Текст книги "Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе"
Автор книги: Семен Виленский
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Руслан этого смысла долго не мог постичь, его пришлось дразнить помногу и терпеливо: дергать во время еды за хвост, наступать на лапу, утаскивать из–под носа кормушку, а то еще – посаженного на цепь – обливать водою и убегать после этого с диким хохотом.
Особенно же неприятные были занятия по воспитанию «небоязни выстрелов и ударов». Рожденный ровным счетом ничего не бояться, он с трудом переносил, когда серые балахоны палили ему в морду из большого пистолета и колошматили по спине бамбуковой тростью. Он, правда, быстро усвоил, что ничего ужасного этот дурацкий пистолет не причинит ему, и к бамбучине тоже притерпелся, но как раз терпеть–то и не следовало, а нужно было уклоняться, перехватывать руку, догонять, терзать – всё это он проделывал без охоты.
– Смел, но не агрессивен. Некоторая эмоциональная тупость, – говорил с сожалением инструктор, и его слова обидно пощипывали Руслана в сердце. – А вы с ним чересчур понарошку. С ним надо серьезнее, он вам не верит.
Инструктор сам брал бамбучину и, страшно оскалясь, делал ужасающий замах.
– А ну, куси меня! Куси как следует!
Но хватать инструктора за голую кисть еще меньше хотелось Руслану, чем давиться ватой. Он старался взять легонько, чтоб даже не поцарапать. Инструктор ему нравился. Он на всех собак производил самое благоприятное впечатление, – одно его присутствие скрашивало все тяготы учений. Всем так нравилась его кожаная курточка, так дивно от нее пахло каким–то зверьем, что хотелось ее немедленно разорвать в клочки и унести на память. Нравились его худоба и ловкость, его рыжий чубчик и востренькое личико, которое можно было только в профиль смотреть, – и в этом профиле угадывалось что–то собачье. Быстрый и неутомимый, он носился по всей площадке и всюду поспевал, каждой собаке умел всё так толково объяснить, что она его тут же понимала – лучше, чем своего хозяина. Увлекаясь, он рычал и лаял, и собаки находили, что у него это очень неплохо получается; еще немного – и они поймут, о чем он лает.И тогда они бы простили ему, что у него нет такой же пушистой шкуры, как у них, из–за чего он вынужден носить чужую лысую кожу, и что он не насовсем оставил человеческую речь, отвратительно грубую и ничего не выражающую, и предпочитает еще ходить на двух ногах, когда гораздо удобнее на четырех.
Но, впрочем, инструктор уже делал некоторые попытки, и, признаться, не вовсе безуспешные. Один его фокус прямо–таки пленял собак – инструктор его применял не часто, но уж когда применял, то всё занятие было – сплошной праздник!
– Внимание! – командовал инструктор, и все собаки заранее умирали от восторга. – Показываю!
И, опустившись на четвереньки, он показывал, как уклониться от палки или от пистолета и перехватить руку с оружием. Правда, иной раз инструктору всё же попадало палкой по голове или по зубам, но он не выходил из игры. Он только на секундочку отрывал одну лапу от земли и проверял, нет ли каких повреждений, а затем командовал: «Не считается, показываю еще раз!» – и с коротким лаем снова кидался в атаку – до тех пор, пока упражнение не удавалось ему вполне.
Иногда собаки даже шли на хитрость: кто–нибудь притворялся непонимающим, – только б еще разик насладиться работой инструктора, услышать его «Внимание, показываю!». А как резво бегал он по бревну, – куда лучше, чем на двоих! – каким делался при этом изящным, поджарым, как ходили под курточкой острые лопатки и топорщился рыженький загривок, как ловко он перемахивал через канаву или барьер или взбегал единым духом по лестнице, а будучи в ударе, так и всю полосу препятствий преодолевал без задержки, только легкая испарина выступала на лбу. В конце полосы кто–нибудь из хозяев уже держал наготове поощрение – инструктор брал вкуску зубами, не вставая с четырех, и так смачно ее съедал! Собаки сглатывали слюну и рвались повторить хоть весь комплекс упражнений сразу.
Они бы на край света за ним пошли, только позови он. Ему даже Джульбарс позволял то, чего бы и своему хозяину не позволил, – сделать легкую смазь или разъять пасть и пощупать прикус. Инструктор даже сам просил его, вставляя палец между страшными Джульбарсовыми зубами:
– Ну–ка, милый, кусни. Так, сильнее…
Хозяева не могли в это поверить, им казалось, что инструктор останется без пальцев.
– Никогда! – он им отвечал. – Никогда собака не укусит того, кто ее безумно любит. Поверьте мне, я старый собаковод, я потомственный, с вашего разрешения, кинолог, на такое извращение способен только человек.
А про Джульбарса он сказал:
– Он не зверюга. Он просто травмирован службой.
Инструктор любил собак всем сердцем – и, конечно, в каждой немножечко ошибался. Они ему все казались травмированными, раз им досталась такая тяжелая служба. Но насчет Джульбарса собаки были другого мнения. Ему небось и инструктора хотелось покусать, да он боялся, что его тут же порвут на мелкие клочочки.
А вот что инструктор сказал однажды Руслану – с глазу на глаз и тихо, с печалью в голосе:
– Этот случай мне знаком. В чем несчастье этого пса, я знаю. Он считает, что служба всегда права. Это нельзя. Руслан, пойми – если хочешь выжить. Ты слишком серьезен. Смотри на всё как на игру.
Руслана инструктор тоже ценил высоко – хоть тот и не проявлял нужной агрессивности, но кое–что умел получше Джульбарса, а одна вещь была такая, что и сам инструктор не мог бы показать, как она делается. И это коронный номер был у Руслана, в котором не имел он себе равных, – «выборка из толпы».
Эту работу – нелегкую, но чистую, вдумчивую и не очень шумную – Руслан больше всего полюбил. И надо же, чтоб так случилось, что не мог он теперь вспоминать о ней без чувства своей виноватости и греха, неясных для него – как неясным остался тот человек, с которого началось самое печальное. Этого человека Руслан по виду не выделил бы из толпы лагерников, а между тем хозяева чем–то его отличали – и, может быть, тем, что как бы не обращали на него внимания. Уж слишком не обращали – это только собака и могла бы заметить, которую незаметно придерживают, когда тот или иной лагерник случайно вышагнет из колонны. Одного или двух натяжений поводка уже достаточно было Руслану, чтоб он привыкал таких людей уважать. А однажды, морозным днем, когда они с хозяином намерзлись на лесоповале и забежали погреться в передвижную караулку, Руслан с удивлением увидел этого человека. Он сидел здесь, где обычный лагерник только стоять мог у порога, снявши шапку, он курил и беседовал – да с кем еще! – с самим Главным хозяином. «Тарщ–Ктан–Ршите–Обратицца» был чем–то недоволен и выговаривал ему резко, а тот лишь твердил:
– Гражданин капитан, но вы же и в мое положение войдите. Понимаете? Вы войдите в мое положение.
Он сказал это несколько раз, прижав руку к груди, и Руслан решил, что так и зовут этого человека. «Войдите–В-Мое–Положение» ушел тогда очень расстроенный, тревожно озираясь, а день или два спустя собак привели поглядеть на него – лежащего неподалеку от караулки с железным тросом на шее. Живой он отчего–то не запомнился Руслану, а врезался в память таким, как лежал: глядя в облака тусклыми выпученными глазами, с багрово–синим раздутым лицом, завернув одну руку за спину, а другую – откинув и вцепившись скрюченными пальцами в снег. Эта рука, и лицо, и снег вокруг головы были посыпаны махоркой.
Собаки одна за другой подходили и воротили морды, виновато помаргивая и скуля. Когда подвели Руслана, он уже понял, почему у них ничего не выходило. Они начинали с головы убитого, нюхали его страшную лиловую шею с витыми бороздками от троса и клочьями содранной кожи, нюхали усы троса, раскиданные в стороны, как разметавшийся шарф, и – нанюхивались одной махорки, после нее вся работа была уже бесполезна. Он начал – с рук. Осторожно приблизился к откинутой и вовремя отшатнулся, а затем поддел мордой окаменевшее тело, прося, чтоб убитого перевернули, и тогда спокойно обнюхал другую руку, сжатую так сильно, что ногти впились в ладонь. Но он увидел не только синюю кровь от ногтей, он увидел капельки смертного пота, выступившего по всей кости. Они смерзлись и стали мутными, как брызги известки, но если их чуть отогреть дыханием…
Закрыв глаза, он весь напрягся в неимоверном усилии. Хозяева в это время строили предположения, кто б это мог сделать; у каждого были свои счеты с лагерниками и свои догадки, близко сходившиеся со счетами, а главное, что занимало их, – сколько же было участников? Трое? Четверо? И этим они сами себя путали, потому что начинать нужно всегда с одного. Они имели глаза, чтобы видеть, и разглядели махорку, которую для того и насыпали, чтоб ее сразу увидели и почуяли, а не заметили, например, возле троса мелких чешуинок коры – Руслан их прежде всего увидел. Они вообще слишком много размышляли, он же не размышлял вовсе, не имел ни счетов, ни догадок, а просто увидел, как всё происходило – как видится галлюцинация или связный цветной сон, – и услышал скрип снега под сапогами жертвы и неровное дыхание притаившегося убийцы.
«Войдите–В-Мое–Положение» шел в синих сумерках из караулки, – да, именно оттуда, и там ему дали покурить хозяйских папирос, – и, проходя вот этой тропинкой, меж двух сосен, он не заметил троса, привязанного чуть повыше его головы. Другой конец этого силка убийца держал в руках. Он быстро опустил тяжелый виток, расхоженный и смазанный тавотом, на плечи «Войдите–В-Мое–Положение» и повернулся – конец троса лег на плечи убийцы, он его держал обеими руками и, навалившись всем телом, сделал всего полшага. И петля затянулась; убийца почувствовал, как дергается трос, – это руки жертвы пытались разжать петлю со всей силой, вспыхнувшей в них от смертельного страха, от жажды глотнуть воздуха, – тогда, собрав все свои силы, весь свой страх и смертельную злобу к жертве, которая так долго не умирает, он лягнул ее наугад под ноги и вышиб из–под них земную твердь. И еще целую вечность он стоял, изнемогая, будучи один и палачом, и виселицей, а «Войдите–В-Мое–Положение» хрипел и дергался у него за спиной, всё хватаясь безнадежно за трос. Но раз или два он схватился ненароком за одежду убийцы, за полу его бушлата – слабая, беспомощная хватка уже вспотевшей руки, убийца этого и не почувствовал. Но когда потом он отвязывал трос и тащил удавленника подальше от дерева, когда он сыпал махорку и считал, что всё сделано на редкость удачно и тихо, он не знал, что весь он со своим бушлатом остался в этом стиснутом кулаке, в смерзшихся капельках: и тысячу раз утертые этой полою лицо и руки, и ею же прикрываемые ноги, стынущие ночами под жиденьким одеялом, – и какая удача, что руку завернуло судорогой за спину, и она оказалась внизу, под телом. Что ж, можно считать – концы найдены. Руслан быстро отошел и ткнулся лбом в колени хозяину – это значило: «Я не обещаю, но я попробую. Веди меня скорей».
А выборка оказалась на удивление легкой. Любой, кто сдался в самом начале, выполнил бы ее без напряжения – наберись он только нахальства попробовать. Руслан даже не успел приблизиться к толпе, согнанной на пустыре перед воротами. Завидев медленно подходивших хозяев и рвущую поводок собаку, вся толпа с гудением подалась назад – и оставила одного, в черном бушлате. Весь скорчась, спрятав руки под мышками, он сам упал вниз лицом, крича, как в истерике:
– Собаку не надо! И так всё скажу. Ну, не пускайте же зверя!..
И Руслан его не стал терзать, а лишь прихватил легонько полу бушлата – там, где хваталась рука убитого, – и качнул хвостом, показывая, что выборка им исполнена. За это получил он невиданное поощрение – из рук самого Главного – и с этого дня стал признанным отличником по выборке из толпы.
Отсюда, от этого дня его торжества, пролегла в памяти Руслана широкая прямая просека, по которой вели они с хозяином человека в бушлате. Ветер шумел в кронах огромных сосен, и, сталкиваясь, они роняли охапки снега, разлетавшиеся радужной осыпью. Была великая тишина, покой, и всю дорогу человек шел спокойно и не спеша, нес лопату на плече или волочил за собою, чертя по снегу зигзаги, временами насвистывал. Сам завороженный этим покоем, он и у Руслана не вызывал предчувствий, что может вдруг прыгнуть в сторону и кинуться в побег, и так же молча они свернули с просеки и прошли тропинкой к черной, выжженной костром поляне. В середине ее зияла яма – неглубокая, с рыжими стенками, хранившими полукруглые гладкие следы ломов и острые треугольнички от кайла. Вот тут он впервые заговорил, повернувшись к хозяину белым злым лицом, с крохотными шрамчиками на щеке и на лбу. Ему не понравилась яма, он ступил в нее ногою, и там ему оказалось по колено, он даже сплюнул в нее от злости.
– Я один за всех на это дело пошел, – сказал он хозяину, – могли бы и все одного уважить.
– Чем тебя не уважили? – спросил хозяин.
– Понимаешь, черви – они всем полагаются, ты тоже с ними в свой час познакомишься, но, чтоб меня волки выкопали себе на харч, этого ж я не заслужил. Об этом и в приговоре не было – насчет волков.
Хозяину очень хотелось курить, он доставал портсигар и снова его прятал в карман белого своего полушубка – еще больше ему хотелось, чтоб всё побыстрее кончилось.
– Значит, к своей же бригаде у тя претензии? – сказал хозяин. – Приговор–то чо обсуждать?
Человек опять сплюнул и вылез из ямы, воткнув лопату в комья насыпи.
– На! Потом хоть притопчешь как следует. Ни к кому у меня претензии нет, ради жмурика [28]и я б не уродовался. Бушлат мой – может, снесешь им? Пускай разыграют. Снять – чтоб тебе не трудиться?
Хозяин, не отвечая ему, потянул автомат с плеча.
– Что же не отвечаешь? – спросил человек. – Или совсем уже я безгласный?
Всё длилось мучительно долго, Руслан весь дрожал и стискивал челюсти, готовый завыть. И что–то еще случилось у хозяина с автоматом, он никак не мог дослать затвор, и человек этот так надеялся, что у него сегодня не получится. Но хозяин сказал: «Ща исправим, не бойся» – и вправду исправил. Он выбросил смятый патрон, затвор закрылся с лязгом, и случайно вылетела короткая очередь в небо. Тогда–то этот человек и приник к сапогам хозяина. Он добрался до них на четвереньках и прижался так сильно, что, когда оторвал лицо, на его лбу и на губах остались черные пятнышки. Он улыбался бледной заискивающей улыбкой и говорил совсем не так, как до этой минуты, когда прогрохотала страшная очередь и едко–приторно запахло пороховой синью. Он говорил, что выстрелы уже прозвучали и услышаны в зоне и теперь хозяин может его отпустить; он уползет в леса и станет там жить, как змея или крыса, ни с кем из людей не видясь до конца дней своих, которых, наверное, немного уже и осталось, и только одного человека в мире – хозяина – он будет считать братом своим, молиться за него всегда и вспоминать благодарно, будет любить его сильнее, чем мать и отца, чем жену и своих неродившихся детей. Не различая слов, Руслан слышал большее, чем слова, – страстное обещание любви, ее последнюю истину, ее слезы и толчки крови в висках, – и чувствовал с ужасом, как его самого переполняет ответная любовь к этому человеку; он верил его лицу с запавшими горящими глазами; ничуть не помраченный разум горел в них, не жаждал этот человек другой, лучшей жизни, которой нигде не было, а только той участи, которой довольно всему живому на свете.
– Ну, ты чо, маленький? Не слышишь, чо лепечешь? – уговаривал его хозяин. Он стоял спокойно, не боясь, что тот рванет его за ноги или выхватит автомат, он знал, как слаб против него любой из лагерников и как быстро кидается Руслан на помощь. Если б знал он сейчас, что Руслан как будто окаменел и не смог бы даже пошевелиться! – Ты походишь и объявисси, а мне тогда с тобой на пару – стенка. Потому что куда тебе деться? Листиками будешь питаться, ящериц жрать, а после за людей примешься. Чо, не правду я говорю? Не ты ж первый… Так что считай – дело кончено. И давай вставай, себя не мучай мечтами. Не бойсь, я тебе больно не сделаю, как другой кто–нибудь. Ну, вставай, не бойся, договорились же – больно не сделаю.
Он встал, этот человек, и крепко отер лицо рукавом.
– Делай, как умеешь. Шакальей жизни – и то ты мне пожалел. Вспомнишь еще не раз…
– Знаю, – сказал хозяин. – Всё, что ты скажешь, уже знаю. Не наговорился еще?
Они не сделали больно тому человеку, но всю обратную дорогу Руслан не мог унять дрожи, скулил и рвался из ошейника, всё хотелось ему вернуться и разгрести лапой мерзлые комья, задавившие белое успокоенное лицо. Никогда не вел он себя так плохо, и хозяин был вынужден жестоко отхлестать его поводком. Может быть, с этого дня хозяин и невзлюбил его.
Те мерзлые комья остались в душе Руслана, отягчив ее страхом и чувством вины, – будто он предал хозяина, обманул его надежды, будто и себя выдал, что не истинно служит в конвое, лишь притворяется, – а такую собаку можно без промедлений отвести за проволоку, потому что она в любую минуту может подвести, сделает что–нибудь не так или откажется сделать. И сколько они потом ни водили других людей в лес, хозяин уже не верил до конца Руслану, за которого сам когда–то поручился. В молодости Руслан прошел все науки, для которых и рождается собака; он прошел общую дрессировку – всю эту нехитрую премудрость: «сидеть», «лежать», «ко мне», – блестяще себя показал в розыске и в караульной службе, но когда подвинулся к высшей ступени – конвоированию, инструктор засомневался, выдержит ли Руслан этот последний экзамен. И не на площадке его надлежало выдержать, где всегда тебя поправят, а в настоящем конвое, где на всё одна команда: «Охраняй!» – а там как знаешь, сам шевели мозгами. И предмет охраны не склад, который никуда не убежит и особых чувств у тебя не вызывает, а ценность высшая и труднейшая – люди. За них всегда бойся и не чувствуй к ним жалости, а лучше даже и злобы, только здоровое недоверие. «Ниче, – сказал тогда хозяин. – Обвыкнется. Не сорвется». А сколькие срывались! Скольких отбраковывали и увозили куда–то на грузовике, и то если собака была молодая и могла пригодиться для другой службы. Познавшим службу конвоя один был путь: за проволоку.
Всех обманул Ингус. Он казался таким способным, всё схватывал на лету. Он покорил инструктора в первое же свое появление на площадке. Инструктор только успел сказать:
– Так. Будем отрабатывать команду «ко мне».
Ингус тотчас же встал и подошел к нему. Инструктор пришел в восторг, но попросил повторить всё с начала. Ингус вернулся на место и по команде опять подошел.
– Чудненько! – сказал инструктор. – А как насчет «сидеть»?
Ингус сел, хотя ему даже не надавливали на спину.
– Встанем.
Ингус встал. А инструктор присел перед ним на корточки.
– Дай лапу.
Ингус ее тотчас подал.
– Не ту, кто же левую подает?
Ингус извинился хвостом и переменил лапу. С тех пор он подавал только правую.
– Не может быть, – сказал инструктор. – Таких собак не бывает.
Он взял учетную карточку Ингуса, чтобы убедиться, что тот еще не проходил дрессировку и знает только свою кличку и команду «место!».
– Так я и думал, – сказал инструктор. – У него, конечно, исключительная анкета. На редкость удачная вязка! Какие производители! Я же помню Рема – редчайшего ума кобель. И матушка – Найда, ну как же, четырежды медалистка. Ее воспитывал сам Акрам Юсупов, большой знаток, кого с кем повязать. А сынишку он, видно, для Карацупы готовил, отсюда и кличка [29]. И всё–таки я говорю: «Не может быть».
Он созвал хозяев подивиться необыкновенным способностям Ингуса. Он спросил у них, видели ли они что–нибудь подобное. Хозяева ничего подобного не видели. Он спросил, не кажется ли им, что под собачьей шкурой скрывается человек. Хозяевам этого не показалось. Человек в любой шкуре от них бы не укрылся.
– Что я хочу сказать? – сказал инструктор. – Если б такая собака была на самом деле, я бы здесь уже не работал. Я бы с нею объездил весь мир. И все поразились бы, каких успехов достигло наше, советское собаководство, наши гуманные, прогрессивные методы. Потому что такие собаки могут быть только в нашей стране!
Ингус внимательно слушал, склонив голову набок, как ему и полагалось по возрасту, но глаза были недетски серьезны. И уже тогда, в первый день, заметили в этих янтарных глазах тоску.
Он рос, и росла его слава. С легкостью необычайной переходил он от одной ступени к другой – да не переходил, а перепрыгивал. Сухощавый, изящный и грациозный, он стрелою мчался по буму, играючи одолевал барьеры и лестницу, с первого раза прыгнул в «горящее окно» – стальную раму, политую бензином и подожженную, в розыске показал отличное верхнее и нижнее чутье [30]. Оправдал себя и в карауле, хотя хорошей злобности не выказал, а скорее какую–то неловкость и смущение за дураков в серых балахонах, пытавшихся стащить у него мешок с тряпками, порученный ему для охраны. В гробу он видел и этот мешок, и эти тряпки, но ни разу не отвлекли его, не смогли подойти незаметно или проползти на животе за кустами, чтобы напасть со спины. Он показывал, что видит все их проделки, и самим балахонам делалось неловко, когда с такой грустью смотрели на них эти янтарные глаза.
Джульбарс тогда обеспокоился не на шутку. Законный отличник по своим предметам – злобе и недоверию, он, однако, лез быть первым во всем, хотя чутьецо имел средненькое, а по части выборки был совершенная бестолочь: когда его подводили к задержанным, он до того переполнялся злобой, что запахов уже не различал, хватал того, кто поближе. Но он считал, что если собака не постоит за себя в драке, то все ее способности ничего не стоят, и всем новичкам, входившим в моду, предлагал погрызться. Не избежал его вызова и Руслан – и испытал натиск этой широкой груди и бьющей, как бревно, башки. Дважды он побывал на земле, но покусать себя всё же не дал, а зато у Джульбарса еще прибавилось отметин на морде, к чему он, впрочем, отнесся добродушно, даже покачал хвостом, поощряя молодого бойца. С Ингусом всё вышло иначе: он просто отвернулся, подставив для укуса тонкую шею, и при этом еще улыбался насмешливо, показывая, что не видит смысла в этих солдатских забавах. Старый бандит, конечно, впился в него сглупа и уж было пустил кровь, да вовремя сообразил, что нарушает правило хорошей грызни: «Кусай, но не до смерти», – и отступил, не дожидаясь трепки от всех собак сразу.
Джульбарс, однако, скоро утешился. Он увидел – а другие собаки это и раньше видели, – что первенствовать Ингусу не дано. Не рожден он был отличником – во всём, что так легко делал. Не чувствовалось в нем настоящего рвения, жажды выдвинуться, зато видна была скука, неизъяснимая печаль в глазах, а голову что–то совсем постороннее занимало, ему одному ведомое. И скоро еще одно заметили: он мог десять раз выполнить команду без заминки, и всё же хозяин Ингуса никогда не мог быть уверен, что он выполнит в одиннадцатый. Он отказывался начисто, сколько ни кричали на него, сколько ни били, и, отчего это с ним происходило и когда следовало ждать, никто понять не мог. Вдруг точно столбняк на него нападал, он ничего не видел и не слышал, и только инструктору удавалось вывести его из этого состояния.
Инструктор подходил и садился перед ним на корточки.
– Что с тобой, милый?
Ингус закрывал глаза и отчего–то мелко дрожал и поскуливал.
– Не переутомляйте его, – говорил инструктор хозяевам. – Это редкий случай, но это бывает. Он всё это знал еще до рождения, у мамаши в животе. Теперь ему просто скучно, он может даже умереть от тоски. Пусть отдохнет. Гуляй, Ингус, гуляй.
И один Ингус разгуливал по площадке, когда все собаки тренировались до одури. К чему это приведет, заранее можно было догадаться. Однажды он просто удрал с площадки. Удрал вовсе из зоны.
Он должен был пройти полосу препятствий вместе с хозяином, но без поводка. И вот они вдвоем пробежали по буму, перемахнули канаву и барьер, прорвались в «горящее окно», а напоследок им надо было проползти под рядами колючки, натянутой на колышки, но туда полез только хозяин Ингуса, а сам Ингус помчался дальше, перепрыгнул каменный забор и понесся широкими прыжками по пустынному плацу. Его не остановила даже проволока, – ну, под проволокой собаке нетрудно пролезть, но как преодолел он невидимое «Фу!», стоящее перед нею в десяти шагах и плотное, как стекло, о которое бьется залетевшая в помещение птица? И куда смотрел пулеметчик на вышке, обязанный во всё живое стрелять, нарушающее Закон проволоки!
Когда сообразили погнаться за Ингусом, он уже пересек поле и скрылся в лесу. Он мог бы и совсем уйти – бегал он быстрее всех и ему не надо было тащить на поводке хозяина, но проклятая мечтательность и тут его подвела. Что же он делал там, в лесу, когда его настигли? Устроил, видите ли, «поваляски» в траве, нюхал цветы, разглядывал какую–то козявку, ползущую вверх по стеблю, и, как завороженный, тоскующими глазами провожал ее полет… Он даже не заметил, как его окружили с криками и лаем, как защелкнули карабин на ошейнике, и, только когда хозяин начал его хлестать, очнулся наконец и поглядел на него – с удивлением и жалостью.
Когда пришло время допустить Ингуса к колонне, тут были большие сомнения. Инструктор не хотел отпускать его от себя, он говорил, что у Ингуса еще не окрепли клыки и что лучше бы его оставить на площадке – показывать работу новичкам. Но Главный–то видел, что с ватным «Иван Иванычем» Ингус расправляется других не хуже, а насчет показа, сказал Главный, так это инструктор и сам умеет, за это ему и жалованье идет, а кормить внештатную единицу – на это фонды не отпущены. И сам Главный решил проэкзаменовать Ингуса. Все волновались, и больше всех инструктор, он очень гордился своим любимцем и всё же хотел, чтоб тот себя показал в полном блеске. И что–то с Ингусом сделалось – может быть, не хотелось ему огорчать инструктора, а может быть, снизошло великое вдохновение, оттого что все только на него и смотрели, но был он в тот день неповторим и прекрасен. Он конвоировал сразу троих задержанных; двое пытались бежать в разные стороны, и всех их он положил на землю, не дал даже головы поднять и не успокоился, пока не подоспела помощь и на всех троих не защелкнулись наручники. Целых пять минут он был хозяином положения, Главный сам следил по часам и сказал инструктору:
– Вы ще в меня сомневаетесь! Работать ему пора, а не цветочки, понимаешь, нюхать.
Но когда допустили Ингуса к колонне, выяснилось, что работать он не хочет. Другим собакам приходилось работать за него. Колонна шла сама по себе, а он гарцевал себе поодаль, как на прогулке, не обращая внимания на явные нарушения. Лагерник мог на полшага высунуться из строя, мог убрать руки из–за спины и перемолвиться с соседом из другого ряда – как раз в эту минуту Ингуса что–нибудь отвлекало, и он отворачивался. Но ведь помнился хозяевам тот экзамен, похвала Главного! Оттого, наверно, и прощалось Ингусу такое, за что другой бы отведал хорошего поводка. И только собаки предчувствовали, что ему просто везет отчаянно, а случись настоящее дело, настоящий побег – это последний день будет для Ингуса.
Так он и жил – с непонятной своей мечтой, или, как инструктор говорил, «поэзией безотчетных поступков», всякий день готовый отправиться к Рексу, а умер не за проволокой, а в лагере, у дверей барака, умер зачинщиком собачьего бунта.
В цепкой памяти Руслана был, однако, свой порядок событий, свое прихотливое течение, иногда и попятное. Всё лучшее отдвигалось подальше, к детству; там, в хранилище его души, в прохладном сумраке, складывались впрок сладкие мозговые косточки, к которым он мог вернуться в тягостные минуты. Все же обиды и огорчения, всё скверное он тащил на себе, как приставшие репьи, которые нет–нет и стрекнут еще свежим ядом. И вот выходило по хронологии Руслана, что та счастливая выборка, тот день его отличия, торжества – остались чуть не на заре его жизни, и там же лежал «Войдите–В-Мое-Положение», удавленный тросом, – к несчастному собачьему бунту, как будто вчера случившемуся, он уже поэтому не мог иметь отношения. Но когда потекли воспоминания о бунте, когда наполнились запахами, звуками, цветом, «Войдите–В-Мое–Положение» вошел в них еще живой, он вошел в теплую караулку, дыша себе на руки, и сообщил хозяевам что–то тревожное, от чего они тотчас побросали окурки и поднялись, разбирая автоматы и поводки.
Вскочили и собаки, разомлевшие в тепле, одуревшие от вони овчинных полушубков, и уже рвались с хрипом на двор, позабывши начисто, почему их в этот день не гоняли на службу. Боже, какой мороз схватил их за морды когтистой лапой! Он калеными иглами пронзил ноздри и вытек из глаз слепящей влагой; даже во лбу от него заломило, точно они в прорубь окунулись. И уж тут не помнилось, куда же он делся, «Войдите–В-Мое-Положение», тут хронология прощалась с ним навсегда, – то ли остался в караулке, то ли это он, весь нахохленный, плечом отодвигал воротину и потом спрятался в будке у вахтера, а может быть, он исчез возле самого барака, рассеялся в тумане, осыпался льдистыми искрами, и их замело поземкой. Завидев барак, собаки опять стали рваться – там уж какая ни будет работа, а всё же тепло! – но Главный хозяин, который шел впереди и время от времени оборачивался и тер себе рукавицей багровое лицо, всех остановил у дверей. А сам, подкравшись, отворил их без скрипа и стал слушать, вздев одно ухо на ушанке.
Из тамбура потянуло теплом и привычным смрадом и послышался неясный гул – вот так собачник гудит, возмущенно и неразборчиво, когда запаздывает кормежка. За тонкими вторыми дверьми что–то громадное ворочалось, стукалось глухо об пол или об стенки, исходило криками и причитаниями, быстрым запальчивым бормотанием. Похоже, происходила одна из тех свар, которые у людей невесть с чего начинаются, с полуслова, раздраженного спора, и неумолимо, бешено разрастаются в грызню, а потом так же быстро остывают, и все расходятся, но кто–нибудь, бывает, и остается лежать с прижатыми к животу руками, корчась в судороге, а то и вовсе не шевелясь.
Главный хозяин открыл и эти двери – пошире, точно в них должен был грузовик пройти, – и стал на пороге, по пояс в морозном облаке.
– Сука, закрой, а то ушибу! – И вслед за этим хриплым воплем, долетевшим из темной глубины, что–то еще прилетело тяжелое и шмякнулось о косяк рядом с его ушанкой.
Главный хозяин спокойно выждал, когда утихнет.
– Так, – сказал он, покачиваясь, заложив руки за спину, – Так. Значит, судьбы родины обсуждаем?
Барак совсем замолк. Но тотчас же кто–то, поближе к дверям, отозвался с готовностью:
– Что вы, гражданин капитан. И думать себе не позволим! Мы только о том, что не возбраняется в свободное время.