Текст книги "Две жизни"
Автор книги: Сергей Воронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
– Наши, – обрадовался Мишка.
На трассе рабочие бурили скважину. В стороне от них сидел у костра Зырянов. Как всегда, побритый, аккуратный, он, не проявляя излишней радости, но и не оставаясь равнодушным, поздоровался со мной.
– Отстали вы от нас, – сказал я.
– Сознательно, – мягко улыбнулся Зырянов. – Чтобы напрасно не трудиться.
– Это почему же?
– Да ведь часто бывает бросовый ход.
– Бросовый? А что это?
– Вы не знаете?
Как хорошо, что я теперь не выдаю себя за опытного изыскателя. Могу спрашивать и не краснеть, не бояться, что меня подымут на смех.
– Нет, не знаю.
– Бросовый ход – это забракованная по разным причинам часть трассы. Допустим, врезались в скалу, а выгоднее ее обойти. Вот и приходится бросить несколько километров просеки, чтобы дать иной угол. Поэтому я и тащусь в хвосте: спокойнее, да и вернее. И не так обидно, если у вас наметился бросовый ход. Я ничего не теряю.
Что ж, в этом есть свой резон. Но меня удручает то, что есть бросовые ходы. Ну да ничего, Мозгалевский – опытный изыскатель, и не зря он часто уходит вперед. У нас бросовый ход исключен, и напрасно Зырянов боится продвигаться по трассе быстрее.
– А где же Калинина? – спрашиваю я.
– Тася? Только что ушла. А что?
– Да так, ничего...
– Скучаете?
– Почему же я должен скучать?
– Потому что скучает Тася.
– Не понимаю вас... – Я поднялся. – Надо идти... Да, Миша, неси сюда мешок.
Мишка принес. Я достал гуся;
– Вот, возьмите, а то тяжело тащить. До лагеря еще десять километров.
Домой мы вернулись, когда на небе зажглись звезды. Несмотря на усталость, было радостно. Дело сделано! Но тут же радость и померкла. Бросовый ход! За весь день не продвинулись ни на метр. Хуже того: то, что было сделано вчера. – а вчера мы прошли около трех километров, – пошло насмарку. Оказывается, трасса уперлась в марь с провальными озерами.
– Придется прижиматься ближе к Элгуни, – в раздумье сказал Мозгалевский.
– А может, есть смысл сразу подвинуться к реке? – спросил Покотилов. – И пойти скальным вариантом?
– Нет, нет, – поспешно ответил Мозгалевский, – каждый метр на пойме надо использовать для трассы. Тут затраты на строительство – сотни тысяч, там – миллионы. Ничего, вернемся назад километра на три, дадим побольше угол...
– А если опять бросовый ход – значит, зря время потеряем? – спросил я.
Мозгалевский удивленно, словно впервые увидел, стал смотреть на меня.
– С каких это пор люди, познающие азы, стали вмешиваться в дела инженеров? – спросил он и пошевелил усами.
– Простите, – покраснев, сказал я.
– Бросовый ход – это естественный элемент изысканий, – сказал Мозгалевский и сердито закончил: – Слушать больше, внимательнее присматриваться – вот что вам нужно в первую очередь. И спрашивать, если непонятно, а не советовать.
– Да-а, – после некоторого молчания произнес Зацепчик, – как бы не получилось так, что мы невольно идем на скальный вариант.
– Почему невольно? – спросил Мозгалевский.
– Да потому, что я не вижу у вас особого желания трассировать скальный, – ответил Зацепчик.
– Чушь! Я за скальный, но в том случае, если все остальные варианты хуже. А не просто против скального из-за каприза, или недооценки его, или упрямства.
– Ах, вот как!
– Да, так! – твердо сказал Мозгалевский.
– Ну и замечательно. Я не к тому, чтобы спорить с вами. Меня другое волнует. Рабочие. Особенно заключенные. Веду сегодня съемку, смотрю – по просеке шествует Резанчик. «Куда?» – спрашиваю его. «На реку, водицы испить, а то работа горячая, время жаркое, язык пересох». – «Что, – спрашиваю, – много сделал?» – «Да нет, – отвечает, – не успел начать, как кончил». Засмеялся хищнически и пошел в лагерь. И ушел. А когда я вернулся с работы, то вижу такую сцену. Сидит он у костра и что-то рассказывает группе лагерников. Я остановился, прислушался. И вот вам образчик его рассказа: «Ну, он подошел ко мне, а у меня в руках дрын, я как окрестил его, так он и глаза в небо упер. Поглядел – вижу, гроб надо готовить. Ну, это уже не мое дело». Что вы на это скажете? – спросил Зацепчик. – Не кажется ли вам, что он может в один прекрасный момент любого из нас угостить таким дрыном?
– Что я могу сказать? – ответил Мозгалевский. – Мы еще мало знаем рабочих. Собранные из разных мест бродяжки, золотоискатели, рыцари легкой наживы. Есть, конечно, среди них люди честные, но есть и с сумерками в душе.
– Они не особенно откровенны, – сказал Покотилов.
– Себе на уме, – подтвердил Зацепчик.
– И это есть, – согласился Мозгалевский. – Но работать надо. Худших, как вы знаете, мы отправили. А с этими будем срабатываться.
...Окружив костер, «эти» стоят с серьезными лицами и поют старинные русские песни. Как они хороши в эти минуты, сколько в них искреннего чувства! Даже Резанчик, этот опасный тип, вторит всему хору басом, полузакрыв глаза, и на тонких его губах – миролюбивая улыбка. Но горе тому, кто соврет или выскочит вперед: так поправят незадачливого певца, что закается он петь на всю жизнь. Особенно хорош голос у Ложкина. Тенор. Как легко он поет, как смело забирается на звенящую высоту и перекрывает голоса. В другое время это маленький, забитый, человек. Им понукает каждый. Сейчас он – главный. Песня подходит к концу. Стихает голос за голосом, давая простор Ложкину. И тот легко и задумчиво доводит песню до конца.
– А у тебя голос как у козла. Га! – смеется Резанчик.
Ложкин растерянно оглядывается и видит вокруг смеющиеся рожи. Он хочет уйти, но Резанчик дергает его за ухо и говорит тихим, вкрадчивым голосом:
Тетрадь восемнадцатая
– Обиделся? А ты не обижайся, поня́л? Пой и радуйся, что мы тебя слушаем, поня́л? – И еще раз дернул за ухо.
Ложкин морщится.
– Резанчик, оставь его, больно ведь, – говорю я.
– А нам, Алексей Павлыч, от его песен еще больней. Поня́л? Все сердце перевернул, так я ему чуток своей боли отдаю. Понял?
(Между прочим, странно, как мог не заметить этой прибавки «поня́л?», с ударением на «я», Зацепчик, когда говорил вчера про Резанчика.)
А Ложкин снова поет. Наступает вечер. В сумерках отчетливо видны заснеженные хребты сопок. Они чистые, строгие. Песенная грусть Ложкина сливается с их чистотой, и на сердце становится так хорошо, что хочется сделать что-то доброе для этих незадачливых людей. Но опять раздаются смех, грубые голоса.
1 октября
Первый утренник. Всё в инее. Тайга стала серебряной. Под ногами хрустит замерзший лист. У берегов Элгуни тонкий узорчатый ледок. От воды поднимается пар. Морозный воздух бодрит. Лес попадается нам на пути то густой, то редкий. Иногда мы продвигаемся медленно, иногда рубщики бегут сломя голову по редколесью, – они работают сдельно. Но сегодня мы врезались в марь. Шли, утопая по колено в болотной ржавой жиже. Чем дальше продвигались, тем задумчивее становился Мозгалевский.
– Ну-ка, Алексей Павлович, промерьте длину этого озерка, – сказал он, когда я подошел к нему.
Озерко маленькое, метра два в поперечнике, вокруг него трясина. Я опустил в озерко ленту. Вся двадцатиметровая полоска ушла и дна не достала.
– Видали, фокусы какие... Придется прижиматься еще к берегу.
Мы пошли обратно, и то, что было сделано сегодня и вчера, – опять бросовый ход.
Вечером, после ужина, произошел довольно неприятный разговор между Мозгалевским и Зацепчиком. Дело в том, что еще в начале работ Зацепчику было поручено сделать план в горизонталях перехода реки Меун. Он сделал, но то ли поленился, то ли не сумел, но и сама река и переход оказались совсем не такими, как в натуре. Мозгалевскому это было установить очень легко. Он прекрасно помнил конфигурацию русла в том месте.
– Придется ехать и доснять, – сказал Мозгалевский.
– Я не поеду, – угрюмо ответил Зацепчик.
– Это как же – не поедете?
– Да так...
– Но вы должны подчиняться мне или не должны?
– Я больше не желаю работать.
– То есть как не желаете?
– А так, не желаю, и все.
– Да вы с ума сошли?
– Это еще неизвестно.
– Но как же вы можете отказываться от выполнения моих распоряжений?
– А если у меня больные ноги? Да, больные ноги. Я еле хожу. А вам все равно. Вам наплевать на здоровье, на жизнь сотрудника. Вам важно выполнение ваших распоряжений. Вы черствый человек.
– Да замолчите вы! Как нам не стыдно пороть ересь? Что у вас с ногами? Покажите.
– Вы не врач.
– Но если ноги больные, так это видно – или как?
– Или как?
– Что «или как»?
– Ничего.
– Ничего не понимаю!
– Пошлите Покотилова. Пусть Покотилов едет.
– Как вы на это дело смотрите, Юрий Степанович?
Покотилов дернул седой бровью:
– Мне все равно.
– Хорошо. А вы, Тимофей Николаевич, коли у вас ноги болят, останетесь в лагере, будете чертить профиль, – успокаиваясь, сказал Мозгалевский.
– Не останусь, – быстро сказал Зацепчик.
– То есть как не останетесь? – спросил Мозгалевский и потер лоб.
– Так, – буркнул Зацепчик.
– Вы обязаны остаться. А то опять будете обвинять меня в черствости.
– Не буду обвинять и не останусь.
– Да вы с ума сошли!
– Может быть.
– Что?
– Я сошел с ума.
– Ничего не понимаю. Кто-нибудь понимает, что здесь происходит?.. Никто ничего не понимает. Вы останетесь или нет?
– Я пойду на трассу, – сказал Зацепчик.
– Слушайте, довольно! – сердито сказал Мозгалевский.
– Вы же ничего не знаете, а кричите, – криво усмехаясь, сказал Зацепчик.
– Чего я не знаю?
– Можно вас на минутку из палатки?
– Это еще зачем?
– Я вам скажу кое-что.
– Ну... пожалуйста.
Они вышли. Но уже через минуту раздался гневный голос Мозгалевского:
– Да вы с ума сошли! – Он вошел в палатку, маленький, в накинутой на плечи кожаной куртке. Усы у него шевелились. – С какой стати вас будет убивать Резанчик?
– А вы что, вы не понимаете, почему его прозвали Резанчик? Режет! Я не могу оставаться один в лагере. И вообще всем рекомендую не ходить по одному. Это же бандиты! Они без охраны. Это вообще какое-то безобразное недоразумение. Заключенные – и без охраны. И я знаю, Резанчик только ждет случая, чтобы обагрить свои руки кровью.
– Го-го-го-го! – захохотал Соснин. – На трусливого много собак...
– Сам вы собака! – крикнул Зацепчик. – Алексей Павлович, умоляю, дайте ружье. И вообще, давайте установим по ночам дежурства.
После этого наступила тишина, и все внимательно посмотрели на него. Он сидел, сунув руки меж колен, по щеке у него текла слеза.
– Да вы что, голубчик, Тимофей Николаевич, в самом деле боитесь? Ну как вам не стыдно... Это же малодушие. Ну успокойтесь.
– Малодушие? А почему он на меня так пристально смотрит? Почему у него хищный взгляд?
– Да это вам кажется... Ну, если хотите, я могу его отправить вниз...
– Нет, нет, этого делать нельзя. Он догадается, почему его отправили, и накажет своим партнерам, чтобы они рассчитались со мной... И вообще, я прошу вас всех, не говорите, даже виду не подавайте что я... что здесь произошло.
Ложась спать, Зацепчик положил рядом с собой мое ружье. Оно заряжено. Но не дробью и не жаканом, а бумагой. Пусть стреляет.
И что же, ночью он выстрелил. Переполох был страшный.
– Он лез, уверяю вас, он лез! – кричал Зацепчик.
– Пошли вы к черту! – кричал Мозгалевский. – Никого не было. Это я выходил до ветру. Вы могли меня убить, черт подери!
Как хорошо, что я зарядил патрон бумагой.
– Сейчас же отдайте ружье! Алексей Павлович, возьмите ружье! – кричал Мозгалевский.
Зацепчик отдал ружье, но я видел: он положил под одеяло топор.
– Отдайте топор, – негромко сказал я.
– Что?
– Отдайте топор.
– А, вы с ними? Я давно замечал, что вы с ними. Недаром вас они и не трогают. И не угрожают!
Я замолчал. Что с ним спорить?
А утром мы с Зацепчиком распрощались. Прилетела «шаврушка».
– Чем обрадуете нас? – спросил Мозгалевский.
Летчик был молод и беспечен.
– Письма вам привез. Я ведь только мимоходом.
– Ах, вот как... Ну что ж, спасибо и на этом. Но вот у меня к вам какая просьба. – И Мозгалевский что-то стал тихо говорить летчику.
– А что, давайте. Отвезу, – весело сказал летчик.
Мозгалевский быстро ушел в палатку к Зацепчику. Через полчаса Зацепчик с чемоданом в руке влез в «шаврушку».
– Была без радости любовь, разлука будет без печали, – громко сказал он и отвернулся от нас.
И тут я подумал, что вся эта история с Резанчиком – просто ловко разыгранный фарс. Не захотел больше работать в тайге Зацепчик и сбежал.
– Шкурник! – крикнул я.
– Точно! Марш, марш! Гуд бай, как говорят французы.
И вдруг нам всем стало весело. Мы смотрели на Зацепчика и смеялись.
– Давай, давай, проваливай! – кричал Коля Николаевич.
– Угрястый шкурник! – кричал я, зная, что теперь меня Мозгалевский не одернет и не запретит обзывать Зацепчика любыми словами. – Угорь!
– Точно! Угорь!
– Жалкие люди, – покачивая головой, усмехался Зацепчик.
– Сам дурак! – кричал Коля Николаевич.
Мозгалевский смотрел на всю эту сцену и смеялся.
Летчик влез в кабину, помахал нам рукой, и «шаврушка» пошла по течению. Потом развернулась, набрала скорость, оторвалась от воды.
Часа через полтора Зацепчик будет в Комсомольске, но я ему не завидую. Как бы ни было трудно, все равно здесь хорошо, и лучшей жизни мне не надо.
5 октября
– Леша! Вставай, Лешка! – кричит Коля Николаевич. Я высовываю из-под одеяла голову и смотрю на него. – Да не на меня, в дверь смотри!
Снег. Сколько снега! Всё в белом. Из палатки я вижу дальние сопки и противоположный берег. Но я не узнаю их. Быстро надеваю сапоги, бегу и, ослепленный белизной, замираю. На деревьях снег. Каждое дерево стало белым, каждая ветвь – пуховой. И все это искрится, сверкает, радуется. А на сопках снег то белый, то голубой, запавший в ложбины, то ярко-розовый от лучей взошедшего солнца, и какая теперь стала красавица Элгунь – смуглая, в белом кружевном воротничке. Как все изменилось! Воздух словно вымылся, стал чистым, прозрачным. И только сейчас я понял, как надоела мне осень, с грязью, с дождями, со слякотью. И какая чудесная штука снег. Как он все освежает! Какой везде порядок!
Сегодня мы перебираемся на следующую стоянку. Идем налегке. Соснин часть груза должен отправить на батах, другую – на оленях. Но оленей пока нет. Нам ждать незачем, и мы уходим. Идти десять километров. Взяли с собой только лепешки и чайник.
Идем за Мозгалевским. Идем долго. Тайга густа, но вот деревья начинают редеть, все больше появляется меж их вершинами голубых прогалин, и уже слышится шум идущего поезда. Так может шуметь только Элгунь. Вот и она!
– Стреляйте, Алексей Павлович, стреляйте, – говорит Мозгалевский. – Соснин где-нибудь тут остановился.
Я стреляю. Эхо, как мячик, отскакивает от сопок, от берега, от леса, – но в ответ – ничего. А уже смеркается.
– Странно, – говорит Мозгалевский. – Странно... Видимо, придется здесь заночевать.
Отошли немного от реки, выбрали место у большой валежины. Развели костры. Шуренка подвесила чайник. И вот уже все улажено. Как будто так и должно быть. И не беда, что нет палаток. С трех сторон горят костры, а мы сидим в центре, и нам тепло, даже жарковато. Закипает чайник, достаем из карманов лепешки. И ничего нет более вкусного, чем этот чай с дымком вприкуску с пресной подгорелой лепешкой.
Темно. На черном небе ярко горят звезды. Белые искры летят от костров к вершинам деревьев, и кажется – это они становятся звездами. Вокруг нас тьма. Но она не страшит. Даже как-то уютнее с нею. Пора готовиться ко сну. Нет ни одеял, ни подушек, ни матрацев. Но можно и без них. Для этого надо только побольше нарубить еловых и сосновых лап. На них спишь, как на пружинном матраце. С боков обогревает. Тепло... Утром Мозгалевский меня и Колю Николаевича послал вверх на поиски Соснина. Покотилова – вниз.
Мы идем берегом. Он обрывист, скалист. Иногда приходится сворачивать в лес, а в лесу такой чертолом, что не знаешь, куда и податься. Но идти надо, и мы продираемся сквозь завалы, сцепления кустов, болота. Шли, шли, и вдруг потянуло дымом. В распадке, меж двух скал, приткнулись у ручья палатки.
– Го-го-го-го-го! Стыд, срам и позор! Изыскатели, и заблудились.
– Смешки? Где было приказано разбивать лагерь? А ты куда забрался? Ох, борода! Сто́ишь ты мне здоровья и еще двух нервов, попадет тебе от Мозгалевского, – сказал Коля Николаевич.
– Брось ты, – встревожился Соснин. – Я правильно стал, это вы заблудились.
– Ладно, спорить некогда. Отправляйся берегом, натолкнешься на наших. Учти – голодные. А если голодные, то злые.
– Батурин! – крикнул Соснин, и из палатки вышел эвенк. Был он высок, широкоплеч, с плоским, как тарелка, лицом. – Давай быстрее вниз, увидишь наших – веди сюда.
Вслед за Батуриным вышли из палатки еще два эвенка. Он что-то сказал одному из них, и тот, быстро сбежав к берегу, сел в оморочку.
– А где же Покенов? – спросил я Соснина.
– Уехал домой.
– Он что, больше работать у нас не будет?
– Нет. Я нанял Батурина. Смешное дело, оказывается, Покенов – самозванец. – И, видя у нас на лицах недоумение, пояснил: – Никакой он не проводник.
– Это как же?
– Так же. Не каждый эвенк проводник. Да нам проводник теперь мало нужен. Охотник – вот в чем сила. Батурин у нас теперь работает.
Батурин щедро улыбается. От этого глаза у него становятся как две прорези. Нос у него плоский, без переносья, – поставь у левого глаза палец, правым легко его увидишь.
– Я уже работал в экспедиции, – говорит он чисто, без акцента, – три года назад, тоже был охотником. Градов был начальником партии.
И тут я живо вспоминаю странную историю с рукописью.
– Скажите, был в вашей партии молодой паренек Виктор Соколов?
(Виктор Соколов – это автор растерянной рукописи.)
– Соколов? Витя? А как же, – улыбается Батурин, – был.
Тогда я рассказываю все, что связано с рукописью и ее автором.
– От камня умер? – удивленно говорит Батурин. Не понимаю, как мог сам упасть ему на голову камень!
– Старуха в этом тоже не особенно уверена, но она не допускает мысли, что его мог кто-нибудь убить...
– Какая старуха?
– Бабушка его. У которой я покупал огурцы... Скажите, а этот Покенов, который был у нас проводником, он не имеет отношения?
– Нет...
– Но ведь тоже Покенов?
– У нас Покеновых в каждом стойбище много. И Кононовых тоже... Но откуда же мог узнать Соколов про Покенова и Кононова? Были такие богатые оленеводы. Только Покенов из Соноха, а Сашка Кононов из Мкуджи...
– Там еще Прокошка упоминается, – говорю я.
– Прокошка? – удивленно вскрикивает Батурин. – У нас Прокошка был проводником.
– Стоп! – неожиданно кричит Соснин. До этой минуты он с интересом вслушивался в наш разговор, но теперь шумит. – У меня тоже есть занятные листки. – Он бежит в палатку и возвращается через несколько минут, держа в руках десяток тетрадочных листочков, исписанных фиолетовыми чернилами.
– Откуда они у тебя? – спрашиваю я.
– Го-го-го-го-го! Единственная старуха, у которой были соленые огурцы. Го-го-го-го-го! Слушайте! – И он читает: – «Жадно вбирает Элгунь в себя воды и, не вмещая, бьется о берега, размывая их. Медленно наклоняются коричневые с золотистым отливом сосны, смотрят в воду, словно любуются своим отражением. Стоят, накренясь и днем и ночью, не зная плохой воды...» Постой, это лирика. Это не то, – сам себя остановил Соснин и стал искать другое. – Вот... Слушайте: «Злыми вернулись люди, даже Маша, всегда веселая Маша, была злая.
Тетрадь девятнадцатая
– Дрыхнет! Все перетонем, если помогать не будем друг другу, – громко сказала она.
– Успокойся, Маша... – услыхал Прокошка голос Крутова, – он бы тоже не спас Хаджиахметова. Пусть спит.
– Об чем разговоры! Ложитесь спать. Уже три часа ночи, – раздается голос Зорина.
И все стихло.
«Сердится, – поеживаясь, подумал Прокошка. – Хаджиахметов утонул. Все утонут... Пускай тонут. Зачем пришли? Никто не звал. Отец сказал: «Река злая, всех возьмет...» Пускай берет...»
Ветер усиливался. Палатка рвалась из стороны в сторону, словно пойманный в сети таймень – сладкая рыба.
Прокошка плотнее закутался, прислушался к вою ветра и уснул.
По сон был тревожным. Прокошка ворочался под стеганым одеялом, зарывался носом в шерсть оленьей шкуры.
Зная, что все равно больше уже не уснуть, он встал, вышел на берег. Медленно переступая, двигался вдоль косы, собирая сухой хворост, выброшенный давнишним паводком. Он не торопился. Тайга приучила его к осмотрительности. Стерегущие на каждом шагу опасности заставляли все видеть, все слышать, и только поэтому Прокошка не вздрогнул, когда увидел в шаге от себя Батурина.
– Ты почему не вел караван тихой протокой? Разве ты не знаешь тихой протоки?
Прокошка втянул голову в плечи, оглянулся...»
На этом рукопись обрывалась.
– Это верно, я его спросил, – сказал Батурин. – Я только в тот день пришел к ним. Услыхал выстрелы. И пришел... В тот же день Прокошка сбежал... Но откуда все это узнал Витя Соколов?
Батурин задумался, но тут послышались голоса. Это шли наши.
– Если вы думаете, что это остроумно, то глубоко ошибаетесь! – еще издали закричал Соснину Мозгалевский. – За такие штучки выговора объявляют. Взрослый человек – и ошибиться на три километра. Я бы на вашем месте со стыда сгорел!
8 октября
После завтрака эвенки поехали в старый лагерь за остатками имущества и через каких-нибудь два часа уже вернулись. Большое удовольствие – глядеть на работу рулевого. Как он изгибается, выходя почти всем телом за борт бата! Как легко выбрасывает длинный шест! Как сильно им отталкивается!
– А если упадешь – выплывешь? – спрашивает его Баженов.
– Моя плавать нет, – простодушно улыбается рулевой.
– Вот дивно, на воде живешь, а плавать не умеешь.
– На воде моя живи нет, моя дом на берегу...
Как правило, эвенки плавать не умеют, потому и река злая – много тонет в ней. и оморочка или бат злые, если не уберегли хозяина. И никто уже не возьмет себе эту злую оморочку или бат. Боятся.
Сегодня пришло письменное распоряжение от Костомарова. Привез его Васька Киселев, парень с лицом скопца.
«Категорически требую: экономьте продукты. Сократите число рабочих, оставив себе десять человек. С продовольствием плохо. Скальный вариант принят
К. Костомаров».
– Значит, зазимуем, и прочно, – сказал Мозгалевский, – ну что ж, а вот что скальный вариант принят, это неожиданность. Чудненько! Та-ак... Но надо сокращать. – Он посмотрел на меня. – Кто необходим для производства изысканий? Трассировщик, геодезист, нивелировщик и пикетажист. Это из путейцев. У нас некого сокращать. А у геологов? Кто нам нужен из геологов? Инженер по стройматериалам и коллектор, да еще буровой мастер. Значит, из геологов надо оставить Лыкова, Ирину Покровскую и Зырянова, Калинину сократить. Да, сократить. Теперь – рабочие... – Мозгалевский долго еще говорил сам с собой, потом взял лист бумаги, надвинул на кончик носа очки и стал писать.
То, что я остаюсь, меня обрадовало, и я ни о чем больше не думал, как только о том, что буду работать, а если буду работать, то стану настоящим изыскателем.
– Ну вот, и с рабочими как будто разобрался. Лыкову только одного, Зырянову четырех... Калинину Таисью вниз. Да, вниз... А нам придется сесть на строгий паек. Надо подтянуть ремни...
– Олег Александрович, а что, много углов будет по левому берегу? – спросил я.
– Много.
– Но они маленькие?
– Какой вы чудак. – Он приподнял очки и посмотрел на меня. – Не все ли вам равно, большие углы или маленькие?.. Ах да, вы о кривых беспокоитесь? О разбивке кривых?
– Да.
– Болезнь пикетажиста... Углы будут в основном небольшие.
Вместе с распоряжением Киселев привез нам несколько пачек папирос. Редкие они гости, эти папиросы. После махорки папиросы кажутся ароматными, хотя относятся к разряду самых дешевых.
– Да, ну что же, – говорит с собой Мозгалевский, – вот я и составил письмецо Зырянову, завтра поутру отправим его.
Ночью, часу в двенадцатом, послышались голоса с Элгуни. Они сливались с воем ветра, с рокотом реки. Я выбежал из палатки, закричал. Но никто не отозвался.
– О-го-го-го-го! – как леший, загоготал Соснин.
Нет. Никого нет. Только вернулись в палатку, снова раздался крик – женский, и немного погодя – мужской. Небо было черным. На крышу палатки падали сломанные ветром ветви и, шурша, скользили по ней.
– Что за черт? – в нетерпении сказал Коля Николаевич. – Может, тонут?
Развели на берегу костер. Стали кричать непрерывно. Но в ответ ни звука. И вдруг близко послышались голоса. Страшно было представить этих отчаянных людей в ночной час на реке. Откуда? Куда добираются? Костер пылал, и прибрежная вода казалась от него красной... Опять послышались голоса. Но сколько я ни вглядываюсь, ничего не вижу. Тьма. Густая тьма, поглотившая сопки, леса и Элгунь. И совсем уже рядом раздался смех. Странно звучал он в ночи, этот веселый смех.
– Да это же Ирина! – вдруг крикнул я. – Ирина!
– Эгей! – донеслось в ответ.
Это была она! Только одна Ирина могла смеяться в эту мрачную непогодь. Смеяться? Ну да! Она смеялась! Значит, все, что было связано с Лыковым, отошло, отболело? Схватив горящую головню, я побежал к воде. Высоко поднял ее, и то замирающее, то ярко вспыхивающее пламя осветило Ирину. Она стояла с шестом на носу бата, словно врезанная в черную немоту воды. Кровавые отблески плясали вокруг ее головы. На корме был Цибуля.
– Ирина, здравствуй, Ирина! – откуда-то из темноты выскочил Коля Николаевич.
– О-сё-сё! – отозвалась она.
– О-но-но!
– Здравствуй, Соснин, – выбегая на берег, смеется Ирина.
– «За гробом толпою шли, платки белее снега держа у красных носов...»
– Что это? – спрашивает Ирина.
– Стихи. Гейне. В свободное от работы время заучиваю.
– Смотри ты, какой молодец. Ты скоро, наверно, начнешь петь?
– Когда я вижу тебя, то всегда готов это сделать. Го-го-го-го-го!
– Так пой... Ха-ха-ха-ха-ха...
– Здравствуй, Ирина.
– А-а, Алеша? Здравствуй, Алеша... Здравствуйте, Олег Александрович. Наконец-то добралась, как я счастлива! Ну и перекатище был, чуть не утонули. Потом въехали в слепую протоку. Весь вечер провозились. Цибуля молодчина, здоровяк такой, лодку на себе тащил...
– Страшно было ночью ехать? – спросил Мозгалевский.
– Страшно, – смеется Ирина.
Палатка наполнилась шумом. Ирина не умеет говорить тихо, и Мозгалевскому доставляет немалое удовольствие сразу же Ирину поддернуть:
– Громче, громче, Ирина. Здесь же все глухие.
– Ха-ха-ха-ха! – заливается Ирина. – Я так рада, что всех вас вижу. Я буду еще громче говорить, а то вы давно меня не слышали...
Прежняя Ирина, та, которую я видел в начале пути, вернулась к нам. Я смотрю на нее и не могу наглядеться. Все в ней просто и все необычно. Глядя на нее, мне хочется смеяться.
– Ну, а что Кирилл Владимирович? – спрашивает ее Мозгалевский.
– Ведет съемку левого берега, укладывает на планшетах трассу. Он забывает даже есть... Он очень много работает. Он никого не жалеет. И себя не жалеет...
– Вот как, – говорит Мозгалевский. – И много уже прошел?
– Двадцать километров.
– Двадцать километров? Что он, фокусник? Спать, спать! Завтра подниму всех чуть свет, – строго сказал Мозгалевский. – Вы, Ирина, ляжете в нашей палатке. Спать, спать!
Чуть свет он нас поднял. С утра шел дождь, мелкий, холодный. К обеду дождь пошел со снегом, подул сильный ветер. Коченели руки, трудно было записывать. Книжка вымокла. А ветер задувал все сильнее. Все же работали до сумерек.
Зато как уютно в палатке! Потрескивают дрова в печке. Горят свечи. На столе чай. Ирина что-то рассказывает Соснину. Тот гогочет.
– Тишина! – строго говорит Мозгалевский. – За работу!
Мы работаем до двенадцати ночи. Давно храпит Соснин. А мы все еще камералим.
– Спать! – приказывает Мозгалевский.
И мы спим как убитые. А утром чуть свет подъем. Мы быстро едим и уходим на трассу.
– Работать, работать!
И мы работаем.
– Как жаль, что короток день, – сокрушается Мозгалевский.
– Вам бы и летнего не хватило, – говорит Коля Николаевич.
– Согласен! Рубщики! Яков, бери теодолит, пошли вперед! Быстрей, быстрей! Алексей Павлович, не отставать! Позор падет на наши головы, если мы сделаем меньше Костомарова. Позор!
Так мы работаем пять дней. Прошли еще девять километров. Надо переезжать.
– Где же ваши эвенки? – спрашивает Мозгалевский у Соснина.
Около палатки кто-то возится, и через минуту в нее входит маленький эвенк. Он поглядел на всех и сказал:
– Драстуй... Моя ходи к вам. Рыбалка совсем-совсем скоро ходи Байгантай. Совсем ходи. Батурин сказал, ходи Мозгалевски, говори завтра баты к нему ходи, Жалдаб ходи. – И замолчал.
– Ничего не понял, – сознался Мозгалевский. – Нужен толмач.
– Он говорит, что Батурин нам дает баты для переезда в Жалдаб. Они приедут завтра. Если мы не воспользуемся, то они уедут в Байгантай, а нам придется перебираться своими силами, – пояснила Ирина.
– Смотрите, она толмач! – удивился Мозгалевский. – Ну, коли так, садись пить чай, – сказал он эвенку.
Эвенк присел на корточки, взял обеими руками кружку с горячим крепким чаем.
Утром приехали два бата. Мы, как и раньше, отправились на трассу, поручив погрузку Соснину. Я думал, что и Ирина пойдет с нами, но она осталась в лагере. Только теперь я начинаю понимать, что для того, чтобы любить, надо обладать мужеством. Надо не бояться сказать человеку, что любишь его, и не дрогнуть, если он не ответит на твой призыв. В этот час мужество должно быть выше самолюбия. Тут важно не убежать от стыда, а выстоять наперекор всему больному, что будет причинено сердцу. А оно будет причинено, потому что Ирина меня не любит. Это я вижу. Она равнодушна ко мне, а что может быть страшнее равнодушия? Если бы она сердилась, злилась, какое это было бы счастье, потому что от любви до ненависти, говорят, один шаг, тогда и от ненависти до любви такой же. Но Ирина совсем не думает обо мне.
...Мы идем к новой стоянке. Как тяжело идти со старым человеком. Неужели и я когда-нибудь буду старым? Нет, этого не может быть!
Мозгалевский еле бредет, и мне приходится часто останавливаться, поджидая его.
– Не бегите, куда вы к черту на рога несетесь! – кричит он.
– Никакого черта нет, просто начинается редколесье, – отвечает Коля Николаевич.
– Редколесье, редколесье, – бормочет Мозгалевский. – А вы куда? – это уже относится ко мне.
– Думаю идти берегом.
– Там можно?
– Пока не знаю.
– Ну я за вами пойду.
– Так я же не знаю...
Но он уже направился ко мне. Через несколько шагов я натыкаюсь на большой завал. Чтобы его обойти, надо забраться на вторую террасу, а она довольно крута.
– Не знаете пути – нечего ходить, – ругает меня Мозгалевский.
Я молчу. Но раздражение все больше овладевает мной. «Какой несносный старикашка, – думаю я. – Если стар, так надо сидеть дома. Тайга для сильных и молодых».
– Куда же вы? – бьет мне в спину злой голос.
Я оборачиваюсь, хочу сказать что-то резкое, но вижу усталое, обросшее седым волосом старческое лицо. И мне становится стыдно. Как мог я, сильный, молодой, досадовать на пожилого человека только за то, что он последнее время недоедал, недосыпал и очень устал? Он, который для меня так много сделал?