня такое ощущение, что ты всегда где-то далеко от меня. Почему это? – спросила Тася и, не дождавшись ответа, продолжала: – Я глупая... Лезу к тебе со своей любовью, а ты обо мне и не думаешь. Ведь так?

На глазах ее блеснули слезы. И вдруг мне стало нестерпимо жаль ее. Вот рядом со мной хороший, милый человек, который любит меня, и он несчастлив – несчастлив только потому, что я равнодушен к нему. Эта мысль меня потрясла. В самом деле, что же такое творится? Почему один должен любить и быть обиженным, а другой, любимый, быть черствым к нему? Кто это придумал? Почему на любовь не отвечают любовью?

Я искоса посмотрел на Тасю. Она сидела опустив голову, по щеке у нее медленно текла красная от огня слеза. Закопченные маленькие руки что-то перебирали. Сколько было жалкого и беспомощного в ней! Я всегда знал, что жалость – чувство плохое, унижающее того, кого жалеют, и только сейчас понял, что это ложь. Жалеть надо! Жалеть – это прекрасно! Это значит не оставаться равнодушным и черствым, обнадежить человека, прижать его к себе, если это ему нужно... А Тасе это было нужно. Каким счастьем осветилось ее лицо, когда она прижалась ко мне. Значит, жалость может родить счастье? Ах, как не правы все те, кто вычеркивал из жизни это человеческое, сердечное. Больше жалости, и тогда не будет так много суровой черствости.

– Тебе хорошо?

– Да... – тихо ответила она.

– Почему ты все сомневаешься? Это плохо, когда у человека нет уверенности. Надо верить. Верить всегда, даже если никто в тебя не верит, то и тогда надо верить, потому что это единственное, что может помочь тебе...

Я что-то еще говорю – и замечаю: Тася спит... Медленно проходит ночь. Я и сам дремлю, просыпаясь, подбрасываю в костер, снова засыпаю, и от этого кажется, что ночи нет конца.

Утром пошли дальше. Но вскоре натолкнулись на проток. Переходить вброд не хотелось, решили поискать переправы. Наверное, с километр прошли по берегу протока, и тут мне показалось, что он заворачивает назад. Я уже хотел было в любом месте перейти вброд, чтобы не терять пройденного, но вдруг услыхал стук топора. Звуки раздавались впереди. Мы пошли на них, и вскоре на другом берегу увидели наших. Они сооружали переправу. Мозгалевский сидел на большом сваленном дереве и, махая руками, что-то объяснял рабочим. Увидя нас, он приветливо пошевелил рукой и крикнул:

– Переход делаем!

Я кивнул головой: дескать, понимаю.

– У нас Яков утонул! – закричал он опять.

– Утонул? – испуганно крикнул я.

Мозгалевский завертел головой и закричал что было силы:

– Чуть-чуть не утонул!..

Ну, слава богу... Через полчаса вся группа Мозгалевского перешла проток, и мы двинулись вперед. Как изменили людей прошедшие сутки! Все осунулись, почернели и как-то уменьшились. Опять потянулись цепочкой. Опять задребезжала печь. Опять затрещал лед.

Я иду и вспоминаю ночной разговор с Тасей. Она уже думает о замужестве, а я о женитьбе как-то совсем не думал, но теперь эта мысль не выходит из моей головы. И все чаще возникает вопрос: «А почему бы и не жениться?» Причем мне представляется не идиллическая картинка: я, жена, кудрявые, упитанные дети, – а другое: все новые и новые экспедиции, и мы в них всегда вдвоем, два верных друга. И нам хорошо. У меня есть близкий человек, который любит меня и которого я уважаю... Уважаю, а почему не люблю? А потому, что люблю Ирину. Я всегда буду ее любить. Но почему ее? Этого я не знаю. Люблю, и все! Но не так, как об этом говорят, как пишут. Моя любовь странная. Если бы мне пришлось решать, жениться на Ирине или нет, то я бы не женился. Ни за что не женился бы. Потому что жениться на любимой – это значит погубить любовь.

Я иду и все это перебираю в голове. Конечно, никакого твердого решения у меня нет. Я могу жениться, могу и оставаться холостым, и никто не заставит меня поступить против воли. Эта так. Но вопрос существует, он произнесен, и поэтому я думаю, искоса поглядывая на Тасю. Она идет рядом со мной. Сквозь смуглоту щек у нее пробивается румянец, из полуоткрытого рта вырывается легкий парок, глаза мечтательно прищурены. Наверно, она тоже о чем-то интересном для себя думает. Наверно, думает обо мне, о ночном разговоре...

Мозгалевский поставил перед всеми одну-единственную задачу: во что бы то ни стало дойти сегодня до зимовки. Чтобы я не вырывался вперед – все же Олег Александрович остался недоволен моим самоуправством, – иду в середине. И вдруг слышу впереди крики. Нельзя понять, радостные они или тревожные. Но кричат все, кричат разноголосо, и я бегу на крик. Поскользнулся, упал. Печь больно ударила по затылку, но разве тут до боли. Бегу! А крики все громче, и вот уже слышно: «Ура-а-а-а!» Это вопит Соснин. «Наверно, пришли?» – думаю я и бегу еще быстрее. Огибаю выступ скалистого берега и вижу незабываемую картину. Соснин обеими руками высоко держит над своей головой какой-то мешок. Возле его ног лежит опрокинутый бат. Я подбежал, смотрю и ничего не понимаю.

– Го-го-го-го-го! Спокойно, спокойно. Всем хватит. Го-го-го-го-го!

– Что это? – спрашиваю я.

– Мука! Муку я нашел! Го-го-го-го-го!

– Это нам от Кирилла Владимировича, – растроганно говорит Мозгалевский. – Нам... от него...

– Почему от него? И таким способом? Это, наверно, мука охотников-эвенков. Ну кто нам пошлет полмешка? – говорит Коля Николаевич.

– Все равно, все равно... Хоть от черта! Но мука наша. Дальше не идем. Даешь лепешки! – решил Мозгалевский.

И все тут же стали устраиваться. Вот где пригодилась печь. Шуренка развела муку на воде, замесила, и скороспелки уже пекутся. В морозном воздухе волнами идет вкуснейший в мире запах подгорающего хлеба. По четыре больших белых лепешки каждому.

Проходит час, и мы идем дальше. Теперь уже не так страшно: мы сыты, в мешке еще на один раз хватит муки, а впереди картошка. День хорош! Ясен, легок. Идем, перекидываемся словечками. Поглядываем на левый берег. Отвесные скалы. Им нет конца. Здесь будет проложена трасса.

То ли мы втянулись, то ли стали сильнее после лепешек, но идем ходко. Поглядываем по сторонам. Косогор стал снижаться, отходить от реки, и в небольшом распадке зачернела крыша зимовки. Ее мы увидели как-то все сразу – и не поверили. Но вот как бы из земли вылез человек, и тогда все дружно закричали:

– Зимовка! Пришли! Человек! – И побежали к ней.

Человек – Покотилов. У него длинная черная борода и густые усы.

– Здравствуйте, здравствуйте, – медленно, вяловато говорит он. – Заходите.

Мы заходим. Темень... Глаза напрасно стараются что-нибудь отыскать и различить, и только позднее предметы начинают появляться, словно на фотобумаге. Сначала печь. Она стоит посреди землянки на кольях, труба ее выведена вертикально, прямо в крышу. Вокруг печки расположены жердяные кровати. На одном из них оборванный, в сожженном ватнике рабочий. Кто это? А, Ложкин. Потом из темноты вылезают углы. И последнее, что уже хорошо различают глаза, – черные земляные стены.

Мы начинаем располагаться. Над моей головой серое полотнище.

– Зачем это? – спрашиваю я.

– Песок осыпается. Все на скорую руку делалось. Только закончили, – отвечает Покотилов.

От него мы узнаем, что кроме картошки еще есть мешок белой муки, пуд мяса, мешок гречихи. А в десяти километрах отсюда, в Санья, пуд сахару, и еще мешок муки, и брусника.

– Чудненько! – ободрился Мозгалевский.

– Го-го-го-го-го! Живем!

– Да, чуть не забыл, – спохватился Покотилов, – вот еще... – И он указывает на груду махорки и мешок папирос.

У всех вырывается вздох одобрения. А в землянку все входят и входят люди, усталые, замерзшие, исхудалые, но на всех лицах, точно сияние, светлые, радостные улыбки. Зимовка наполняется смехом, говором, кашлем. Перваков и Баженов сокрушили половину коек и устроили общие нары, поделив зимовку на две половины – одну для нас, другую для рабочих. Только что закончили это сооружение, как раздался крик: «Самолет!» Мы выбежали. Над Элгунью летел тяжелый самолет. Какой он большой! Какие у него громадные крылья! Никогда еще не было у меня такого чувства гордости за свою Родину, как в эту минуту. Он пролетел над нами и ушел в верховья реки. Но это уже нас не тревожило. Где-то там, может быть в Байгантае, он сбросит груз, а уж оттуда-то мы получим.

– Блюхеровский, – с гордостью говорит Мозгалевский. – Значит, наше дело государственной важности. Да. – И подкрутил усы, поглядывая на нас.

Вечером, когда уже о многом было переговорено, зашла речь и о загадочном мешке муки.. Оказывается, его послал нам Покотилов. Эвенк должен был прибыть к нам на бате, но помешала шуга. Он вытащил бат на берег, перевернул, положил под него муку и вернулся к Покотилову.

– Моя ходи не могу, – сказал он.

– Но там люди. Они голодные.

– Моя ходи нет. Моя иди, моя помирай.

Ложились спать в тепле, сытые, добрые. Мясной суп с картофелем – это такая пища, после которой заваливаешься спать, как медведь в берлогу. Не было одеял, не было подушек, спали на рюкзаках, и как спали! Сгори всё – и мы бы сгорели!

Утром Покотилов, забрав с собою Тасю – ее вызвала Ирина, – пошел в Байгантай к Костомарову. Мозгалевский дал команду рабочим построить вторую землянку.

Рабочие то и дело забегали к нам погреться. Холодно. Правда, и в нашей землянке не лето. Холодом несет от крыши. Мозгалевский весь день пробыл на стройке. Пришел жизнерадостный, сдергивает с усов лед, морщится и улыбается.

– Шура, чайку, – говорит он и стучит ногами. – Только, пожалуйста, завари свеженького, а то у тебя странная манера кипятить вчерашний...

На полу стоит ведро. От него подымается к потолку густой клочковатый пар. На нарах, то босые, то в сапогах, сидят рабочие. Громко глотая, пьют кипяток. Накурено до того, что дальние углы теряются в дыму.

Шуренка вносит еще ведро кипятку и сообщает о каком-то человеке на другом берегу. Отправляем Первакова и Резанчика. Через несколько минут они появляются с Васькой Киселевым.

– Здрасте! – говорит Васька и ставит у ног Мозгалевского карабин.

– Здравствуй. Послушай, а он не выстрелит? – опасливо косясь на карабин, спрашивает Олег Александрович. – Откуда он у тебя?

– Кирилл Владимирович у эвенков достал. Вы не трогайте, он и не выстрелит. – Васька говорит так, точно ему мало воздуха, будто он задыхается. На нем новая шапка с суконным верхом и меховой отделкой, на поясе патронташ с тускло блистающими патронами. – Я вот принес вам соли, булок и свечей. И письмо...

– Давай письмо. – Но прежде чем начать читать его, Мозгалевский спрашивает Ваську о новостях.

Шуренка подает Ваське миску супа, но он, как бы не замечая, продолжает рассказывать.

– Ешь, – говорит Шуренка.

– Поставь на стол, тут дело, а ты с пустяком, – важно говорит он и рассказывает о том, как ездил с Костомаровым в стойбище Ургу, как они оттуда прибыли с караваном оленей и привезли полторы тонны груза. Из его рассказа получается так, будто он в этом деле самый главный, но нам не до того, чтобы его одергивать. Пускай бахвалится, важно другое: теперь у нас есть еда – мука, сахар, соль, крупа. Но, оказывается, и это не все. Васька говорит о самолетах: – Мы с Кириллом Владимировичем уже вышли из Байгантая, подходим к участку работы, глядим – летит самолет. Кирилл Владимирович, конечно, послал меня узнать, чего такое. Я побег. Десять километров, не шутка. Прибежал туда. От Ирины узнал: сбросили нам продукты, обмундирование и деньги.

– Какие продукты? – спросил кто-то из рабочих.

– Консервы, масло, конфеты... – легко перечислил Васька.

– А одежда?

– Валенки, шапки, ватники, рукавицы, восемь полушубков, спальные мешки. Эх и бросали же здорово! Карамель будто кто молотом сбил. Только деньги да лампочки радисту бросили с парашютом...

Он все это говорит, а рабочие внимательно, точно покупают, осматривают его шапку. Это пока единственное вещественное доказательство. Они тянут материал, примеряют и аккуратно кладут шапку возле Васьки.

Мозгалевский разворачивает письмо, читает, и мы видим, как у него начинают вздрагивать усы и подыматься вверх. Это верный признак раздражения, даже негодования. Неужели все, что Васька говорил, неправда, а правда в этом письме?

– Да это не мне! Что вы принесли? – кричит он.

Я заглядываю через его плечо и узнаю Тасин почерк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю