355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Виленский » Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе » Текст книги (страница 22)
Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:56

Текст книги "Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе"


Автор книги: Семен Виленский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)

Насколько до сих пор Званцев как бы абстрагировался от представления о внешнем облике своей партнерши, настолько упорно теперь он пытался его вообразить. Но ему никак не удавалось отделаться от привычных ассоциаций. Певица представлялась ему в образе тех оперных героинь, арии которых она исполняла сегодня. Все они были прекрасны и внешне эффектны, но, конечно, совершенно не верны. И, в сущности, почти оскорбительны для обездоленной арестантки в камере пересыльной тюрьмы.

Раза два мельком Артисту приходилось видеть заключенных женщин в коридорах и во дворе с–ской тюрьмы. Это случалось, когда надзиратели допускали путаницу или недосмотр при выводе арестантов на прогулку или при переводе их из камеры в камеру.

У большинства женщин были ввалившиеся глаза на серобледных, у иных даже с землистым оттенком, лицах. И что–то общее было в выражении этих лиц, на свободе, вероятно, самых разных. Почти одинаковыми в своем безобразии были и фигуры арестанток в грязной, изжеванной одежде. Волосы у многих были острижены под машинку, у других неопрятными космами выбивались из небрежно повязанных платков.

Вряд ли могут выглядеть лучше и этапницы внизу, которых, как и всех здесь, гонят куда–то для использования в качестве рабочего скота. И теперь не имеет уже значения ни образованность отдельных особей, ни их артистичность, ни, тем более, способность чувствовать и понимать. И как все заключенные, женщины здесь тоже во всем почти «бывшие». Они бывшие граждане, бывшие специалисты, бывшие жены и даже бывшие матери. Званцев чуть не застонал от пронзившего его острого сострадания к арестанткам. Ведь им в заключении приходится еще горше, чем мужчинам. Уже по одному тому, что оно обрекает их на неизбежное внешнее уродство. И как непереносимо, вероятно, сознание этого уродства для представительниц артистического мира. Ведь для них внешняя обаятельность – непременное условие не только их профессии, но и самой жизни!

Артисту стало стыдно, что он мог представить себе заключенную певицу в образе пушкинской барышни, Жанны д’Арк или оперной валькирии. Ведь образ реальной мученицы выше всех этих образов. Выше и глубже. Беззаконное насилие, совершаемое над невинными людьми, не может не унизить. И если оно не может сломить в них человеческого достоинства, способности чувствовать и мыслить, любить свое искусство, как, несомненно, любит его эта бедная арестантка со второго этажа, то такие достойны звания настоящих героев, а также любви и уважения. Именно таково, вероятно, происхождение любви верующих христиан к мученикам своей религии.

Тут религиозное обожание было, конечно, ни при чем. Но Званцев почувствовал к заключенной певице нечто большее, чем простое сострадание. В нем вспыхнул глубокий и острый интерес к ней не только как к человеку, но и как к женщине. Человеческие чувства обладают способностью взаимопроникновения и часто бывают неотделимы друг от друга.

Так кто же она, эта женщина, которая тронула его, оказывается, гораздо глубже, чем это можно было представить? У нее молодой и сильный, несмотря на все зловредные влияния тюрьмы, голос. Артист поймал себя на том, что очень хочет, чтобы молодой и красивой была и его обладательница. Но зачем ему это? Вероятность встречи со своей партнершей, даже в отдаленном будущем, у него не больше, чем вероятность столкновения двух комет.

А сколько времени продлится эта нынешняя возможность музыкальных встреч с ней через закрытое железом окно? Неделю или только один–два дня? Артист чувствовал, что боится потери такой возможности как потери чего–то очень для него дорогого. Гораздо большего, чем просто утрата партнера по занятиям пением. Неужели он влюблен? В кого собственно? Ведь это нелепо, почти смешно!

Было далеко за полночь, когда Званцев, наконец, уснул. Последнее, что он слышал, кроме сопения и храпа соседей, был окрик часового на вышке тюремной ограды. Вскоре этот окрик повторился. «Кто идет?» – доносилось сквозь оконце тюрьмы. Но это был теперь голос не вохровца из будки часового, а солдата в парике и треуголке с высокой крепостной стены. И камера Званцева была уже не многолюдной камерой обыкновенной пересылки, а одиночным казематом старинной крепости. Осужденный на смерть узник думал перед казнью о своей возлюбленной. В отличие от Флории, она тоже была заключенной и находилась где–то здесь, совсем рядом. Узник слышал ее голос, даже отвечал на него, но знал, что никогда ее не увидит. Он метался на своем жестком ложе. Пальто, которое подостлал под себя Званцев, сбилось в ком у самого края нар. «Кто идет?» – кричал часовой на вышке за окном.

Спокойно и глубоко Артист заснул только на рассвете. Но вскоре длинно и назойливо задребезжал звонок побудки. Наступало худшее время тюремного дня – раннее утро.

Званцев с нетерпением ждал, когда кончатся процедуры раздачи хлебных паек, умывания и утренней поверки. И как только суетливый, но энергичный Москва «организовал» относительную тишину в камере, запел в решетку окна: «Я вас люблю, люблю безмерно.» Эта ария – объяснение в любви – в необычайной степени соответствовала тому чувству, которое так неожиданно овладело им в прошедшую ночь. Снизу на нее ответили горестной арией Джульетты. Беседа продолжалась. «О дайте, дайте мне свободу…» Ответом князю Игорю был плач Ярославны.

–  Как ваше имя? – крикнул Званцев в ржавое железо козырька и прильнул к решетке напряженно прислушиваясь. Но на этот раз ответа снизу не последовало. Тогда он повторил свой вопрос, и снова ответом было озадаченное молчание. Артист растерянно оглянулся. Опытные арестанты глядели на него с сочувственной иронией. Званцеву объяснили, что разговора из камеры в камеру через закрытые козырьками окна не получается. Нельзя разобрать слов. Особенно когда говорят сверху вниз. Артист только теперь с огорчением понял, что ложное представление о разборчивости переклички через окно сложилось у него потому, что эта перекличка состояла из знакомых на память музыкальных либретто.

–  А ты ее спроси на свой, оперный манер! – посоветовал кто–то. Совет показался Званцеву толковым.

–  Кто вы–ы?.. – пропел он в окно на мотив арии мосье Трике. Теперь внизу кажется поняли.

–  Лю… …а… на… – донеслось через решетку. Вероятно, были названы имя и фамилия, но разобрать слов было нельзя.

Тогда, больше чтобы подать совет, Званцев с оперными интонациями пропел в окно свою фамилию. Совет, по–видимому, поняли, так как «Лю–ю-ю на–а-а…» было произнесено теперь тоже нараспев. Но было уже очевидно, что никакой распев незнакомых слов помочь тут не может. С выражением отчаяния на лице Артист сжал виски руками.

–  Не тусуйся! – хлопнул его по спине Москва. Он относился к Званцеву несколько покровительственно. Талантливый артист всё равно оставался беспомощным фраером. – Сейчас мы твоей бабе ксиву пульнем!

Потребовав у Артиста один из его носков, Москва быстро отмотал от него длинную нитку. Затем выпросил у кого–то коротенький огрызок карандаша. Догадавшись, для чего делаются эти приготовления, Званцев достал полученное перед самым отправлением на этап письмо из дому. На его оборотной стороне оставалось еще немного чистого поля для записки. Белую бумагу, однако, забраковали. Предпочтительнее оборотная сторона махорочной обертки. Коричневая бумажка не так заметна на фоне неотштукатуренной кирпичной стены.

Укрывшись за спиной Москвы, чтобы запретное в тюрьме писание не было замечено через глазок в двери камеры, Артист выводил на рыхлой бумажке округлые, какие–то детские каракули. Так получалось потому, что тупой карандашный огрызок приходилось держать самыми кончиками пальцев. Он был слишком коротким, чтобы взять его поудобнее. Содержание ксивы было предельно кратким: «Званцев Сурен. С–ская опера. 58–6, 8 л.».

Без сообщения друг другу статьи и срока тюремные знакомства то же самое, что знакомства на воле без представления об общественном положении знакомящихся.

–  Ты и взаправду шпион? – удивился Москва, – или тебе это только пришили?

–  Пришили. – вздохнул Артист, – я за границей был, пению в Италии учился.

Лаконичность письма объяснялась еще и необходимостью оставить на записке место для ответа. В женской камере могло не оказаться ни бумаги, ни карандаша. Особенно если в ней одни только фраерши. Поэтому, обернув его письмом, вниз отправили на нитке и карандашный огрызок. Хорошо еще, что намордник перед окном не был зашит снизу досками как обычно. Это тоже было одно из проявлений режимной «слабины» на пересылке. Строгость «срочных» тюрем по части пресечения общения между арестантами подменялась здесь текучестью населения пересыльной тюрьмы. О чем могли договориться между собой этапники, которых через день, а может быть и через час, развезут по разным эшелонам, а затем и лагерям? Но это не значило, конечно, что если часовой с вышки заметит ползущую по стене ксиву, он не сообщит о совершенном нарушении по телефону дежурному по тюрьме. И тот примет меры, чтобы перехватить ксиву и отобрать один из наиболее строго запрещенных в тюрьме предметов – карандаш.

Званцев с замиранием сердца следил за манипуляциями тюремного почтмейстера. А тот постучал самодельной ложкой по железному козырьку и крикнул вниз:

–  Кси–ва. – Оттуда донесся такой же стук и чей–то голос: – … яй… – очевидно «Пуляй!».

–  Порядок! – удовлетворенно сказал Москва, – внизу и марухи есть. – и начал медленно опускать письмо. Так менее вероятно, что оно попадет на глаза попугаю на вышке. Наконец нитка ослабела, почту внизу приняли. Потянулись томительные минуты. Потом там постучали о железо, что означало «Тяни!». Москва начал осторожно выбирать нитку, а Артист кусал губы от беспокойства и нетерпения. Но всё обошлось благополучно. Дрожащими пальцами он разворачивал мятую, пухлую бумажку. На ней рядом с его каракулями было выведено таким же невыразительным почерком – карандаш был тот же: «Людмила Костромина. Студия Леноперы. ЧСВН. 7 л.».

Писулька несколько приоткрыла завесу таинственности над партнершей Званцева. Он почувствовал радостное удовлетворение от того, что она студийка. Значит, его желание, чтобы она была молодой женщиной, сбылось. А вот ЧСВН означало, что эта женщина стала жертвой варварского закона о родственниках «врагов народа». Но кто же этот «враг», из–за которого оперная сцена лишилась, может быть, одной из своих будущих звезд? Всего вероятнее, что это муж Костроминой. Такое предположение чем–то коробило, поднимало откуда–то со дна подсознания муть зоологического по своей сути эгоизма. Нелепый и низменный вообще, в этой обстановке он был нелеп вдвойне. Да и «враг», за родство с которым талантливая певица была брошена в тюрьму, мог оказаться ее отцом или братом. Званцев почувствовал внутренний стыд и, чтобы заглушить его, запел арию Дон Жуана из одноименной оперы.

Странный роман увлек Артиста настолько, что он почти не отходил от окна ни в этот день, ни в последующие. Во всяком другом месте над ним бы, наверно, посмеялись. Но здесь слишком хорошо понимали, что такое неудовлетворенная тяга к женщине, и ценили любые способы преодоления тюремных запретов и ограничений. Этот чудаковатый фраер нашел свой способ. Что ж, это было его дело. На прилипшего к решетке Званцева почти не обращали внимания. Да и он, как распевшийся соловей, почти ничего не слышал и не видел вокруг. И различал теперь голос своей дамы даже сквозь самый громкий галдеж. Когда Артист не дежурил возле своего окна, он был рассеян и задумчив, как влюбленный юнец. Иногда его просили спеть для публики. И Званцев пел арии князя Игоря и герцога Альмавивы, Германа и Ленского, романсы Чайковского и Даргомыжского. Предвзятость его слушателей к классической музыке была уже несколько меньшей. Спел он однажды и арию Каварадосси. Но на этот раз она звучала далеко не так впечатляюще, как при первом ее исполнении здесь. Совсем иным было теперь главное чувство певца.

Удивительный дуэт между певцами в нижней и верхней камерах продолжался. Его партнеры были друг для друга то Ромео и Джульеттой, то Дон Жуаном и донной Анной, то Радамесом и Аидой. Эти образы были в какой–то мере условны, ограничены рамками сценических требований и возможностей, а потому и легче поддавались воображению. А вот попытки представить себе реальный образ Костроминой наталкивались на невообразимо большое число вариаций женских лиц, фигур, походок, манер держаться. Словом, всего того, что определяет внешнюю индивидуальность. Партнерша Званцева представлялась ему то высокой и сильной молодой женщиной, то маленькой и хрупкой девушкой; то светлой, то темноглазой и черноволосой; то порывистой, то задумчиво–медлительной. В конце концов, он каким–то недоступным рационалистическому пониманию образом синтезировал все эти представления в одном, их обобщающем. Это было нечто отвлеченное от реальности и в то же время ее представляющее. Таким же смешением абстрактного и реального была и любовь Артиста к женщине, представленной для него только звуками ее голоса. Но от этого, да еще от горького чувства неволи, его любовь становилась еще сильнее и чище.

Засыпал Артист, как и положено влюбленному, позже своих соседей. В тиши ночной камеры он как бы повторно прослушивал всё, что было спето ему Людмилой за прошедший день. Он снова и снова вникал в слова арий, романсов и каватин, в которых прямо или косвенно говорилось об ее любви к нему. Каким именем она его при этом называет, теперь уже не имело значения. Музыкальные диалоги нередко продолжались и в сновидениях. Правда, в них они чаще всего обрывались болезненно и резко благодаря чьему–то грубому и насильственному вмешательству. Тогда Артист просыпался с чувством ноющей тоски, которая долго потом не проходила. Сны–то были, несомненно, вещими. В них отражалось сознание полнейшей неизбежности того, что страстный дуэт двух незнакомых влюбленных будет вот–вот оборван.

Шла уже четвертая ночь пребывания Званцева в камере этой пересылки. Как и в предыдущие ночи, он обдумывал сейчас, с чего начать ему завтра свой каждодневный разговор с Людмилой. Это она сделала как бы его привилегией, никогда не начиная петь первой. Возможно, Костромина выражала таким образом признание его таланта и старшинства как исполнителя, а может быть, просто хотела, чтобы своим вступлением он давал как бы ключ к выбору ею ответа. Истинно женская психика не только мирится с приоритетом мужчины в вопросах всякой инициативы, но и стремится утвердить этот приоритет даже там, где его фактически нет.

Выбор вступительной вокальной пьесы с каждым днем становился всё труднее. Ко всему прочему она должна быть своего рода музыкальным «с добрым утром» и в то же время не быть повторной. А за эти дни даже богатый репертуар Званцева был в немалой степени исчерпан. Сказывалась и мозговая усталость, вызванная нехваткой сна. Днем Званцев не спал, как почти все здесь, а ночью засыпал только за полночь. Мысли устало путались, и он не мог придумать ничего путного. Придется отложить выбор пьесы на утро. Времени для этого после подъема вполне достаточно.

Засыпая, Артист улыбался. Наплывало одно из привычных в последние ночи видений. На месте отбитой штукатурки в углу появилась декорация зимнего леса, а сквозь чье–то сонное бормотание звучал голос Снегурочки, она же, конечно, Людмила. Но тут к этим звукам прибавились какие–то другие, от которых Званцев открыл глаза, приподнялся на локте и начал встревоженно к чему–то прислушиваться.

Звуки доносились всё из–за того же окна над его изголовьем. В женской камере внизу звучали необычные для такого позднего времени голоса. Притом не одни только женские. Они чередовались с мужским, отрывисто произносившим, по–видимому, только одно слово. На это слово женщины, судя по их голосам, разные, отвечали довольно длинной тирадой. После этого следовала небольшая пауза, и голоса, в той же последовательности, повторялись.

–  Баб в нижней камере на этап вызывают, – сказал сосед Званцева; он тоже не спал.

Но Артист и сам давно уже понял это. Если и до сих пор к владевшему им радостному чувству почти постоянно примешивалась тревога, то теперь эта тревога и тоскливое предчувствие недоброго вытеснили в нем всё остальное. По–видимому, происходило то, что неминуемо должно было произойти. Однако человек наделен спасительной способностью отодвигать в своем представлении всё самое для себя трагическое в неопределенное и неясное будущее. И наступая, это будущее почти всегда застает его врасплох, поражая своей четкой и неумолимой жестокостью.

Привычно прильнув к решетке и весь превратившись в слух, Званцев старался разобрать произносимые внизу фамилии. Но даже если их выкрикивали совсем близко от окна женской камеры, всё равно понять можно было разве только окончания фамилий: «… …на», «… …ская», «… …ко». Полностью улавливались, как всегда, только привычные словосочетания, вроде «статья пятьдесят восемь» или «пункт десять, часть первая». Всякий раз, когда ему слышалось слово «Костромина», Званцев вздрагивал и до боли в пальцах сжимал прутья решетки.

Когда голоса в женской камере затихли, он, съежившись, с каким–то посеревшим лицом всё еще висел на своей решетке.

–  Убиваешься, Артист, – сочувственно сказал ему сосед. – Брось! Такая уж у нас, прокаженных, жизнь. А может, еще твою бабу сегодня и не вызвали.

Голоса за окном зазвучали снова и уже гораздо отчетливее. В тюремном дворе началась перекличка многочисленного этапа, притом исключительно женского. Но снова почти ни одной фамилии разобрать как следует не удалось. Плац для разводов находился от корпуса, где сидел Званцев, довольно далеко. Тем не менее, по звукам с этого плаца можно было сделать весьма важное заключение о составе этапа. Все его женщины отзывались либо «пятьдесят восьмой», либо приравненными к ней «литерными» статьями.

– Видно, всех контричек с пересылки замели, – сказал кто–то. Теперь на верхних нарах не спал уже никто.

Потом было слышно, как женщин построили в ряды по пять человек и как эти пятерки считали – их оказалось более шестидесяти. Затем раздалась команда: «Шагом марш!», шарканье многочисленных ног, и всё стихло.

Званцев в прежней позе сидел у окна. Он почти уже не сомневался, что самый удивительный в его жизни роман окончен и никогда более не возобновится. И что незнакомая ему, в сущности, женщина, ставшая тем не менее за эти дни самым дорогим для него человеком на свете, шагает сейчас в толпе таких же отверженных, как и сама, «прокаженников», как говорят блатные, навстречу своей горестной судьбе. И, наверно, глотает пополам со слезами пыль дороги к железнодорожному тупику, где этапниц ожидает эшелон арестантских «краснушек».

Надежда, однако, удивительно цепкое и настойчивое чувство. Тем более настойчивое, чем меньше она имеет для себя оснований. Вот и сейчас Званцева не оставляло это чувство, знакомое всем, кто когда–нибудь стоял перед мрачной неизвестностью – робкое «а может быть?». Поэтому до ощущения почти физической боли ему хотелось пропеть в окно рядом какую–нибудь музыкальную фразу. Тогда Людмила, если только она еще здесь, обязательно ответит. А если нет? Но в таких случаях всегда кажется, что определенность, даже самая плохая, всё же лучше, чем терзания неизвестностью.

Петь, однако, нельзя. Люди в камере опять уснули. Да и подобного нарушения тюремного режима в ночное время не стерпит даже либеральная пересылка. Обоих певцов сейчас же выволокут из камер в карцеры, и их общение, даже если оно еще возможно, прекратится раньше времени. Нет, надо ждать своего обычного часа после утренней поверки.

И Званцев ждал, сидя без сна у решетки до самого подъема. Когда принесли утренний хлеб, он не повернул головы и не протянул руки. Пайку Артиста принял заботливый Москва. А когда тот же Москва раньше обычного времени успокоил штымпов внизу, Званцев запел в решетку окна арию Ленского перед его дуэлью с Онегиным. Никакой аффектации в этом не было. Он ведь был профессиональным артистом, а драматическое вступление в эту арию как нельзя точнее выражало его настроение. Вот уже несколько часов, как оно терпеливо ждало своего воплощения в звуки. Но когда такая возможность наступила, это удалось Званцеву не сразу. От волнения он долго откашливался и массировал горло, прежде чем смог пропеть «Что день грядущий мне готовит…». На этой фразе Артист остановился, и видно было, как побелели его пальцы, сжимавшие решетку. Но окно молчало. Тогда он попытался продолжить арию, но уже на словах: «Его мой взор напрасно ловит…» уткнулся лбом в железные прутья и зарыдал. Плакал, однако, Артист недолго. Вытерев ладонями мокрое лицо, он отвернулся от окна и, низко опустив голову, сел спиной к решетке.

Он как будто сразу постарел. Это впечатление, впрочем, усиливала уже недельная щетина. Обед Званцева принял и съел Москва. Один раз он дернул его за рукав и спросил:

–  Может, ксиву пульнуть? А, Артист? – Тот медленно покрутил головой из стороны в сторону: «Не надо!»

Во второй половине дня загремел засов двери, и на ее пороге показался дежурный по тюрьме с бумажкой в руке. Сразу же наступила настороженная тишина, этап! Началась, видимо, очередная разгрузка пересылки.

–  Отзывайтесь пока на свои фамилии без установочных данных! – сказал дежурный.

Это значило, что сейчас будут названы те, кто уже сегодня будет продолжать свой этап в дальние лагеря. Иногда такое предупреждение делалось за пару часов до отправки, иногда всего за несколько минут. Уже по первым фамилиям, прочитанным по принесенному списку, стало ясно, что на этот этап уходит та группа заключенных, с которой сюда прибыл Званцев. Некоторые из них, по привычке, услышав свою фамилию, начинали бормотать длинный ряд своих «позывных». Таких дежурняк обрывал вызовом очередного по списку. Был среди них и Званцев.

–  Есть! – ответил за него Москва.

–  Всем, кого назвал, собраться с вещами! – сказал дежурный и вышел.

Надзиратель закрыл дверь на засов.

В камере началась обычная возня со сборами и поисками своих вещей.

–  Собирайся, Артист! – сказал Званцеву Москва. Он подал ему его «клифт», помог намотать на шею кашне, вложил в узел Артиста сегодняшние пайки. Тот принимал всё это с каким–то каменным безразличием. И, спустившись вниз, понуро стал в проходе, прислонившись к столбу.

–  Слышь, Артист, – обратился к нему Старик, – спой что–нибудь на прощанье!

Сначала Званцев как будто и не слышал этой просьбы. Но потом поднял голову и запел арию Каварадосси.

И снова, как при первом исполнении этой арии здесь, тоска реально существующего, но лишенного свободы человека изливалась в тоске вымышленного узника. И снова, трогая даже самые грубые сердца, рыдал голос Артиста, с той же силой, как и в первый раз, передавая эту тоску. И, как тогда, певец вкладывал в свое исполнение не только всю силу своего таланта, но и всю свою душу.

Тихонько, без обычного лязга открылась дверь камеры, и в ней появились давешние коридорный надзиратель и дежурный по тюрьме. Но тюремщики не стали пресекать нарушение заключенным тюремного режима. Они его слушали. Впрочем, люди это были уже немолодые, а возраст, как известно, умеряет все виды пыла, в том числе и служебного.

Артист кончил петь, машинально провел пятерней по остриженной наголо голове и надел свою измятую шляпу, которую до этого держал в руке.

–  Спасибо, Человек! – прочувствованно сказал ему Старик.

–  Спасибо, товарищ Артист! – загудели голоса внизу.

Дежурный по тюрьме с минуту молчал, перебирая свои бумажки. Потом крякнул: «Да–а…» – и, откашлявшись, начал вызывать назначенных на этап. Но теперь он уже требовал, чтобы те называли все свои установочные данные, и внимательно следил за точным соответствием отзывов и записей в списке. Когда очередь дошла до Званцева, тот ответил только тогда, когда дежурный окликнул его вторично: «Сурен Михайлович…» – и снова как будто забылся.

–  Статья и срок! – напомнил ему дежурный с необычайной в таких случаях мягкостью. Услышав, что пункт пятьдесят восьмой статьи у певуна шпионский, впрочем, это было видно и из списка, тюремщик сочувственно поднял на него глаза. Скверный пункт! С ним где–нибудь на Колыме этому городскому интеллигенту придется ой как плохо. И ни к чему, наверное, там будет его талант. Но сколько туда гонят теперь таких! И дежурный сделал привычный жест рукой: «Выходи!»

1973

НЕКОТОРЫЕ ИСПОЛЬЗУЕМЫЕ В РАССКАЗЕ ЛАГЕРНЫЕ ВЫРАЖЕНИЯ И АББРЕВИАТУРЫ

Бобер —заключенный с богатыми пожитками, объект для вымогательства и грабежа.

ВОХР – сокращение от «вооруженная охрана»; вохровец —вооруженный охранник.

Дикон —десять копеек.

КВЧ —культурно–воспитательная часть.

Клифт —пиджак.

Колеса —обувь: обычно сапоги.

Контрик —осужденный за контрреволюционную деятельность (КРД).

Краснушка, краснуха —товарный вагон для перевозки заключенных.

Ксива —письмо, записка.

Маруха —молодая любовница из преступной среды.

Пайка —паек, суточная порция хлеба.

Рогатик —безотказный работяга.

Руль —нос.

Темнила —обманщик, лжец.

Тискать —рассказывать нечто фантастическое, тискать романа —пересказывать романы, повести и пр., тискала —рассказчик, развлекающий воров историями.

Тусоваться —волноваться, беспокоиться.

Фраер —человек, не принадлежащий к воровскому сообществу.

Фрей —то же что фраер.

Хе́вра —сплоченная группа воров.

ЧСВН —член семьи врага народа.

Ширмачить —воровать из карманов.

Шмутки, шмотки —личные вещи.

Штымп —то же, что и фраер,но с оттенком презрительности; обычно – малоразвитый, не бывший в переделках человек.

Щипач —вор–карманник.

Этап —перемещение заключенных под конвоем.

ГЕОРГИЙ ВЛАДИМОВ

Из повести «Верный Руслан»

После ликвидации лагеря бывшие охранники, хозяева караульных собак, разъезжаются и бросают их на произвол судьбы. Лишенные привычной Службы, они находят пристанище в пристанционном поселке. Голод вынуждает брать пищу из чужих рук, охранять дворы или побираться у магазинов. В определенное время приходят они на станцию, откуда в прежние времена доводилось им конвоировать вновь прибывающие партии заключенных. С каждым днем собак там всё меньше.

Наконец остается лишь один пес – Руслан, который исправно, изо дня в день встречает поезда. В лагере он усвоил, что высшая ступень Службы – конвоирование и охрана людей. В ожидании уехавшего Хозяина и поезда с «бежавшими» лагерниками, Руслан «охраняет» бывшего зэка Потертого, живущего в поселке. Он не берет пищу из чужих рук и добывает ее только охотой. Верный Службе, он и в новых условиях принимает лишь то, что не противоречит ей.

<…> Вот он опять приближается, Неизвестный в сером балахоне, воняющий бараком. Он подходит со стороны солнца, его длинная утренняя тень вкрадчиво ползет к твоим лапам. Будь настороже и не тени бойся, а его руки, спрятанной в толстом рукаве. Рукав завернется – и на ладони покажется отрава. Но вот она, его ладонь, перед твоим носом, – она открыта и пуста. Он только хочет тебя погладить – нельзя же во всем подозревать одни каверзы! Теплая человеческая ладонь ложится тебе на лоб, прикосновения ласковы и бережны, и сладкая истома растекается по всему твоему существу, и все подозрения уходят прочь. Ты вскидываешь голову – ответить высшим доверием: подержать эту руку в клыках, чуть–чуть ее прихватив, совсем не больно. Но вдруг искажается смеющееся лицо, вспыхивает злобой, и от удивления ты не сразу чувствуешь боль, не понимаешь, откуда взялась она, – а рука убегает, вонзив в ухо иглу…

А ты и не видел ее, спрятанную между пальцами. Учись видеть.

Вот опять – стоило хозяину отлучиться на минутку, и ты сразу же наделал глупостей. Какой стыд! И – какая боль! А самое скверное, что придется признаться в своей глупости: вдруг выясняется, что от этой штуки тебе самому не избавиться – ни лапой стряхнуть, ни ухом потереться, что ни сделаешь, всё только больнее. Ухо уже просто пылает, и меркнет день от этого жжения, такой безоблачный, синий, так начавшийся славно. Но вот и хозяин – ах, он всегда приходит вовремя и всё–таки понимает. Он тебя нисколечки не наказывает, хотя ты это несомненно заслужил. Он куда–то ведет тебя, плачущего, ты и дороги не различаешь, и там быстро выдергивается эта мерзкая штука, а к больному месту прикладывается мокрая ватка. Один твой последний взвизг – и всё кончено. Хозяин уже и треплет тебя за это ушко, а ничуть не больно. Но будь же всё–таки умником, подумай: неужели и в следующий раз не постараешься рассмотреть, с чем к тебе тянутся чужие руки? А может быть, и не стоит труда присматриваться? Не лучше ли, как Джульбарс: никому не верь – и никто тебя не обманет?

Он недаром первенствовал на занятиях по недоверию – Джульбарс, покусавший собственного хозяина. Он не то что выказывал отличную злобу к посторонним, он просто сожрать их хотел, вместе с их балахонами. Несколько раз бывало, что он переставал понимать, что к чему, – а ему одному всё сходило. Ничего не соображая, он впятеро, вдесятеро форсировал злобу, на нем чуть не дымилась шкура, и на всю площадку разило псиной. Вот что он отлично усвоил: перестараешься – сойдет, хуже – недостараться.

– Всем вам учиться у него, учиться и еще раз учиться, – говорил инструктор, обнимая Джульбарса за шею, и молодые собаки, посаженные в полукруг, роняли слюну от зависти. – Этому псу еще б две извилины в башке – цены б ему не было.

Джульбарс, впрочем, считал, что ему и так нет цены. Но одна мысль ему не давала покоя: если он так и будет никого к себе не подпускать, то ведь он никого и не покусает! И однажды он усложнил номер, он сделал вид, что наконец–то его обманули, и позволил чужой руке лечь на его лоб. В следующий миг она оказалась в его пасти. Такого ужасного крика еще не слышали на площадке. Несчастный лагерник рухнул на землю и стал отбиваться ногами, и даже хозяева кинулись его выручать: они и гладили, и хлестали Джульбарса поводками, и грозились его убить, – ничто не помогало, Джульбарс, по–видимому, решил умереть, но отгрызть эту руку напрочь. И тут с чего–то померещилось Грому, привязанному в дальнем углу, что это вовсе не лагерник вопит, а его собственный хозяин; Гром, разволнованный не на шутку, пролаял оттуда Джульбарсу, чтоб тот немедленно оставил его хозяина в покое. Но с Джульбарсом случился приступ самой настоящей мертвой хватки, он уже при всем желании не мог разжать челюсти, он должен был сначала успокоиться. Так вот, пока он успокоился и отпустил наконец–то, что раньше было рукою, лагерник уже и встать не мог, хозяевам пришлось его под руки утаскивать с площадки.

Свое подозрение Грому, к сожалению, не удалось проверить: с этого дня хозяин Грома навсегда исчез из его жизни. Ну, а Джульбарсу, конечно, и на этот раз всё сошло, только славы еще прибавилось. И то правда – у кого б учиться молодежи! С ним в паре ставили доброватых и малозлобных, которые недопонимали, зачем бы им, к примеру, преследовать убегающего – ведь он уже не причинит им вреда – и какое тут, собственно, удовольствие. Джульбарс рассеивал все их сомнения; хрипло пролаяв: «Делай, как я!», он догонял бегущего, валил наземь и такую показывал вкусную трепку, что и самые бестолковые прозревали, в чем смысл жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю