Текст книги "В пятницу вечером (сборник)"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
РАССКАЗЫ
В разрушенной крепости
Я вдвое сократил бы дорогу, поехав в Меджибож через Деражню, минуя Хмельницкий – в прошлом Проскуров, – но я предпочел дорогу более дальнюю, так как здесь мне не приходится пересаживаться с автобуса на автобус, что дает мне выигрыш во времени. К тому же дорога через Деражню мне и так давно хорошо знакома. До войны ездили в Меджибож, конечно, не на автобусах – не успеешь оглянуться, как ты уже там, – ездили на телегах и бричках – качайся на колдобинах и считай на деревьях ветки.
Вполне возможно, что проскуровская дорога мало чем отличается от деражнинской, но, прежде чем появилась здесь надпись «Станция Деражня» и «извольте жаловаться стенке», – как сказано у Шолом-Алейхема, – ездили в Меджибож главным образом через Проскуров, и дорога туда всегда была забита телегами, фаэтонами, фурами, словно в Меджибоже двенадцать месяцев в году была ярмарка.
Откуда только не ехали в этот маленький подольский городок проскуровским трактом! Вот и я выбрал эту дорогу, хотя и предстояло проехать лишних восемнадцать-двадцать километров.
Автобус мой будет через час с небольшим. Стою перед расписанием, занявшим почти целую стену, и в который раз перечитываю старинные славянские названия городов и местечек, которые я в детстве воспринимал как еврейские и которые до сих пор произношу, как самые близкие, самые дорогие: Погребище, Тетиев, Полонное, Броцлав, Острополь, Шпола, Ямполь…
Не имей я билета на руках, я бы, возможно, поехал в другое местечко. Куда?.. И вдруг передо мной возникает у доски с расписанием любимый дедушка Менделе[3]3
Менделе Мойхер-Сфорим (Шолом-Яков Абрамович; 1836–1917) – классик еврейской литературы. – Здесь и далее примеч. ред.
[Закрыть]. Он показывает мне пальцем на холмистый город Каменец-Подольск[4]4
Имеется в виду Каменец-Подольский – город в Хмельницкой области Украины.
[Закрыть]: туда, мол, направляй стопы свои, туда недалеко, три-четыре часа езды. Но тут появляется Аврам Гольдфаден[5]5
Аврам Гольдфаден (Голденфодим; 1840–1908) – драматург, основоположник еврейского театра.
[Закрыть]: «Зачем тебе Каменец-Подольск? Старый Константинов ближе». А Нахман[6]6
Нахман Брацлавер (р. Нахман из Брацлава; 1772–1810) – основатель брацлавского хасидизма, правнук Исраэля бен Элизера Бааль-Шем-Това, сказитель-импровизатор.
[Закрыть] и Гершеле[7]7
Гершеле Острополер (вторая половина XVIII века) – популярный в народе шутник.
[Закрыть] зовут меня в Броцлав и в Острополь – до них отсюда совсем уж рукой подать. Появляются из небытия Давид Бергельсон, Дер Нистор, Давид Гофштейн[8]8
Давид Бергельсон (1884–1952), Дер Нистер (Пинхас Каганович; 1884–1950), Давид Гофштейн (1889–1952) – классики еврейской советской литературы.
[Закрыть]. И я готов отправиться в Охримов, в Бердичев, в Коростышев… И возникают в памяти романтические стихи Переца Маркиша о его Полонном и живые, игривые строки Ицика Фефера о Шполе.
Почему я все-таки начал мое путешествие по местечкам Украины именно с Меджибожа, населенного пункта, который лежит далеко от железной дороги?
В пристанционных местечках мне пришлось побывать сразу же после войны. В домах и в домишках я застал там тогда поминальные свечи, зажженные оставшимися чудом в живых. Но далекие, заброшенные местечки, такие, как Меджибож, откуда жители не успевали эвакуироваться и при каждом бедствии страдали раньше всех и больше всех, уцелели ли они, эти местечки, до войны еще сохранявшие многое из того, что принято называть местечковым укладом? Они и тогда отличались от местечек у железной дороги, давно уже приобретших городские черты. Что я там увижу, кого я там встречу?
Автобус несется по широкому асфальтированному шоссе мимо густой и высокой пшеницы, мимо чистых, словно только что выбеленных, деревушек. Не отрываю глаз от окна: неужели мне не встретится ни одна фура на знаменитом проскуровском тракте, только комбайны, бульдозеры, тракторы?
Спрятанное под густыми лохматыми тучами небо, грозившее пролиться дождем, неожиданно вернуло нам яркое солнце, и все вокруг изменилось. Я, кажется, сейчас попрошу шофера: «Товарищ дорогой, не гоните так, пожалуйста, дайте впитать в себя красоту Подолья, насытить глаза цветами полей и лугов, синими бормочущими речушками, глубокими таинственными складками холмов, благодатной тенью долин…»
Вдоль дороги стоят могучие дубы-великаны, которые сами не помнят, сколько им от роду лет, ветви их тянутся к небу и густо осыпаны листьями. Если б деревья могли говорить!
Возможно, под этим развесистым дубом, укрывающим путников от солнца и дождя, некогда присел отдохнуть Исроэл Балшем, когда он ходил еще из села в село, из местечка в местечко со своими лечебными травами и амулетами. И может, под этим дубом родились его мелодии. Здесь же, наверно, находил пристанище слепой бандурист.
Как много видели за долгую жизнь свою придорожные дубы!
Они могли бы рассказать о запоротых насмерть крестьянах, о повешенных народных мстителях, о безвинно пролитой крови…
Ах, если б деревья могли говорить! Но, может быть, лучше, что они молчат…
Стремительно приближается навстречу автобусу высокая крутая гора и на ней полуразрушенная старинная крепость. В раскрытое окно автобуса врывается свежая влажность очерета, и глаза слепит, как зеркало на солнце, широкий Южный Буг.
От автобусной станции до местечка не больше пяти минут ходьбы, и ведет туда узкая, крутая улочка, с одной стороны которой тянется высокая кирпичная стена крепости, с другой – огороды. Но у меня дорога в местечко отняла значительно больше времени: я шел и останавливался, разглядывая светло-зеленые луга, холмы и горки, уходящие к горизонту. Тот, кто вырос в местечке, знает, как много воспоминаний и чувств вызывают в душе и в памяти водяные мельницы, кузницы, распряженные телеги на базарной площади, лягушки, не умолкающие в тихих камышовых заводях.
И Меджибож, как всякий город и городок, имеет свою главную улицу, свои боковые и окраинные переулки и улочки. И, как в каждом современном местечке, здесь давным-давно исчезли кривые, заросшие мхом домишки с залатанными крышами, слепыми окнами и осевшими крылечками. Но на месте исчезнувших домишек – тех, что всю свою жизнь, словно от страха и холода, так прижимались друг к другу, что даже худенькой травке негде было прорасти между ними, – не везде выросли новые дома. Местечки эти еще лет сорок назад словно остановились на месте, перестали расти, а потом начали уменьшаться, сохранив, однако, при этом свои старые границы, словно они еще на что-то надеялись. Но мало кто из тех, кто оставил родные гнезда, вернулся сюда обратно из индустриальных центров, из крымских и херсонских колхозов, и совсем уже редко кто-нибудь заново здесь поселялся. И вот в этих в прошлом тесных, перенаселенных местечках стало так просторно, что начали тут и там появляться сады, огороды – зримые приметы деревни. Если бы не было войны, такие местечки, как Меджибож, в конце концов тоже слились бы с деревней. Во всяком случае, молодые, по тем или иным причинам не уехавшие из местечек, дорогой отцов не пошли, не стали портными, сапожниками, шапочниками, а поступили работать на машинно-тракторные станции, на автобазы, в ремонтные колхозные мастерские.
Стою в начале улицы перед редким рядом домишек, что выглядывают сюда из разросшихся садов, и спрашиваю себя: если бы я не знал, что это Меджибож, догадался бы я тогда, что в прошлом это было местечко?
Трудно сказать. Улица почти деревенская. И шумы вокруг деревенские: тарахтят, проезжая мимо, тракторы и комбайны. И воздух насыщен деревенскими запахами: пахнет сеном, спелой вишней и тракторным дымком. Даже пыль, которую после себя оставляет машина, не городская, а деревенская…
Еще до того, как я увидел высокого пожилого человека, вышедшего из соседнего дома, я уже получил ответ на возникший вопрос. Мне ответил сам дом, из которого человек этот вышел. Хотя дом по-деревенски выкрашен в светло-голубой цвет и крыша покрыта шифером, но все же он сохранил нечто такое, что, если бы его перенести даже на Крайний Север, нетрудно было бы догадаться, где он прежде стоял. Об этом рассказывали бы узкие окошки и ставни, высокий цоколь, покривившееся крылечко, узкий фасад и многие другие приметы, которые просто не перечислишь.
Как зовут высокого пожилого человека, который показал мне, где находится гостиница, я не спросил. Наученный опытом, я знаю: едва начинаешь у местного человека расспрашивать, кто он, что он и как его зовут, разговор сразу теряет свою задушевность. Я предпочитаю, чтобы расспрашивали меня. Так было и на этот раз.
– Выходит, вы нездешний, раз вам нужна гостиница? А откуда вы приехали? Вероятно, из области? Командировочный, конечно, а может быть, дачник, а-а? На постоянное жительство никто сюда не приезжает. Но вы здесь, должно быть, не впервые? Так что мне не надо вам рассказывать, какое это было местечко. Видите эти огороды и садики? Перед войной здесь везде стояли дома. И вон там, где теперь парк, тоже были дома, и какие дома!
Он на минуту замолчал.
– Какой, скажете, смысл резать по живому улицу, сносить самые хорошие, самые красивые дома? – Человек глубоко вздыхает. – И как это, спросите вы, случилось: вместо того чтобы сжечь местечко и пустить его с дымом по ветру, как они, фашистские разбойники, везде делали, – да будет проклято имя их отныне и во веки веков! – здесь, в Меджибоже, они занялись тем, что разобрали дома и перерыли дворы? Золото они искали… Чтоб ангел смерти искал их! Золото и бриллианты, которые эвакуированные евреи якобы замуровали в печах и в фундаментах, спрятали под полом, закопали в земле. Э, если б мы знали, что они будут искать! Мы бы для них приготовили в стенах и под полом такие клады, что живыми из домов не вышли бы. Во всех соседних местечках они разбирали дома. Я был недавно в Летичеве. То же самое, что у нас: больше огородов, чем домов… Ну вот и ваша гостиница…
Он остановился, как-то странно посмотрел на меня, точно хотел припомнить, где мог меня видеть, и тихо спросил:
– Вы, случайно, не из областного собеса? Мне кажется, что я вас там видел. Понимаете, – он сунул руку за пазуху и достал из внутреннего кармана пиджака пачку перевязанных бумаг, – я иду как раз в поселковый Совет. Поверьте, у меня гораздо больше стажа, чем нужно для того, чтобы получить приличную пенсию. Кем и где мне только не приходилось работать! Был мальчиком на побегушках у мануфактурщика, водовозом, балагулой, сторожем, кем я только не был! Будь ясновидцем и знай, что у тебя когда-нибудь потребуют с каждого места бумажку. Вот сохранилась у меня, например, бумажка, что я, не про вас будь сказано, когда-то был, как это тогда называлось, деклассированным. Так мне говорят в собесе, что к стажу это не имеет никакого отношения. Вот такие дела! Хоть иди на старости лет учиться какому-нибудь приличному ремеслу. Идти сейчас в сторожа смысла не имеет. Буду получать ту же пенсию, что и сейчас. Может быть, чуточку больше.
– А где здесь, в Меджибоже, можете научиться приличному ремеслу? – спрашиваю я.
– Что значит где?! В комбинате бытового обслуживания, это раз, на колбасной фабрике, это два, на консервном заводе, это три… Мельница – это какая уже по счету? А колхоз? Если бы я просидел на тракторе столько же, не про вас будь сказано, сколько на облучке, я был бы теперь о-го-го!.. Так что же, вы мне поможете? Дело здесь, поймите меня, не только в рубле. Большого семейства у меня нет. Мы живем вдвоем со старухой, до ста двадцати ей прожить! За квартиру платить не надо – домик у нас свой. На базар часто ходить тоже не надо, когда имеешь свой огородик. Дети, чтоб они были здоровы, тоже нас не забывают. Так зачем же я хлопочу, вы спросите? Понимаете, мне просто обидно. И стыдно. Столько лет проработать, и вдруг на тебе: у тебя не тот стаж, оказывается… Ну так как, уважаемый, а-а? Может, вы замолвите за меня в собесе словечко?
Тут мне представилась возможность спросить, как его зовут. По готовности, с какой он протянул мне перевязанную пачку бумаг, я понял, что он ждет этого. Но у меня вырвалось:
– Вы понимаете, мой дорогой человек, я не имею никакого отношения к собесу.
Оставив свой чемодан в местной гостинице, которая, видно по всему, истосковалась по постояльцам, я вернулся на главную улицу.
Если даже ходить, считая шаги, можно пройти весь Меджибож меньше чем за полчаса. Кроме двух каменных зданий десятилеток, остальные дома ничем особенным друг от друга не отличались, и все-таки я останавливался почти возле каждого дома и заглядывал чуть ли не в каждый двор.
– Кого вы ищете? – обратилась ко мне подвижная старая женщина, стоявшая в одном из дворов. – Заходите, заходите. Не стесняйтесь.
Она вынесла мне из дому табуретку и спросила:
– Откуда вы? Выговор у вас не совсем наш. У нас в Меджибоже так не говорят.
– А как говорят у вас в Меджибоже? – Мне становится любопытно.
– Что значит как? Вот так, как я говорю!
И я постарался говорить по-меджибожски: произносил «о» вместо «а», «и» вместо «у», но дело, очевидно, было не в этом, а в напевности, в мелодичности речи. Произношение – вещь сложная, это впитывают в себя с пеленок.
– Откуда вы приехали? Из района?
– Нет, издалека.
– Наверно, из области?
– Нет, тетенька, еще дальше, из Москвы.
– Ой, чтоб вы были здоровы! – Старуха спрятала под цветастый платок седые волосы и стала гонять кур, прибежавших из сада и огорода поглазеть на меня. – Киш! Киш отсюда! Все им надо знать. Киш, я вам говорю!.. Ой, чтоб вы были здоровы!
Она пригнула ко мне вишневую ветку, густо усыпанную крупными ягодами:
– Угощайтесь, пожалуйста! Может, вы хотите перекусить? Не стесняйтесь. Где вы остановились? В гостинице? Кто же останавливается здесь в гостинице, когда мы так истосковались по свежему человеку. Было такое большое местечко, а осталось каких-нибудь тридцать семей. Да и семьями назвать их нельзя – обрубленные деревья. Знаете что, зайдите к нам вечером… Дочка придет из детского сада, она там работает воспитательницей. Зять придет из колбасной – это тут рядом, в переулке Балшема. А вы еще не были у Балшема? Он похоронен на старом еврейском кладбище. Это недалеко, возле колонки. Но поторопитесь, скоро вечер. У кого ни спросите, у еврея или нееврея, каждый скажет, где похоронен Балшем. Там же похоронен и Гершеле Острополер. Их могилы почти что рядом. Знаете что? – Она пошла со двора и на всю улицу громко закричала: – Таня, жизнь моя, будь так добра!.. Вы видите вот эту Таню Пасманик? – обратилась она ко мне. – Это наша, ну как вам сказать, ну, наша «экскурсоводка». Когда кто-нибудь приезжает издалека и просит показать ему Меджибож, – потому что Меджибож, к вашему сведению, славится на весь мир, – Таня водит приезжего по местечку – это ее подработок.
Провожая меня до калитки, старуха снова попросила меня своим тихим, приятным голосом:
– Непременно приходите вечером. Мы будем вас ждать. Непременно.
Меджибожского «экскурсовода» Таню Пасманик, высокую худую женщину лет за пятьдесят, я застал возле ее дома. Она месила ногами густую вязкую массу из кизяка и глины.
– Доброй субботы! – сказал я ей.
– Доброй субботы и доброго года! – ответила мне она, опустив на обнаженные ноги засученную юбку.
– Вы месите тесто для субботней халы? – спросил я, улыбаясь.
Таня вытерла рукавом потное, разгоряченное лицо и ответила мне в том же шутливом духе:
– Ну да, а как же?
Стоя босыми ногами в густом и вязком месиве, она кивнула на обитые дранкой стены:
– Оштукатурить такой дворец надо иметь вагон глины. С самого утра вот так я мешу. Не смотрите, что дом снаружи выглядит бедно. Внутри у меня хорошо. Две большие комнаты с кухней и прихожей. Выбирайте любую. Послушайте, чего я стою?!
Вытащив ноги из глины, она нагнулась и стала щепкой счищать с них липкий раствор.
– Я не ищу комнату, я приехал на несколько дней и остановился в гостинице. Вас я хочу попросить показать мне могилы Балшема и Гершеле Острополера.
Пасманик уставилась на меня.
– Я подумала, что Сара, соседка моя, послала мне квартиранта… Когда у нас был район, у меня стояли два квартиранта. Но с тех пор как район перебрался в Летичев, дом у меня пустует. Садитесь, что вы стоите?
Она вытерла подолом табуретку и переставила ее под дерево в тень.
– Посидите. Сейчас я переоденусь, и мы пойдем.
В мужских туфлях на загорелых ногах и в светлом платье с короткими рукавами «экскурсоводка» моя выглядела значительно моложе, но не настолько, чтобы я называл ее Таней. В этом смысле с мужчинами легче, прибавишь к имени «товарищ» или «реб», и дело с концом. А как быть с женщиной? Обратиться к ней «товарищ Пасманик» не решаюсь – боюсь, как бы не исчезла задушевность, между нами возникшая. И я спрашиваю у нее:
– Скажите, пожалуйста, как лучше вас называть?
– Как называть? – Она смеется, и смех ее переходит в легкий кашель. – Как меня назвали, так и называйте.
– Ну хорошо! Таня так Таня. Вы в Меджибоже давно?
– Вам хочется, я вижу, у меня выведать, сколько мне лет? Я не делаю из этого секрета. Я давно уже должна была получать пенсию. Пятьдесят седьмой пошел, чтоб не сглазить!.. Бог с вами! Зачем вам передо мною оправдываться? Я на вас не обиделась. Ах, вы просто хотели… Так должна вам сказать, что немеджибожцы сейчас здесь не живут. Кто, скажите мне, в теперешнее время переезжает из одного местечка в другое? Если уж переезжать, так в город. И свататься сюда теперь не едут, откуда в местечках женихи и невесты? Не помню, когда у нас, в Меджибоже, гуляли на свадьбе. А вот в гости приехать к родителям на лето – это пожалуйста. Приезжают с внуками к бабушкам и дедушкам на дачу. Местечко наше, как сами видите, утопает в садах. За местечком – лес. А такая река, как Буг… Добрый день, Сергей Васильевич! Что поделываете? – крикнула вдруг Таня Пасманик, обращаясь к мужчине, сидящему на высоком возу с сеном.
– Работаем. А кто этот товарищ? – спросил он, показав на меня кнутом.
– Гость, – ответила Таня. – Я веду его к Балшему.
Когда воз исчезает в облаке пыли, провожатая мне говорит:
– Хороший человек этот Сергей Васильевич. Очень хороший. Отдаст за другого душу. Так что вы хотели спросить у меня? Почему я осталась здесь и никуда не уехала? А куда бы вы посоветовали мне поехать? К детям? Пусть они будут здоровы. Семейные дети должны жить отдельно. Боже упаси, я к ним ничего не имею. Они каждый месяц присылают мне десятку-другую. В городе это, может быть, было бы не так заметно, но у нас здесь рубль – это рубль! Жизнь здесь намного дешевле. Это одно. И вообще, как это подняться и поехать? Вы думаете, что для меня в Москве приготовлен дворец? Здесь у каждого свой домик. А себе самому платить квартплату не надо. У меня как раз коммунальная квартира. Дом мой немцы разобрали. Нашли у кого искать бриллианты и золото, чтоб холера их нашла! Сколько я плачу за квартиру? Э-э, копейки. А кроме того, мы все теперь немного крестьяне. Вы же видели? Огороды, садочки, курицы. Земли, слава богу, хватает. Я открою вам секрет. Я и сама иногда выношу на базар ведро вишен, пару десятков яиц, курочку. Я не торгую, продаю только свое.
Она вытирает лицо и продолжает:
– Конечно, обуться и одеться на такие заработки трудно, сами понимаете. А купить телевизор… Что вы улыбаетесь? Телевизор в наше время, мой друг, не предмет роскоши, не то что когда-то был граммофон. Разве я должна вам объяснять? А в кино тоже хочется сходить. И бесплатно туда не пускают. Поди знай, что наступит время и все, у кого стаж, получат пенсию…
Не думает ли и она, что я представитель собеса? У Тани те же претензии и почти те же слова: «Надо было быть ясновидцем». И то же самое истолкование слова «стаж».
– Поверьте мне, простоять с утра до ночи у печки или целый день гнуться над корытом с бельем немножечко тяжелей, чем отработать смену на фабрике. Так, во-первых, у нас в Меджибоже не было раньше фабрик, а во-вторых, где вы слыхали, чтоб дом оставался без хозяйки? Когда я выходила замуж, кафетериев, яслей, детских садов у нас в Меджибоже не было. А без пенсии в наше время кто решится ехать невесть куда? Капиталов, сами понимаете, у меня ведь нет. Так я сижу на месте и зарабатываю себе стаж. Вот, к примеру, ремонтируют мой дом. Пошла я в коммунхоз и попросила включить меня в ремонтную бригаду. Подумаешь, большая наука – набить дранку на стену, замесить глину с кизяком…
Зеленая улочка с колонкой на углу привела нас к низкой, местами уже завалившейся каменной стене. Время делает свое: каменная стена старого еврейского кладбища совсем уже посерела. Сколько веков должно было пройти с тех пор, как эту стену воздвигли, а вот памятник Гершеле Острополеру почти не потемнел.
– Откуда известно, что это в самом деле могила Гершеле? Он ведь жил без малого двести лет назад, – говорю я моей провожатой, когда мы выбираемся с ней из густо разросшихся деревьев и кустов. – На памятнике ничего не написано.
И действительно, надмогильные памятники Балшема и Гершеле Острополера, стоящие почти рядом и окруженные покосившимися и ушедшими в землю надгробиями, которым, наверно, тоже не меньше двухсот-трехсот лет, мало чем отличаются друг от друга – они представляют собой обтесанные, подобно столам, каменные плиты, и высеченные на них когда-то надписи совершенно выветрились, следа не осталось.
– Вы разве не заметили, что памятник Гершеле темнее и ниже, чем памятник Балшема? Их никто никогда не перепутает. Вот вам первое доказательство. – Таня Пасманик подняла лежавшую у памятника Балшема сложенную вдвое, присыпанную землей бумажку, подала ее мне и сказала: – Вон еще несколько таких бумажек. Есть еще люди, которые зажигают здесь свечи, оставляют записки…
Любопытно, о чем они просят Балшема?
Раскладываю на памятнике записки, разглаживаю их и пытаюсь разобрать выцветшие, расплывшиеся строки. Каждая записка состоит из длинного списка имен: «Симха, сын Сары…», «Элиэзер Липман, сын Ривки», «Этель-Ривка, дочь Доби-Рохи»… Люди молят Балшема быть просителем за них на небесах, но ни слова о том, чего он должен для них добиваться у Всевышнего. О чем они просят его? О том же, о чем я в детстве нередко слыхал на кладбище накануне осенних праздников, – просят заработка, здоровья, хорошего жениха и приданого?
Как же мне сразу не бросилось в глаза, что почти все прочитанные мною записки заканчиваются словом «шолом»[9]9
Шалом (шолом) – «мир» (ивр.), также мужское имя.
[Закрыть]. Я это заметил только тогда, когда в одной записке прочитал: «Да будет мир на земле! Аминь!»
Моя провожатая тем временем продолжает рассказывать о Гершеле Острополере:
– Приходит он однажды, наш Гершеле, к богачу Элиэзеру одолжить золотой бокал…
В середине рассказа Таня неожиданно замолкает. Это, наверно, должно означать: «Оставьте, пожалуйста, в покое эти истлевшие бумажки и послушайте лучше, что пришло на ум нашему Гершеле». Таня Пасманик стоит у его могилы, рассказывает веселые истории, задыхаясь от смеха. Слушая, как она гордится и хвалится своим знаменитым земляком, излишне спрашивать, как это получилось, что Гершеле – бедняк, который над всем и над всеми потешался, похоронен на самом видном месте кладбища, недалеко от Балшема, и памятник поставлен ему такой же, как Балшему.
Я уже сыт по горло рассказами о Гершеле, но поделать ничего не могу. Как я могу Тане сказать, что легенды о Гершеле я давно уже знаю и не раз их слыхал? Не могу же я лишить ее этого удовольствия. Ведь своими рассказами она вознаграждает себя за добровольный труд – принимать гостей, водить их по Меджибожу. Она, очевидно, уверена, что рассказы о Гершеле люди слышат впервые от нее. Должен, правда, сказать, что никогда до этого я не слыхал, чтобы о Гершеле рассказывали так сердечно, с такой страстью и с такими подробностями. И само имя Гершеле она произносит на совсем особый манер, по-меджибожски.
В местечко мы возвращались огородами и проходными дворами не потому, что ближе, – Таня Пасманик хочет мне показать, где здесь прежде были дома и улочки, имевшие отношение к тому, что она мне рассказывала. Вот, например, здесь, где теперь огороды, стоял дом богача, к которому Гершеле пришел на субботнюю трапезу. Конец этой истории она не успела досказать. Мы вышли на главную улицу как раз там, где переулок Балшема сливается с площадью, где когда-то был «двор» хасидских рабби.
Переулок Балшема.
Не успеваю сделать пару шагов, как я уже на противоположной стороне. Здесь осталось несколько домиков. Им нет еще и ста лет. Что могут они рассказать о нем и о его маленькой молельне, если он жил больше чем двести лет назад? Но моя «экскурсоводка» знает все и с уверенностью показывает, где, когда и что здесь было, словно сама она жила в то далекое время. Что же касается «двора» немого рабби, то она рассказывает о нем с мельчайшими подробностями.
– Ой-ой-ой, что здесь тогда творилось. Кишмя кишело народом, как на ярмарке. Вся площадь перед «двором» была запружена фаэтонами, бричками, телегами. Вы думаете, что так просто было попасть к рабби? У ворот стояла стража. А целый штат служек, старост и черт знает кого еще! От всего «двора», как видите, осталось только два каменных домика. Вот в этом, красном, была потом синагога немого рабби. Его называли немым потому, что он шепелявил. Он стоит у меня перед глазами. Когда немой рабби устраивал свадьбу своему сыночку Авремеле, это стоило ему, наверно, сама не знаю сколько. Еще бы! Меджибож был столицей правоверных евреев, стряпчих Господа Бога! Ой, – всплеснула она вдруг руками, – я ведь оставила «тесто»! Ну и получу же я порцию от моей бригады! – И Таня Пасманик, моя провожатая и «экскурсоводка», пустилась бежать.
Анна-Ванна, наш отряд
Хочет видеть поросят…
Звонкие детские голоса, которые ворвались сюда, в тесный заброшенный двор, как на крыльях вынесли меня из далекого прошлого и, как в волшебной сказке, привели на солнечный зеленый лужок на вершине холма. На лужке, отгороженном от улицы низеньким заборчиком, сидели на нескольких скамеечках четырех– и пятилетние дети и, раскачивая ножками, громко, во весь голос, повторяли стихотворение Льва Квитко, которое с ними разучивала воспитательница.
Я остановился у заборчика и предался светлым мыслям, которые обычно возникают при виде счастливых, сияющих детских лиц, и незаметно для себя стал подпевать. То ли я слишком громко им подпевал, то ли забежал на одну или две строчки вперед, но дети вдруг так рассмеялись, что воспитательница едва их успокоила.
– Извините, – сказал я растерянно воспитательнице, подошедшей ко мне.
– Ничего, – ответила она, поглядывая на детей, все еще смеявшихся, и спросила меня: – У вас здесь есть кто-нибудь?
У воспитательницы тот же певучий голос, тот же теплый взгляд светло-серых глаз, как у женщины, которую я застал под вишней. И у меня невольно вырвалось:
– Я приглашен к вам на сегодняшний вечер.
Она удивленно посмотрела на меня.
– Я нездешний. Но кто может пройти мимо детского сада и не остановиться? Даже солнце здесь останавливается.
Ее удивленные глаза улыбались.
– Скажите мне, – спрашиваю я, – дети знают, чьи это стихи?
– Дети, тише! – обращается она к ребятам. – Кто из вас скажет мне, чье стихотворение «Анна-Ванна, бригадир», кто его написал?
– Дедушка Эл Квитко! – перекрикивают друг друга несколько детских голосов. – Эл Квитко!
– Дедушка Эл Квитко, – тихо повторил я для себя и сказал воспитательнице: – Значит, внуки помнят своих дедушек?
– А как же!
Она повернулась к детям, трижды хлопнула в ладоши, и я снова услыхал задорное пение:
Анна-Ванна, наш отряд…
Я опять подпевал им, но теперь это никому не мешало. Вечерний ветерок, вылетевший из полуразрушенной крепости, подхватил слова песенки и понес их к реке. Неожиданно на лужке послышалось громкое блеянье – старый человек в очках подгонял хворостинкой двух лохматых коз:
– В крепость, козочки, в крепость!
Высокие и мощные железные ворота средневековой крепости были открыты. Они давно проржавели. Башни и амбразуры разрушились, у входа в подземелья и в башни – груды кирпича и щебенки. На каждом шагу следы, оставленные немецкими фашистами. Нетронутой осталась, кажется, только чугунная, прочно привинченная мемориальная доска у входа в крепость, на которой высечено, что крепость находится под охраной государства как исторический и архитектурный памятник.
Из единственного хорошо сохранившегося строения, покрытого новой крышей, выезжает пожарная машина и всех вокруг оглушает страшным воем сирены, словно ей надо пробиться через толпу людей. Проехав несколько шагов, машина останавливается. Пожарные, одетые в брезентовые робы и в медные каски, в полной амуниции, быстро спрыгивают с машины на землю и по команде своего старшего, стоящего с секундомером в руке, проделывают каждый в отдельности одну и ту же операцию: забираются на верхнюю ступеньку стремительно поднятой лестницы… Зачем им так высоко подниматься, когда в Меджибоже самое высокое здание не больше чем в полтора этажа?
В местечке, наверно, хорошо известно время, когда тренируются пожарные. И едва машина выехала из гаража, как сюда, в крепость, как на представление, собрались и стар и мал… Даже козы, взобравшиеся на одну из разрушенных башен, просунули в амбразуру бородатые головы и дали знать о себе веселым растянутым «мэ-э-э…».
– Каланча, что ты там видишь?! – крикнул невысокому пожарному, стоявшему на самой верхушке лестницы, владелец бородатых коз. – Ты забрался чуть ли не в космос, как некогда наш праотец Иаков.
– Реб Иссер, – ответил с лестницы пожарный, – а ну быстро ко мне – раз-два-три. Клянусь, что ты никогда не видел такого заката. Ей-богу, не видел!
Я, кажется, и сам никогда не видел такого заката. Он переливался нежными красками. Казалось, небо за рекой видишь сквозь разноцветные стекла, а багровые огненные вспышки на нем напоминали собой солнце, распавшееся на пылающие костры.
Я, кажется, никогда в жизни не видел такого простора, как с этого холма в полуразрушенной крепости. Это не тот простор, что под крылом самолета. Оттуда кажется, что поля собрались в один безбрежный массив, что озера и реки – одно огромное зеркало. А отсюда видны даже отдельные деревца на холмах, ничего не скрыто от глаза.
– Ну, как вам, к примеру, нравится наш Меджибож? – Возле меня стоял владелец двух бородатых коз и тоненькой хворостинкой тыкал в вечернюю даль. – Вас, если не ошибаюсь, водила по местечку наша Таня? Так как же она пропустила такой важный объект, как крепость? У Тани вы бы узнали все от «а» до «я»: кто воздвиг эти башни, когда их строили, в чьих руках они побывали еще до Богдана Хмельницкого. Таня может вам даже назвать эскадроны и дивизионы, которые до революции приходили сюда на маневры, и доход, который получали от них поставщики провианта. «Двор» рабби тоже зашибал при этом копеечку. А как же! Эйн кемах, эйн тойре. Нет хлеба насущного, и вера не та. Ах этот хлеб насущный!
– Что вы этим хотите сказать?
– Что я хочу этим сказать? – переспросил он, но ничего не ответил.
– Скажите мне, – спросил я его, – когда сюда пришли гитлеровцы, в этой крепости прятались люди?
– Что? Здесь прятаться? Фашисты, пропади они пропадом, и без того закидали подвалы крепости гранатами. Так представьте себе, что бы они сделали, если бы знали, что кто-то здесь прячется. А кто, вы думаете, остался в местечках? Главным образом ведь те, кто надеялся откупиться, за деньги выкупить душу. Кто мог поверить, что люди способны бросать в огонь живых, младенцев? Меня тоже чуть не уговорили остаться. В каждом местечке был такой уговорщик, как наш ребе… Но и он уже давно на том свете, а об убитых плохо не говорят. Да и разве был он виноват? Он думал, верил, что даже в гитлеровце должно быть что-то человеческое. И заплатил за это жизнью.







