Текст книги "Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе"
Автор книги: Семен Виленский
Жанр:
Искусство и Дизайн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Annotation
Хрестоматия адресована школьникам, изучающим советский период российской истории. Ее авторы – выдающиеся русские писатели, поэты, мемуаристы, неприемлющие античеловеческую суть тоталитаризма. Их произведения, полностью или фрагментарно представленные в этой книге, образуют цельное историческое полотно. Одновременно она является учебным пособием по русской литературе ХХ века.
Есть всюду свет...
СЕМЕН ВИЛЕНСКИЙ
1
АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ
ВЛАДИМИР КОРОЛЕНКО
МИХАИЛ ГЕЛЛЕР
2
МАРИЭТТА ЧУДАКОВА
МИХАИЛ БУЛГАКОВ
ЮРИЙ ДОМБРОВСКИЙ
АЛЕКСАНДР ЯШИН
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН
ВАРЛАМ ШАЛАМОВ
ОЛЬГА АДАМОВА–СЛИОЗБЕРГ
ЕВФРОСИНЬЯ КРАСНОВСКАЯ
НИНА ГАГЕН–ТОРН
АРИАДНА ЭФРОН
ГЕОРГИЙ ДЕМИДОВ
ГЕОРГИЙ ВЛАДИМОВ
АНАТОЛИЙ ПРИСТАВКИН
3
ВАРЛАМ ШАЛАМОВ
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН
4
НЕИЗВЕСТНЫЙ АВТОР
НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ
ЕЛЕНА ВЛАДИМИРОВА
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ
АННА БАРКОВА
НИКОЛАЙ ГУМИЛЕВ
АННА АХМАТОВА
ВЛАДИМИР НАБОКОВ
БОРИС ПАСТЕРНАК
ИВАН ЕЛАГИН
МАРИНА ЦВЕТАЕВА
ОБ АВТОРАХ
О МОСКОВСКОМ ИСТОРИКО–ЛИТЕРАТУРНОМ ОБЩЕСТВЕ «ВОЗВРАЩЕНИЕ»
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ МУЗЕЙ ИСТОРИИ ГУЛАГА
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
Есть всюду свет...
Человек в тоталитарном обществе
Хрестоматия для старшеклассников
СЕМЕН ВИЛЕНСКИЙ
Суд идет…
Дорогие старшеклассники! Прежде чем вы начнете знакомишься с этой книгой, хотелось бы поразмышлять с вами о вашем будущем. Речь не о том, какие профессии вы изберете, а о том. в какой стране будете жить – свободной, демократической или несвободной.
Что я разумею под словом «несвободной»?
Представьте себе своего сверстника, которого арестовали только за то, что он читал или просто держал в руках книгу, запрещенную теми, кто распоряжается людьми, имеет над ними власть, кто считает, что только они знают, как люди должны жить, что читать и даже что они должны думать.
Его начинают допрашивать: кто дал книгу? Он отвечает: нашел на чердаке – и в самом деле было так. Но ему не верят, кричат: «Гаденыш, говори правду! А ты, оказывается, из молодых, да ранних!»
Осудят школьника или отпустят – в любом случае на него заведут секретное дело, устроят так, чтобы на чего доносили его же сверстники, учителя, потом сослуживцы. Одни откажутся, а других запугают, заставят. И всё потому, что он читал запретную книгу, а значит, знает то, что не положено знать, думает так, как не положено думать .
Знаю это не понаслышке – нечто подобное происходило со мной.
Отличались ли наши правители от фашистских? Те устраивали из неугодных им книг костры, а наши – изымали из библиотек «вредную для народа» литературу, и запуганные граждане сами «чистили» свои домашние библиотеки, сжигали запретные книги, рвали и по ночам выбрасывали на свалку. Но немецкие фашисты были у власти двенадцать лет, а большевики – семьдесят. Людей, которые протестовали против такого порядка, бросали в лагеря, за колючую проволоку. А по другую сторону ее «свободные граждане» пели: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» Пели и те, кто вовсе так не считал. Привычным становилось двоедушие. Людям внушали, что они – самые лучшие в мире, что они – строители светлого будущего.
Хотите жить в такой стране? Если не хотите – читайте эту книгу.
Ошибочно полагать, что история – это вчерашний день, что завтра всё начнется заново, с чистой страницы. Нет! Жизнь прошедших поколений продолжается в сегодняшнем, в нас самих, в наших представлениях, духовном складе, в событиях, запрограммированных в прошлом. Не верите? – Читайте фрагменты романа Анатолия Приставкина «Ночевала тучка золотая», помещенные здесь.
…1944 год. Чеченцы, как и некоторые другие народы, по приказу Сталина насильно вывезены в Среднюю Азию. Избежавшие этой участи взялись за оружие. Руководители карательной операции не останавливаются ни перед чем, даже разоряют их родовые кладбища, мостят могильными камнями дорогу в горы.
Разве то, что происходит сегодня в Чечне, где взаимное ожесточение достигло предела, не последствие случившегося полвека назад?
И вот гибнут чеченцы, гибнут российские солдаты – мальчишки, еще недавно сидевшие за школьными партами.
Так прошлое отзывается в настоящем.
…В сорок втором, когда мне исполнилось четырнадцать лет, судьба забросила меня в маленький уральский городок. Работал там в военном госпитале возчиком, ездил на станцию встречать санитарные поезда, приходившие с фронта. Вместе с такими же, как я, подростками с трудом подымал носилки с тяжелоранеными, осторожно укладывал на сено в телегу… Я вел лошадь под уздцы по разбитой дороге, изо всех сил придерживая ее на ухабах. А за спиной – стоны, голос: «Полегче, сынок!»
В один из таких дней получил я письмо отца: «Сын мой, не могу держать тебя в неведении: умерла мама». Представляю, с какой мукой писалось оно!
Это человеческое НЕ МОГУ было абсолютно чуждым большевистским правителям – для них не то что «держать в неведении», но и лгать людям было всё одно, что умываться по утрам.
Эта ложь порой походила на черный юмор.
В 1937–1938 годах на запросы родных сообщалось: «Осужден на десять лет без права переписки» (а человек расстрелян). Минуло десять лет, двадцать – на запросы детей и внуков стали приходить ответы: умер в лагере в 43–м, 44–м – от инфаркта, воспаления легких…
В 60–е годы моя знакомая Елена Адамовна Стриковская, вдова одного из расстрелянных, сама отбывшая лагерный срок и реабилитированная, попросилась на прием к председателю Президиума Верховного Совета СССР Микояну и он ее принял. В прошлом ее покойный муж был помощником Микояна, и они дружили семьями.
Увидев постаревшую скромно одетую женщину, он, видимо, решил: пришла просить прибавки к пенсии, и сам заговорил об этом. Но Елена Адамовна от прибавки отказалась. Пришла она совсем по другому делу. Ее сын работал в каком–то закрытом конструкторском бюро, «ящике», как тогда называли, и должен был заполнить длинную анкету. Причем в графе «отец» указать не только дату, но и причину смерти.
– Вам что, не ответили на запрос?
– Ответили…
Она протянула ему бумагу.
– «Умер по решению суда», – вслух прочитал Микоян и взглянул на своего помощника.
Тот наклонился к шефу, вполголоса произнес: «Вообще–то так отвечать не принято». И добавил громче:
– Анастас Иванович, мы с Еленой Адамовной сами вопрос решим.
Потом, провожая ее, поинтересовался:
– Сердечная недостаточность вас устроит?
Конец 60–х годов. В стране идет подготовка к 100–летию со дня рождения Ленина. Кинодраматургу Фридриху Горенштейну заказывают сценарий фильма «II съезд». Именно на нем в 1903 году произошел раскол русских социал–демократов на большевиков во главе с Владимиром Лениным и меньшевиков во главе с Юлием Мартовым. Сценаристу дали возможность ознакомиться с засекреченной стенограммой съезда.
– Ленин, – рассказывал мне Фридрих, – со всеми был на «вы», только с Мартовым на «ты». Спорили они о том, какой должна быть партия. «Та партия, которую ты, Юля, предлагаешь, замечательная. Каждый – личность, каждый отстаивает свое мнение. Но с такой партией нельзя взять власть». – «А с той, которую предлагаешь ты, Володя, власть взять можно. Но зачем? Ведь люди, отказавшиеся от своего “я”, натворят такое, что и в страшном сне не привидится!»
И натворили.
История никогда не знала такого затмения души и ума, планомерного уничтожения десятков миллионов людей, которые принесли с собой тоталитарные системы ХХ века, и прежде всего советская, возникшая раньше всех. «Вы напрасно верите в мировую революцию, – предупреждал в 1934 году в своем открытом письме в Совет Народных Комиссаров СССР великий физиолог лауреат Нобелевской премии академик Павлов. – Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До вашей революции фашизма не было. Все остальные правительства вовсе не желают у себя то, что было и что есть у нас, и, конечно, вовремя догадываются применить для предупреждения этого то, чем пользовались вы, – террор и насилие».
Террор, насилие и ложь – вот три кита, на которых держался большевизм. И еще одно слово – вера. Да, я не оговорился – вера. Вера простых людей: «Пусть не нам, а нашим внукам суждено стать счастливыми – ведь не напрасны же были все наши жертвы и лишения!»
Они верили в то, над чем посмеивались их вожди за высокими заборами правительственных дач.
В послевоенные годы по всей стране возникали нелегальные школьные и студенческие организации. Ребят арестовывали, били на допросах, отправляли в лагеря и даже расстреливали. Они считали себя ленинцами, уверенные, что зло и несправедливость в нашей стране от того, что Сталин свернул с ленинского пути. Сужу по себе: в колымском лагере меня, вчерашнего студента, называли «красным». А ведь к тому времени я прошел через одиночку мрачной Сухановки и печально известную Лубянскую тюрьму.
Вскоре после смерти Сталина началась растянувшаяся почти на полвека и еще не завершившаяся реабилитация жертв режима. Причем всю вину возложили на «культ личности» Сталина. Мы, дескать, шли по верному пути, но из–за «культа личности» пострадали некоторые граждане. Ни о подлинных масштабах трагедии, ни о причастности к ней множества людей речь не шла.
Народу пообещали: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» Произнес это не кто–нибудь, а Никита Хрущев – в ту пору первый секретарь ЦК коммунистической партии.
Потом был Брежнев и один за другим недолговечные генсеки. Это время застоя, разложения советского государства, требования перемен. Появились правозащитники, среди них люди известные в стране: Солженицын, академик Сахаров, генерал Григоренко… Советские журналы «Новый мир» и «Знамя» стали печатать авторов, прежде запрещенных. Произведения эти, хотя порой в урезанном виде, пробивались к читателям.
Но суть власти не менялась. Репрессии обрушились на инакомыслящих. Власть действовала изощренно, в карательных целях стали использовать психиатрию, объявлять нормальных людей сумасшедшими. Как и прежде, судили за «антисоветскую агитацию». Но размах преследований был уже не тот: арестовывали тысячи, а не сотни тысяч. Приходилось действовать с оглядкой на Запад, с которым налаживались экономические отношения. В США и Канаде покупались миллионы тонн зерна. Несмотря на огромные просторы и богатейшие недра, страна не могла прокормить себя.
Спустя тридцать лет после смерти Сталина была объявлена «перестройка». За этим туманным словом скрывалось невольное признание провала коммунистического эксперимента и тем самым правоты реформаторов – русских социал–демократов в их давнишнем споре с экстремистами – большевиками. Ведь именно под влиянием социал–демократов и других демократических партий в XX веке в развитых странах окончательно сформировалось гражданское общество, гарантирующее людям их основные права.
Перестройка на деле оказалась весьма трудной и даже мучительной для нашего народа, тем более что ее начали реализовывать партийные и комсомольские боссы, чья психология и навыки оставались советскими. Да что говорить о них, когда многие люди, особенно старшего возраста, саму нашу победу в Великой Отечественной войне связывают с советским строем.
Хаос в обществе и умах, безработица, коррупция, разгул криминала, нищета – всё это вместе с ущемленным чувством национального достоинства порождает у многих ностальгические чувства по прошлой, пусть несвободной, убогой, но привычной, регламентированной жизни. Возникла тоска по сильной руке. Одни говорят: «Сталина нет на них». Другие: «Нужен российский Пиночет, диктатор, только он наведет в стране порядок».
Не приведи Господь еще раз наступить на те же грабли…
Когда говорят «история вынесет приговор», имеют в виду людей нового поколения, их оценку прошлого. А новое поколение – это вы. Но чтобы судить о прошлом, его надо знать. В этом вам помогут авторы нашей книги. Некоторые из них увидели только начало советского строя и поняли, куда он может завести. Одни всю жизнь прожили в своей истерзанной стране, другие вынуждены были покинуть ее. Многие прошли через ГУЛАГ – советские концлагеря. Все вместе они олицетворяют духовную силу России.
«Мне была дана жизнью неповторимая возможность – я стал одним из сейчас уже не больно частых свидетелей величайшей трагедии нашей христианской эры, – пишет в послесловии к своему роману «Факультет ненужных вещей» Юрий Домбровский. – Как же я могу отойти в сторону и скрыть то, что видел, что знаю, то, что передумал? Идет суд. Я обязан выступить на нем».
Суд идет.
И судьи вы…
1
МИРОВОЙ ПОЖАР РАЗДУЕМ
АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ
Владимир Галактионович Короленко
В письме <В. Г. Короленко> рассказывается о ребенке, пятилетней девочке, которая всем говорила правду в глаза. Человеку, который не очень нравился этой девочке, она говорила: «Ты смешной». Более привлекательному она сообщала: «Ты не смешной, хороший». В. Г. Короленко она сообщала: «Здравствуй, Короленко. Я тебя люблю» – и целовала его в лицо. Придя в гости к писателю, ребенок старался помочь ему справиться с работой. Узнав, что резинка необходима для того, чтобы стирать сделанные ошибки, девочка интересовалась: «А у тебя есть сделанная ошибка?» – и, получив ответ, что ошибка есть, предлагала: «Дай я ее сотру». Стирая «ошибку», девочка отлично понимает, что она делает пользу, работает, а если даже ее работа и не очень нужна, то ребенок видит оправдание своего присутствия в другом: «Я не мешаю. Потому что когда любишь, так не можешь помешать». Управившись с одной «ошибкой», девочка просит еще «ошибок». Услышав, что их больше нет, она делает их сама; чтобы избавить от них писателя, она проводит каракули на чистой бумаге и стирает их. «Вот видишь, – говорит она бонне, – я ему не мешаю. Я ему помогаю; сама за него сделала ошибку, сама стираю… А он себе работает другую работу… А я за него делаю ошибки. Вот стерла. Нужно еще?» – «Нужно». – «Ну вот. Ему нужно. Я опять за него сделаю…»
Этот превосходный рассказ характеризует самого В. Г. Короленко. Писатель всю жизнь говорил правду в глаза и делал правду на глазах. Писатель всю жизнь «стирал ошибки» своего общества и своего времени – не мнимые ошибки ребенка, не каракули, а ошибки, от которых содрогались, мучились и погибали люди его времени. Это «стирание ошибок», ликвидация заблуждений, уменьшение страданий в России заняли большую часть сил и способностей В. Г. Короленко; их меньшая часть была обращена на литературно–художественную работу.
…Интересы народа Короленко понимал как реалист, потому что в результате своего жизненного опыта он являлся одним из лучших знатоков народа – народа не воображаемого, не мистического, не святого, не мнимого, а того, который действительно живет, работает, думает и мечтает на русской земле.
…В чем же сила и значение Короленко?
В том, что через все произведения Короленко – большие и малые, через его очерки, записные книжки, письма и через его огромную, блестящую общественную деятельность проходит вера в человека, вера в бессмертие, непобедимое и побеждающее благородство его натуры и разума. И хотя это благородство исторически временно подавлено в нем – оно, однако, прочней костей человека, прочней даже его жизни.
Самое же важное и постоянно ценное в творчестве Короленко – то, что свое убеждение в прекрасной сущности человека он открыл не интуитивным путем, не придумал, не облек в образы свою внутреннюю идею, – он долго и тщательно изучал людей народа в действительности и лишь затем открыл в них истинную их сущность. Художественная правда вошла в произведения Короленко из реального большого мира…
1940
ВЛАДИМИР КОРОЛЕНКО
Письма к Луначарскому
Письма В. Г. Короленко к А. В. Луначарскому многие десятилетия в СССР не публиковались. Инициатива переписки принадлежала В. И. Ленину, знавшему о резко отрицательном отношении Короленко к политике большевиков. «Надо просить А. В. Луначарского вступить с ним в переписку: ему удобней всего, как комиссару народного просвещения, и к тому же писателю». Это была попытка склонить на свою сторону писателя, имя которого стало символом человеколюбия и гражданского мужества.
После встречи с Луначарским Короленко написал шесть писем, но ни одного ответа не получил.
Сам Луначарский, отвечая в 1930 году на предложение профессора Н. К. Пиксанова переиздать его переписку с Короленко, писал: «Что касается моей переписки с Короленко, то ее издать никак нельзя. Ибо и переписки–то не было».
Письма распространялись в списках, а в 1922 году были изданы в Париже.
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Анатолий Васильевич.
Я, конечно, не забыл своего обещания написать обстоятельное письмо, тем более что это было и мое искреннее желание. Высказывать откровенно свои взгляды о важнейших мотивах общественной жизни давно стало для меня, как и для многих искренних писателей, насущнейшей потребностью. Благодаря установившейся ныне «свободе слова» этой потребности нет удовлетворения. Нам, инакомыслящим, приходится писать не статьи, а докладные записки. Мне казалось, что с вами мне это будет легче. Впечатление от вашего посещения укрепило во мне это намерение, и я ждал времени, когда я сяду за стол, чтобы обменяться мнениями с товарищем писателем о болящих вопросах современности.
Но вот кошмарный эпизод с расстрелами во время вашего приезда [1]как будто лег между нами такой преградой, что я не могу говорить ни о чем, пока не разделаюсь с ним. Мне невольно приходится начинать с этого эпизода.
Уже приступая к разговору с вами (вернее, к ходатайству) перед митингом, я нервничал, смутно чувствуя, что мне придется говорить напрасные слова над только что зарытой могилой. Но – так хотелось поверить, что слова начальника Чрезв. комиссии имеют же какое–нибудь основание и пять жизней еще можно спасти. Правда, уже и по общему тону вашей речи чувствовалось, что даже и вы считали бы этот кошмар в порядке вещей… но… человеку свойственно надеяться…
И вот на следующий день, еще до получения вашей записки, я узнал, что мое смутное предчувствие есть факт: пять бессудных расстрелов, пять трупов легли между моими тогдашними впечатлениями и той минутой, когда я со стесненным сердцем берусь за перо. Только два–три дня назад мы узнали из местных «Известий» имена жертв. Перед свиданием с вами я видел родных Аронова и Миркина, и это отблеск личного драматизма на эти безвестные для меня тени.
Я привез тогда на митинг, во–первых, копию официального заключения лица, ведающего продовольствием. В нем значилось, что в деяниях Аронова продовольственные власти не усмотрели нарушения декретов. Во–вторых, я привез ходатайство мельничных рабочих, доказывающее, что рабочие не считали его грубым эксплуататором и спекулянтом. Таким образом, по вопросу об этих двух жизнях были разные, даже официальные мнения, требовавшие во всяком случае осторожности и проверки. И действительно, за полторы недели до этого в Чрезвычайную комиссию поступило предложение губисполкома, согласно заключению юрисконсульта, освободить Аронова или передать его дело в революционный трибунал.
Вместо этого он расстрелян в административном порядке.
Вы знаете, что в течение своей литературной жизни я «сеял не одни розы» [2]. При царской власти я много писал о смертной казни и даже отвоевал себе право говорить о ней печатно много больше, чем это вообще было дозволено цензурой. Порой мне удавалось даже спасать уже обреченные жертвы военных судов, и были случаи, когда после приостановления казни получались доказательства невинности и жертвы освобождались (напр., в деле Юсупова [3]), хотя бывало, что эти доказательства приходили слишком поздно (в деле Глускера [4]и др.).
Но казни без суда, казни в административном порядке – это бывало величайшей редкостью даже и тогда. Я помню только один случай, когда озверевший Скалон (варшавский генерал-губернатор) расстрелял без суда двух юношей. Но это возбудило такое негодование даже в военно–судных сферах, что только «одобрение» после факта неумного царя спасло Скалона от предания суду. Даже члены главного военного суда уверяли меня, что повторение этого более невозможно.
Много и в то время, и после этого творилось невероятных безобразий, но прямого признания, что позволительно соединять в одно следственную власть и власть, постановляющую приговоры (к смертной казни), даже тогда не бывало. Деятельность большевистских Чрезвыч. следственных комиссий представляет пример, может быть, единственный в истории культурных народов. Однажды один из видных членов Всеукраинской ЧК, встретив меня в полтавской Чрезв. ком., куда я часто приходил и тогда с разными ходатайствами, спросил меня о моих впечатлениях. Я ответил: если бы при царской власти окружные жандармские управления получили право не только ссылать в Сибирь, но и казнить смертью, то это было бы то самое, что мы видим теперь.
На это мой собеседник ответил:
– Но ведь это для блага народа.
Я думаю, что не всякие средства могут действительно обращаться на благо народа, и для меня несомненно, что административные расстрелы, возведенные в систему и продолжающиеся уже второй год, не принадлежат к их числу. Однажды, в прошлом году, мне пришлось описать в письме к Христ. Георг. Раковскому [5]один эпизод, когда на улице чекисты расстреляли несколько так называемых контрреволюционеров. Их уже вели темной ночью на кладбище, где тогда ставили расстреливаемых над открытой могилой и расстреливали в затылок без дальних церемоний. Может быть, они действительно пытались бежать (немудрено), и их пристрелили тут же на улице из ручных пулеметов. Как бы то ни было, народ, съезжавшийся утром на базар, видел еще лужи крови, которую лизали собаки, и слушал в толпе рассказы окрестных жителей о ночном происшествии. Я тогда спрашивал у X. Г. Раковского: считает ли он, что эти несколько человек, будь они даже деятельнейшие агитаторы, могли бы рассказать этой толпе что–нибудь более яркое и более возбуждающее, чем эта картина? Должен сказать, что тогда и местный губисполком, и центральная киевская власть немедленно прекращали (два раза) попытки таких коллективных расстрелов и потребовали передачи дела революционному трибуналу. Суд одного из обреченных Чрезв. комис. к расстрелу оправдал, и этот приговор был встречен рукоплесканиями всей публики. Аплодировали даже часовые красноармейцы, отложив ружья. После, когда пришли деникинцы, они вытащили из общей ямы 16 разлагающихся трупов и положили их напоказ [6]. Впечатление было ужасное, но – к тому времени они сами расстреляли уже без суда несколько человек, и я спрашивал у их приверженцев: думают ли они, что трупы расстрелянных ими, извлеченные из ям, имели бы более привлекательный вид? Да, обоюдное озверение достигло уже крайних пределов, и мне горько думать, что историку придется отметить эту страницу «административной деятельности» ЧК в истории первой Российской Республики, и притом не в XVIII, а в XX столетии.
Не говорите, что революция имеет свои законы. Были, конечно, взрывы страстей революционной толпы, обагрявшей улицы кровью даже в XIX столетии. Но это были вспышки стихийной, а не систематизированной ярости. И они надолго оставались (как расстрел заложников коммунарами) кровавыми маяками, вызывавшими не только лицемерное негодование версальцев, которые далеко превзошли в жестокости коммунаров, но и самих рабочих и их друзей… Надолго это кидало омрачающую и заглушающую тень и на самое социалистическое движение.
В сообщении по поводу расстрела Аронова и Миркина, появившемся наконец 11 и 12 июня в «Известиях», говорится, что они казнены за хлебную спекуляцию. Пусть даже так, хотя всё–таки невольно вспоминается, что продовольственные власти не усмотрели нарушения декретов, и это разногласие заслуживало хотя [бы] судебной проверки. Вообще, всё это мрачное происшествие напоминает общественный эпизод Великой французской революции. Тогда тоже была дороговизна. Объяснялось это также самым близоруким образом – происками аристократов и спекулянтов и возбуждало слепую ярость толпы. Конвент «пошел навстречу народному чувству», и головы тогдашних Ароновых и Миркиных летели десятками под ножом гильотины. Ничто, однако, не помогало, дороговизна только росла. Наконец парижские рабочие первые очнулись от рокового угара. Они обратились к конвенту с петицией, в которой говорили: «Мы просим хлеба, а вы думаете нас накормить казнями». По мнению Мишле, историка–социалиста, из этого утомления казнями в С.-Антуанском предместье взметнулись первые взрывы контрреволюции.
Можно ли думать, что расстрелы в административном порядке могут лучше нормировать цены, чем гильотина?
В сообщении официальной газеты приведены только четыре имени расстрелянных 30 мая, тогда как определенно говорилось о пяти. Из этого встревоженное население делает заключение, что список неполон. Называют еще другие имена… Между тем если есть что–нибудь, где гласность всего важнее, то это именно в вопросах человеческой жизни. Здесь каждый шаг должен быть освещен. Все имеют право знать, кто лишен жизни, если уж это признано необходимым, за что именно, по чьему приговору. Это самое меньшее, что можно требовать от власти. Теперь население живет под давлением кошмара. Говорят, будто только часть [казненных] приводится в списке. Доходят до чудовищных слухов, будто даже прежняя процедура еще упрощается до невозможного отсутствия всяких форм, говорят, что теперь можно обходиться даже без допроса подсудимого. Думаю, что это только испуганный бред… Но – как выбить из голов населения мысль, что теперь бредит порой и сама действительность?..
Мне горько думать, что и вы, Анатолий Васильевич, вместо призыва к отрезвлению, напоминания о справедливости, бережного отношения к человеческой жизни, которая стала теперь так дешева, – в своей речи высказали как будто солидарность с этими «административными расстрелами». В передаче местных газет это звучит именно так. От души желаю, чтобы в вашем сердце зазвучали опять отголоски настроения, которое когда–то роднило нас в главных вопросах, когда мы оба считали, что движение к социализму должно опираться на лучшие стороны человеческой природы, предполагая мужество в прямой борьбе и человечность даже к противникам. Пусть зверство и слепая несправедливость остаются целиком на долю прошлого, отжившего, не проникая в будущее…
Вот, я теперь высказал всё, что камнем лежало на моем сознании, и теперь, думаю, моя мысль освободилась от мрачной завесы, которая мешала мне исполнить свое желание – высказаться об общих вопросах.
До следующего письма.
19 июня 1920 года
ПИСЬМО ВТОРОЕ [7]
Это второе письмо я начну с конкретного примера. Так мне легче. Я не политик, не экономист. Я только человек, много присматривавшийся к народной жизни и выработавший некоторое чутье к ее явлениям.
В 1893 году я был на всемирной выставке в Чикаго. Приготовления к выставке и сама выставка привлекли в Чикаго массу рабочего люда. После выставки вспыхнули крупные волнения, вызванные наступившей безработицей, и одно время пульмановский городок невдалеке от Чикаго и самый город Чикаго оказались во власти восставших рабочих. В предвидении этого тяжелого положения губернатор штата Иллинойс, по фамилии Алтгелдж, человек своеобразный и прямо замечательный по смелости мысли и действий, один из лучших представителей американской демократии, сам стал еще до конца выставки призывать рабочих к тому, чтобы они заранее обдумали свое положение и старались организоваться для взаимопомощи.
И вот однажды на огромной площади у так называемого дворца искусств, невдалеке от берега Мичигана, собрался митинг безработных. Он был грандиозен, как всё в Америке. Огромная площадь оказалась залитой целым морем людских голов. Число участников, по предварительному подсчету полиции, далеко превысило двести тысяч еще задолго до часа, назначенного для открытия митинга.
Я тоже пошел туда. Картина была своеобразна: над морем людских голов возвышались платформы, каждая на двух очень высоких колесах, и с каждой платформы к толпе обращался отдельный оратор. Я слышал тут знаменитого Генри Джорджа, проповедовавшего свой «единый налог», который должен был сразу разрешить социальный вопрос уничтожением земельной ренты. Социалист Морган, простой кузнец в блузе с засученными рукавами, взывал к силе рабочего класса. Указывая на огромные дома, окружавшие обширную площадь, он говорил: «Вы голодаете, а ведь всё это ваше». С третьей платформы щебетала молоденькая мисс, в то время довольно популярная и усиленно рекомендовавшая… справочные конторы как лекарство от безработицы. Был и такой оратор–рабочий, который горячо доказывал, что капитал, организуя производство, служит одновременно интересам рабочих и что между этими двумя классами – капиталистами и рабочими – должно установиться прочное дружеское сотрудничество. Ораторы на платформах сменялись, но с каждой говорили люди единомышленные, звучали однородные призывы. В публике всё время происходило соответственное движение: переходя от платформы к платформе, каждый имел возможность ознакомиться со взглядами всех партий. Всё это, очевидно, тяготело не к тому, чтобы в результате митинга получилось единое мнение, а лишь к тому, чтобы каждый мог получить разносторонние данные для собственного вывода…
Около меня послышался глубокий вздох. Вздыхал человек в поношенном костюме рабочего, может быть, тоже безработный.
– Эх… всё это не то, – сказал он, обращаясь ко мне. – Надо было бы им всем сначала сговориться, а сюда прийти с одним выводом. Вот тогда был бы толк.
В говорившем мы узнали соотечественника… В компании, с которой я пришел на митинг, был очень интересный человек… Звали его мистер Стон. Он был, помнится, ремесленник, но уже обратил на себя внимание статьями по рабочему вопросу и поэтому, с одной стороны, играл видную роль в социалистической партии Чикаго, а с другой – губернатор Алтгелдж нашел возможным предложить ему место одного из фабричных инспекторов для официальной охраны интересов фабричных рабочих. В Америке такие парадоксы не редкость.
Я обратился к нему с вопросом:
– А как вы думаете, мистер Стон? Хотели бы вы, чтобы желание нашего соотечественника исполнилось?
– То есть? – спросил мистер Стон, добиваясь более точной формулы, а может быть, и не разобрав значения слов говорившего.
– То есть желали бы вы, чтобы во всех этих головах повернулась сразу какая–то логическая машинка и они, да не одни они, а, пожалуй, весь народ обратился бы к вам, социалистам, и сказал бы: «Мы в вашей власти. Устраивайте нашу жизнь»?
– Сохрани Бог, – ответил американский социалист решительно.