Текст книги "Две жизни"
Автор книги: Сергей Воронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Домой Малахов вернулся на другой день утром. И не успел раздеться, как из горницы до него донесся не то вздох, не то стон. Он быстро прошел туда и увидел на постели жену. Она лежала ничком, обхватив подушку.
– Катя... Катюша... – позвал он, каким-то особым чувством понимая, что случилось непоправимое несчастье.
Она резко подняла голову. В ее глазах стояли злые слезы.
– Чего тебе надо? – Она посмотрела на него, как на чужого.
– Да что случилось-то? – спросил он, подходя ближе.
– Через слезы я тебе говорю, Вася... Ошиблась в тебе. До чего же нехороший ты!
– Да чем? – уже догадываясь, что она знает о его поездке в обком, спросил Малахов.
– Мне Шершнев все рассказал. Вечером позвал к телефону. И не стыдно тебе губить меня? На ферму захотел отослать?
– Он тебе сказал? – чуть не шепотом спросил Малахов, хотя в душе и не думал ничего от нее скрывать. И сразу понял, каким же он должен казаться в ее глазах низким.
И верно: она смотрела на него чуть ли не враждебно. Вспомнила Георгиевский зал в Кремле, высоких по духу людей, ту торжественность и чистоту, которые ее окружали тогда, вспомнила и устало сказала:
– Не говори ничего, Василий... И не подходи!
Она повязала голову платком и ушла.
Малахов долго стоял посреди кухни.
– Что же мне теперь делать? – вслух проговорил он.
Вышел на улицу. Солнце сияло на небе. Весело потряхивали молодой листвой березы. Высоко в небе летали ласточки. С поля доносилась чья-то песня. Опустив голову, он пошел на этот далекий голос. «Из-за моря, моря теплого птица прилетела», – вспомнились слова Катюшиной песни. К сердцу подступила боль, хотелось плакать от громадного желания мира и любви.
Малахов шел медленно, напрямую, без дороги. Буйно зазеленевшая трава мягко касалась его ног. Покорно ложилась под его сапогами. Прижатая к земле, она несколько минут лежала, сохраняя след, потом начинала подниматься, и встав, весело качала верхушками, радуясь солнцу, ветру, жизни.
До самой Волги, если идти луговиной, попадаются небольшие бочажины, полные до краев воды. В летний зной, сухо потрескивая крыльями, летают над кувшинками стрекозы. В густой траве целыми днями неутомимо стрекочут кузнечики. Цветут травы...
Малахов, словно в последний раз глядел на все это. И подмечал то, чего никогда не приходилось ему видеть. Вдруг колокольчики начинали раскачиваться, и ему казалось – до него доносится их нежный звон. Ромашки становились похожи на загорелых девчат в белых платьях. Они смотрели на него и о чем то шептались. Чуть ли не из-под ног выпархивали жаворонки и, не боясь его, пели ему песни. Налетал ветер с Волги, играючи тормошил травы, дергал кусты, дул на воду в бочажинах. Все оживало, радовалось ему: колокольчики сильнее звенели, ромашки склонились еще ближе друг к другу, поверяя свои луговые тайны. Кусты припадали к воде, чтобы не тревожилась мирная гладь бочажин.
И оттого, что здесь было так хорошо, еще сильнее становилась боль в сердце у Малахова.
Он вышел на Волгу. Воспоминания обо всем добром, счастливом, что было связано с Катюшей, хлынули на него. Столько родного было в этой большой красивой реке! Легко и величаво несла она свои прохладные воды. В них отражались небо, солнце, берега, птицы, города, пароходы. И все это было чистое и прекрасное. И на какое-то мгновение Малахову показалось, что не было страшного утра, когда Катюша смотрела на него злыми глазами, не было тяжелого разговора – ничего не было. Но тут же все это встало перед глазами так явно, что он чуть не застонал. Не может быть, подумал он, этого не было. Ведь ничего плохого он ей не хочет. Он ее любит. Надо объяснить. Она поймет. И тогда все будет хорошо. Вернется спокойное счастье.
С жалобным писком упал камнем с поднебесья ястреб. И через минуту стал медленно подниматься, держа в когтях серую птицу.
Торопливо, словно боясь опоздать на поезд, Малахов пошел обратно. И чем ближе подходил он к дому, тем быстрее шагал. Запыхавшийся, встревоженный, вбежал в дом. И, не веря глазам, все смотрел, искал Катюшу и в кухне и в горнице. Но ее не было.
Напрасно он ждал ее в этот день. Она не пришла. Ее вызвали в облисполком. А когда через два дня вернулась, это была совсем другая женщина. Ей не было никакого дела до Малахова.
10Продолжая любить ее, он все же решил уйти. Все эти дни Екатерина Романовна старалась его не замечать. Малахов понимал ее: то, о чем он говорил с Шершневым, она восприняла как самый бесчестный поступок, и никакие теперь слова и заверения не могли открыть ей ту единственную правду, рожденную любовью к ней, с какой он шел тогда к Шершневу.
«Прощай, Катя!
Я ухожу, так лучше. Жаль Олюньку. Наверно, ей будет грустно. Дети всегда страдают, когда родители живут не в ладу. У нас было много хорошего, поэтому особенно трудно уходить.
Василий»
Малахов положил записку на стол. Прижал ее, чтобы не сдуло ветром, Олюнькиной чернильницей. Долго стоял, не решаясь уйти из дому. Потом взял чемодан и, не оглядываясь, покинул дом.
Когда Екатерина Романовна вернулась домой (она была на совещании в МТС), застала Олюньку в слезах. Кусая губы, она подала матери письмо. Это была уже большая девочка, рослая, ясноглазая, в мать. Дяденьку Васю она любила, как отца. За все время, с тех пор как он пришел к ним в дом, ни разу ее не обидел. Он умел из пустяков делать ей счастье. Еще задолго до клубного вечера говорил о том, что непременно ее возьмет с собой, что ей надо принарядиться. И Олюнька всю неделю, до воскресенья, жила этой радостью. Теперь этого больше не будет.
Когда она была маленькой, не было праздника, чтобы он не сделал ей подарка. Она еще спит, а уже рядом, возле подушки, лежит подарок. И стоит ей только проснуться, как она увидит его. И тогда, вскочив с кроватки, она бежала в одной рубашонке к дяденьке Васе и, повиснув на его крепкой шее, болтала от восторга ногами. Малахов, словно его щекотали, заливисто смеялся. Глядя на них, смеялась Екатерина Романовна.
«Да не меня, не меня, маму целуй!» – кричал дяденька Вася.
«И маму, и маму!» – кричала Олюнька и бежала к матери.
Неужели не будет больше этих счастливых минут?
Это он научил ее делать уроки. Все говорил, что она и сама справится, без его помощи. Теперь ей четырнадцать лет. Семилетку окончила на «отлично». Дяденька Вася говорил ей: «Надо дальше учиться». Говорил, а сам уехал...
– Мама, зачем же он уехал? Мама!
В открытое окно донесся с Волги протяжный гудок парохода. Екатерина Романовна кинулась к окну.
В синем сумраке величественно и строго плыл белый пароход. Вот он зашел за церковь, скрылся. Потом медленно начал выходить, с освещенными иллюминаторами. Становился все больше, больше, оторвался от церкви и, быстро удаляясь, скрылся за маслозаводом. Потом еще раз показался. И долго Екатерина Романовна смотрела ему вслед, пока он не стал еле различим. Но даже и тогда, когда его уже совершенно не было видно, она все еще смотрела ищущим взглядом. Может, на этом пароходе уезжал Василий. И впервые за последнее время она вдруг подумала о муже беззлобно, как о самом дорогом, близком ей человеке, и со всей ужасающей ясностью поняла, что он от нее ушел. И что она никогда больше не увидит его. Где он? Куда ушел? Велика страна...
ДЕРЕВЯННЫЕ ПЯТАЧКИ
– Ой, хорошо живу, Мария. Добро! У меня все есть. Корова, пара кабанов, овцы, куры. Веришь ли, еще прошлогодняя свиная тушенка в банках лежит в погребе. Вот нынче сенокос, жара видишь какая, а моя Катя достает с погреба банку, крышку на сторону, и все, что есть, – на сковороду, в картошку. Только скворчит... Мы – земля, Мария! Ты вот спроси про Николая Васина, тебе каждый укажет на меня, и никто зряшное слово не бросит обо мне. Я что? Я – работник, сестра. Вся моя жизнь тут, в Заклинье. От своей родины я ни на шаг... Нет, я не к тому, чтобы тебя корить. Ушла – ладно. У каждого свой путь...
– Я не раскаиваюсь, хоть бы и корил. Хоть жизнь увидала. Теперь-то своя квартира отдельная. Разве я мучусь с дровами или водой, как твоя Катя? Забыла, что такое и печка. На газе все готовлю. Батареями обогреваемся. Уже давно живем хорошо. А ты сколько мытарил, пока стал жить в достатке.
– Было, Мария, не скажу, было. Но перетерпел все и теперь только об одном жалею – лет много. Веришь ли, никогда ране так не жалел, как теперь. Жить хочется... И вот даже обида берет, будто кто по какой несправедливости накидал мне пятьдесят с лишним годов, в то время как другому всего тридцать, а то и того меньше. Выйду поутру на крыльцо и гляжу на поля, на деревню, на Старицу с ее вязом, – вяз-то помнишь? – на деревню гляжу, ведь с мальцов ее знаю, и до того родным ото всего потянет, что другой раз слезу прошибет. Чибисы на полях кричат. Скворцы пролетят стаей. А под ногами ромашка качается. И небо... Стою и думаю, да неужели же все это от меня уйдет? Да за что же такая несправедливость? Ведь ты же знаешь, чего я только не претерпел за свою жизнь. И голодал, и холодал, и на финской был, и Великую Отечественную всю провоевал. Вона нога покалеченная, щеку осколком взбугрило. Петька Самсонов все смеется, кто-то, говорит, из-за моей физии другой выглядывает... А чуток бы поближе к носу царапнуло – и поминай как звали.
– И не говори. Еще счастливый ты.
– Ну! А после войны, Мария... Да что тебе рассказывать, ты в самую разруху ушла, метнулась, а я все на себе испытал... Нет, я не к тому, чтобы тебя корить, нет, но чтоб ты поняла, как мне было весело. Фильм такой показывали – «Председатель», – смотрела, наверно? Вот все так и у нас было, только еще посолонее. Ну да прошло, и нечего ковырять. Я теперь, Мария, полюбил заглядывать вперед. Много интересней получается, чем оглядываться назад. Да и черт с ним, с плохим, когда хорошее подпирает...
– А и живой ты, как и раньше, братец. В самодеятельности не играешь?
– Нет, это по молодости взбрыкнуть. А теперь уж другие дела. А ведь что, ничего получалось, а?
– Еще как!
– Помнишь, в Замесах Петька Самсонов поднял кинжал и махнул им, будто в меня ткнул, а я тут же как давану бычий пузырь, он у меня под-рубахой с красными чернилами был. Ну, кровь тут и хлынула, аж брюху стало холодно. А рубаха-то белая. Бабы заорали, кричат: «Убили!», старики суматошатся, чтоб Петьку ловили, а я лежу на сцене, весь залитый красным, и то подыму руку, то опущу. Вроде умираю...
– Тогда у тебя натурально получилось.
– Ну! От сердца играл, без денег.
– А что, и Петр Самсонов не играет теперь?
– Да ведь ему уж под шестьдесят. Ты все думаешь, молоденький, что ли? Крючок уже. Да к тому же и курит много, и с фильтрами, и без фильтров, и махорку, и «гвоздики», папиросы – все, что подвернется. Тут Сбытчик угостил его сигарой...
– Какой Сбытчик?
– Да Михаил Семенович, есть такой человек, с городу он. Так и Петька чуть не задох от кашля, аж до самой земли его согнуло. Петуха пустил с дробью. Ну уж и посмеялись мы в цеху. «Тебе бы, говорю, овечий дых курить на бадяге». Так он еще пальцем грозит. Не соглашается... А я бросил курить, Мария. Вот уже пятый год не смолю. И веришь ли, помолодел. Одышки не стало. Ой, добро не курить-то, добро! А зачем век-то свой укорачивать? И так недолог.
– Ишь ты, какой стал рассудительный. Раньше-то без оглядки шагал.
– То раньше. Раньше-то ночи на любовь не хватало, а ныне тянется, как дорога ночная.
– Дю, пошел месить!
– О, Катя явилась!.. Да я так, матка. Надо чем-то сестру занять. А мне на работу пора. Иду. А ты, Мария, отдыхай, ходи, вспоминай. А я на работу, Мария. Так что уж ты не серчай. Вечером договорим, что сейчас не успели.
– Да ладно, ладно, иди. Не на один день приехала. Еще надоем.
– Не надоешь. Рад тебе... Живи, живи, Мария. Ходи, вспоминай. Ах, хорошо! Ах, ладно, что ты явилась! – приговаривал Николай Васин, шагая по дороге к деревообделочному цеху и поглядывая на все с истинным удовольствием, и все виделось ему светлым и чистым, словно омытым теплым дождиком, – и высоченные, под самое небо, лохматые тополя, положившие на грейдер плотные, несдвигаемые тени, в которых нежилась овца с ягнятами, и новенькие, будто на картинке, разных веселых цветов дома под шифером, с резными наличниками, и цветы в палисадниках – длинноногие мальвы в сатиновых передничках, и даже гудение в телефонных столбах было отрадно, как праздничная музыка.
Такое приподнятое настроение появилось у Николая Васина с прошлого года, когда он определился на работу в цех, токарем по дереву. И не то чтобы незнакомое до этого рукомесло увлекло его, нет, хотя запах свежей стружки всегда ему нравился, с самого детства, когда дед или отец что-либо теслили. Заманивало иное – заработок. До двухсот стал выгонять в месяц. Да без надсада, в сухом, когда с крыши не каплет и в окна, если глянуть, видна вся излука Старицы с ее склоненными ветлами. И свет в длинных трубках над головой, как днем. Чего не работать, да еще при своем-то хозяйстве. Считай, чуть ли не чистенькими клал весь заработок на книжку. На сахар, хлеб, соль хватало жениной пенсии. А его денежки шли на чего другое, о чем раньше и не мечталось. Скажем, как-то захотелось к Первомаю купить телевизор – пожалуйста, только за день предупредили заведующую сберкассой, чтоб деньги припасла, и поехал в райцентр, и купил, да не какой-нибудь «Рекорд», а «Рубин» купил. Да еще пожалел, что цветного не было. Вот так стал жить Николай Петрович Васин, будьте здоровы! Стиральную машину по заявке на дом привезли. Сначала будто к огню подходила к ней супружница Катерина Афанасьевна, а потом, когда освоила, толкнула его локтем в бок, чего давно не случалось, и так это игриво поглядела на него, будто молоденькая. А что, и в самом деле от такой жизни, какая пришла наконец-то, помолодеть можно. А все цех. Да, от него пошла такая жизнь. Вот он выползает из-за древнего кладбища. Длинный, вытянутый по берегу Старицы, с кучами намокших от дождей опилок, стружки, деревянных обрезков на дворе, с наваленным костром кривых берез, ольхи, осины. Растет цех. Была клетушка, а теперь стало целое производство. Гудок бы – совсем завод. Соревнования на лучшего токаря начали устраивать. Что ни квартал – на «огонек» в клуб собираются. Премии вручают. Куда там – жизнь!
А все Михаил Семенович, как говорится, дай бог ему здоровья! Вот он идет по дороге, животом вперед, размеренно покачивая короткими руками, в старой, с обвислыми полями фетровой шляпе, в широких, без складки, штанах, в ботиночках.
По сторонам от него дома, на его городской взгляд, похожие один на другой, как спички в коробке, этакие дома-близнецы – два окна по фасаду, глухой фронтон и цементная ленточка – фундамент. По сторонам от Михаила Семеновича вся деревня Заклинье, старинная русская деревня. Ей, пожалуй, столько же лет, сколько и самой России, но некому следить за ее летосчислением, и поэтому генеалогического древа ее никто не знает.
Не знает ее родословной и Михаил Семенович, впрочем, он и не стремится узнать, хотя, надо отдать ему должное, знает жизнь каждого живущего в Заклинье. Но, как ни странно, здесь нет ни одного, кто бы знал его жизнь. Поэтому для жителей Заклинья он – тайна. Правда, тайна, не вызывающая любопытства.
Вначале, как только он появился, многие заклиновцы относились к нему иронически. Ну, во-первых, потому, что это в их характере – что не по ним, то и не так, а Михаил Семенович был явно не по ним со своим чрезмерно развитым животом – будто бочонок проглотил и ходит. Этим в первую очередь он и на отличку от деревенских. Даже у древних стариков нет живота – все поджарые, с широко развитой грудью, с длинными, ухватистыми руками. Оно и понятно: физический труд на кого хочешь положит свою суровую печаточку. К тому же земля-матушка. Работая на ней, жирок не накопишь. Она любит, чтоб кланялись ей. Миллионов с десяток поклонов, а может, и больше – ведь никто не считает – отвесит ей каждый за свою жизнь. А она еще неизвестно как на эти поклоны ответит... Нет, не разжиреет. Поэтому заклиновцы с годами только сутулятся, но втолщь не идут.
Иронически они относились к Михаилу Семеновичу еще и потому, что он был вначале у них вроде беженца. Каждому коренному заклиновцу – а они были коренными с незапамятных времен – совершенно непонятно, как это так в пожилых годах скитаться по чужим избам, не иметь своего, трудом нажитого угла. Кто-то из бабенок высказал предположение, что жена у Михаила Семеновича молодая, он старый, вот она и выгнала его, вот он и мыкается как неприкаянный. А не женись, не женись на молоденькой-то! Если сам в годах, куда уж тебе... Но в первое же лето Михаил Семенович привез свою жену. Она и на самом деле оказалась куда моложе его, красивая, с двумя нарядными девочками. Гуляла с ними по берегу Старицы, загорала на песке, пряча голову под шелковый зонтик, а девочки тут же играли в куличики. И все поняли, что допустили ошибку, так полагая, то есть что жена выгнала Михаила Семеновича. Убедившись в обратном, решили по-другому, без этого заклиновцы никак не могут. Это другое пошло уже от старух, жалельщиц-плакальщиц. Кто-то из них сказал, а другие тут же подхватили: «Знать, не нашлось ему, горемычному, места в городе, если к нам в Заклинье прибился. От хорошей бы жизни человек не ушел. Да еще с детушками, да с женой-раскрасавицей». Эта версия почему-то враз всех устроила, и заклиновцы успокоились и уже больше никогда не задумывались над причиной появления в их деревне Михаила Семеновича. Тем более что он не просто болтался в деревне, а работал в цеху. Чего-то суматошился, подвозил разную дрянину из леса, пригодную только на дрова, забегал к председателю в правление, куда-то уезжал. И если вначале еще был малоуважаемой фигурой, – потому что дома-то своего обихоженного с огородом и садом и всем хозяйством – корова, кабан, овцы, куры – и в помине не было, а коли так, то какого же уважения достоин такой никчемный человек, – то спустя три года, скажем вот уже к этому лету, не было человека в Заклинье, который бы еще издали не снял шапку и не поклонился:
– Здравствуйте, Михаил Семенович!
– Доброго здоровьица, Михаил Семенович!
– День добрый, Михаил Семенович!
Так уже его стали приветствовать.
– Здравствуйте, здравствуйте, – мягким голосом отвечал им Михаил Семенович и озабоченно нес дальше на коротких ножках свое тучное чрево.
Ну что ж, возраст у него почти пенсионный, отсюда и некоторая деформация в фигуре. И нечего тут подсмеиваться, ухмыляться. Тем более что эта деформация и не очень-то мешает ему. Больше того, когда он надевает костюм – это не здесь, в Заклинье, а в Ленинграде (там у него настоящий дом, там его постоянное местожительство, там он прописан), то его фигура обретает такую солидность, что никто бы и не подумал, что он работает в колхозе заведующим каким-то деревообрабатывающим цехом.
Впрочем, заведующим производством подсобного цеха Михаил Семенович не работает. Это только для видимости у него такая должность, на случай ревизии или какой другой проверки. На самом же деле в круг его обязанностей входит совсем иное. Он должен находить разные мелкие предприятия, которые нуждаются во всякого рода деревянных поделках – ну, скажем, таких, как бобины для трикотажных артелей, подрозетники для электрической проводки или какой другой подобный товар, – и заключать с ними договора. И по изготовлении отвозить, сдавать заказчику. И продлевать договора, или, как ныне говорят, «пролонгировать», а то и заключать новые с новым заказчиком.
За последние годы в колхозах появилось много разных ранее незнакомых должностей и специальностей у народа. Причина тому – технический прогресс, внедрение науки в сельское хозяйство, капитальное строительство не только животноводческих ферм, но и жилых массивов. Но как бы много ни появилось разных специальностей, пожалуй не сыщется такой, по какой работает Михаил Семенович. Ну верно, как это вот определить его должность? И мне, право, было бы очень трудно определить, если бы не народное умение одним метким словцом поставить все на свои места. Заклиновцы в этом деле не посрамили своей чести и назвали Михаила Семеновича Сбытчиком. То есть коли отвозит товар, значит, сбывает, а отсюда и Сбытчик. Коротко и ясно!
Но вместе с тем, хотя Михаил Семенович и не руководил цехом – этим занимался особый бригадир, – цех все же год от году рос, все больше ширился, развивался, и теперь по соседству с сельским кладбищем не один длиннющий сарай под серым шифером, а два, и в них шумят станки, и в них веером сыплет древесная стружка, и в каждом еле уловимый сладковатый запах березового сока, и у каждого станка на полу кучи разных поделок из дерева. А во дворе, под навесом, дисковая пила. Там разделывают корявые бревна на ровные кубышки, колют их и складывают тут же в штабеля, называя дрова «полуфабрикатом», потому что позднее токари из них наготовят бобин и разных подрозетников, и еще чего, что нужно заказчику.
Тут, пожалуй, наступило время отойти в прошлое. Затем, чтобы восстановить историю возникновения этого несколько необычного для колхозного строительства производства. История же такова.
После войны колхоз в Заклинье представлял собой довольно печальное зрелище. (Впрочем, об этом, о тяжелом житье, коротенько уже говорил Николай Васин своей сестре.) Да, это так. На то были свои тяжелые причины. Больше половины мужиков не вернулись с войны. Погибли. Пройдите по деревне, и вы увидите прибитую на фасаде каждого дома вырезанную из фанеры и окрашенную в красное звездочку. Это значит – в доме погиб человек на войне. Отец, или сын, или брат. Есть дома, на фасадах которых пламенеют две звездочки – значит, погибли двое. А бывает и по три, по четыре звездочки. Но нет ни одного дома, где не было бы на фасаде звезды. И в ненастье и в ведро, и зимой и летом пламенеют они, будто их и дождь не смывает, и солнце не бесцветит. Это, наверно, потому, что глубоко они врезаны в исстрадавшиеся людские сердца.
Из остальной половины было много покалеченных – безногих да безруких (теперь уже мало осталось инвалидов Великой Отечественной войны – поумирали), и уж совсем малая часть вернулась здоровыми, но их была такая прорежинка, что всерьез рассчитывать на мужскую силу не приходилось. Поэтому в первую послевоенную весну пахали на женщинах, то есть в плуг впрягались семеро женщин – которые рожали и которым еще предстояло рожать, – за плуг становился вернувшийся солдат-победитель, и начиналась пахота. До кровавого пота работали люди в надежде на лучшее будущее. И засевали землю, и снимали урожай, и кормили себя, и еще выполняли первую заповедь, – рассчитывались с государством. Но было трудно. Очень трудно!
Вот тут-то и подал мысль ныне уже покойный хитроумный старик Никодим Суслин. Он предложил в зимнее время, когда сугробы подваливали под крыши и в пору было только перебежать к соседу, чтобы скоротать вечерок за махрой, заняться резанием деревянных ложек, так как с ложками в те времена было туго. Сам Суслин резать ложки не умел, но зато знал другого старика, жившего в конце деревни, который в молодости умел их резать, за что и прозван был «ложкарем», откуда у него и фамилия пошла Ложкарев. Тот согласился на такой промысел: « А чего в самом деле – и людям подмога, и себе прибыток!» И вскоре вокруг него собралось с десяток стариков да ребят, и работа закипела. Правление колхоза без особой огласки поставило на берегу Старицы небольшой сарай, обеспечило мастеров всякими ножами, благо кузня была своя. Старик же Ложкарев научил своих подмастерьев, как обрубать из баклуши топориком, теслить теслою, острагивать липу ножом и резать кривым резаком, а черенок и коковку, другим словом сказать – набалдашник, точить пилою от руки.
Года два промысел шел ходко, и колхоз получал негласный доход, не ахти, конечно, какой, но все же, и стал постепенно обзаводиться кое-каким инвентарем, свиноферму завел, купил стекло для парниковых рам, но основное – помог вдовам-солдаткам, а их было немало, оставшимся с детьми, да и так покупал что и по мелочи для хозяйства, – деньжата каждую неделю набегали. И все бы шло хорошо, по время не стояло на месте, и страна наряду с большими делами успевала делать и свои малые. В магазинах появились в свободной продаже сначала алюминиевые, а потом и из нержавеющей стали ложки, и деревянным пришел конец. Это теперь они как сувениры в почете, а в то время такими известны не были. И постепенно ложкарный промысел в Заклинье угас. Но идея не померкла. Где-то все время теплилась. Поэтому с такой готовностью и откликнулись на предложение Сбытчика открыть деревообделочный цех как бы в подспорье колхозу. Тем более что ремесла и промыслы в то время поощрялись не только со стороны районного руководства, но и вышестоящего. И однажды к старому, заброшенному сараю, где когда-то ложкарили старики и в ненастье тискались парни с девчатами, подъехала колхозная машина, с нее сняли небольшой станок и внесли его в сарай. К этому времени местный электрик протянул уже туда провод. Станок установили. Михаил Семенович зажал в патрон подвернувшуюся под руку деревянную колобашку. Включил станок и тут же, на виду у всех, сделал деревянный шар, отрезал его и вручил председателю колхоза, в дальнейшем снятому за пьянку, Шитову Павлу Николаевичу. Тот повертел шар, ощущая его суховатую теплоту, и передал близстоящему.
– Добро, ой добро! – отозвался Николай Васин, рассматривая шар (это он был близстоящим), и с интересом посмотрел на малоподвижного, даже как бы скучающего человека, который так быстро из чурки сделал вещь.
С этого дня и началось процветание цеха, и с каждым днем дела шли все веселее. Уже через полгода шумели пять станков, а там с каждым месяцем появлялось их все больше, и теперь они шумят уже в двух длинных сараях. И когда наступает утро, то к ним со всех концов деревни тянется народ, или, как любовно называет его Михаил Семенович, «новый рабочий класс».
– День добрый, Михаил Семенович! – поздоровался со Сбытчиком Васин и приподнял кепку.
– Здравствуй, здравствуй, – ровным, без интонации, голосом сказал Сбытчик, – что это, никак у меня часы спешат? Уже полчаса как приступили к работе, по моим.
– Сестра приехала, – виновато пояснил Николай Васин. – Туда-сюда...
– А я и не знал, что у тебя сестра есть.
– Есть, есть... Как же. Считай, чуть не два десятка лет не виделись. Вот и задержался.
– Ничего, ничего, ты работник старательный. Наверстаешь, как говорится, упущенное,
– Это не беспокойтесь. Если что, я согласный и на вечер остаться.
– А я и не беспокоюсь, знаю. Между прочим, придется и на самом деле вечерка два-три прихватить. Заказчик поторапливает, к тому же обещает новый заказик подкинуть. Так что уж придется, Николай Петрович.
– Это с удовольствием.
– Да, а вот такого, к сожалению, удовольствия я не вижу у нашего председателя. Надо бы еще пяток человек во второй цех, а он, наоборот, ведет линию на сокращение.
– Ой, зря он это делает. Откуда и доход, как не из цеха. Не будь цеха, совсем другая была бы картина. А сейчас добро. Ой, добро, Михаил Семенович. И хорошо, что ты вернулся. Без тебя ну прямо все повалилось...
– Так ведь старался. И сейчас стараюсь.
– Добро, добро, Михаил Семенович.
– Да нет, мало доброго. Трудно мне. Заказов много, и все выгодные, а приходится отказываться.
– Чего ж так?
– Я уже говорил, Климов – это новый председатель – не желает, чтоб цех развивался. Делает ставку на землю. А что вам земля? Много она вам дала радости?
– Ну!
– Время идет вперед, и то, что было хорошо вчера, сегодня уже не годится. Диалектика. А он пытается против ветра струю пустить. Ну, что ж, сам обрызгается...
– Это уж точно, – засмеялся Николай Васин.
– Да, многого не понимает новый председатель, – глядя себе под ноги, в раздумье сказал Михаил Семенович.
– При Павле Николаевиче лучше было? – проникаясь сочувствием к Сбытчику, человеку, который не только за себя, по и за народ переживает, спросил Николай Васин, оглядывая понурую фигуру собеседника.
– Лучше не лучше, но если снят за пьянство, то о чем и речь. А вообще-то, конечно, легче было, теперь же новому надо нее доказывать, убеждать, чтобы он поверил в мою искренность, честность намерений...
И замолчал, вспомнив, как месяца два назад, когда только приступил к делам новый председатель, примерно такой же разговор вел с женой...
Они шли берегом Старицы. Был май, и все уже зеленело, цвело, и при каждом дуновении ветра молодая глянцевитая листва шумела, и в воде отражалось солнце, разбитое течением на множество бликов. У воды тянулась песчаная коса, и, казалось бы, здесь было все для отдыха, но жена, тяжело опираясь на его руку, капризно говорила о том, что ей хочется на юг, в Пицунду, что там уже можно купаться, там купаются, загорают, а тут еще холодно.
– Я хочу моря...
– Потерпи немного.
– Зачем? Поедем теперь.
– Сейчас нельзя.
– Из-за того, что пришел новый?
– Да. Придется ему все доказывать, убеждать, чтобы он поверил в мою искренность, честность намерений.
– Ужасно.
– Ничего. Пусть только подпишет договора. А как подпишет, сразу же вступит в силу закон производственной необходимости.
– Что это значит?
– Это значит, что он будет есть с моей руки.
Новый председатель подписал. Но пока еще есть с руки Сбытчика не собирался. Противился ценою немалых потерь для себя, да и для колхоза тоже...
– Ты ведь член правления, Николай Петрович, к тому же коммунист, как-нибудь завел бы разговор со своими соседями, дружками о том, что цех – это перспективное дело. В нем ваше будущее. Какая у вас земля? Это разве массивы? Теперь все измеряется глобальными масштабами. И хотите вы или не хотите, но придет такой день, когда на месте вашего цеха, нынешнего, появится громадный деревообрабатывающий комбинат. К этому все идет. Если хочешь, исторически, – не мигая, тяжеловесно поглядел Михаил Семенович на Васина.
– Так это, конечно...
– Ну вот... Иди, а то я тебя задержал. Если что скажет бригадир, ответь ему: я тебя задержал. Да, еще передай токарькам, в этом квартале премиальные будут... Иди, иди. А я к председателю. Попробую еще раз его убедить.
– Тогда благополучного вам свершения, – пожелал ему Васин, а сам про себя подумал: «Черт побери, до чего же сложно все. Вроде и Сбытчик прав, а до этого, вроде, председатель был прав. Вот и попробуй разберись! Сбытчику-то легко, он грамотный, и председатель тоже институт кончал, а вот тут который как я – черта лысого поймет. А Михаилу Семеновичу что, у него язык подвешен, он и председателя, если захочет, переговорит. Ему это запросто...»
Но нет, неверно, трудно было ходить Михаилу Семеновичу к председателю. С первой же встречи они поняли друг друга, поняли, что они антиподы, и это открытие определило их отношения на все последующее.