Текст книги "В пятницу вечером (сборник)"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– При чем тут это?! Да, я механик в гараже и происхожу из механиков, ну и что? Сердце, дорогая теща, остается сердцем.
– Мой муж, мир праху его, уходя на войну, успокаивал меня, что металлисты особый народ, что их не берут ни штык, ни пуля. И порой мне кажется…
Мать остается матерью! Вовремя выпроводила дочь и зятя на свадьбу, чтобы они не слушали дальнейших глав скорбной повести Печерского лагеря. Двося и меня пожалела. А может, не меня, а Рейзеле, свою внучку, и поэтому пропустила из скорбной повести «Печерский лагерь смерти» немало страниц. Но это все равно не спасло меня от гнетущих мыслей: после услышанного я забрался далеко за местечко и долго бродил там один по тихому вечернему полю.
Сколько времени я бродил, расстилая по тропинкам свою длинную тень, я не заметил. Знаю только: когда я приблизился к освещенной улочке, где стоял веселый шум, в высоком темно-синем небе было уже полно звезд.
У входа в ярко освещенный брезентовый шатер висит кумачовый транспарант, на котором большими буквами, напоминающими своей затейливостью буквы приветствия жениху и невесте на свадебном балдахине, написано: «Добро пожаловать, гости!» Но вместить все местечко шатер, конечно, не мог, несмотря на свои размеры. Так стоит ли обижаться? А усидеть дома, когда рядом играет оркестр и молодежь под открытым небом танцует, не в состоянии даже старики. И народ все прибывает.
Вдруг кто-то сзади схватил меня за руку и начал громко отчитывать:
– Сват! Как можно так опаздывать! Уже подают к столу золотой куриный бульон. Что вы меня рассматриваете? Вы меня не узнали?
Действительно, я не сразу узнал Нояха. Без плаща он выглядел выше, стройнее и даже моложе. Моложавый вид ему придавала светлая шляпа с плавно загнутыми краями, по последней моде. Не выпуская моей руки, Ноях попросил:
– Скажите там жмеринскому сапожнику Сендеру, чтоб он так не гремел в барабан. И шаргородскому физкультурнику тоже не мешает тише играть на своем аккордеоне. Я не слышу из-за них скрипку. Ах, скрипка, скрипочка! Вы еще не слышали историю со скрипкой, которая случилась когда-то у нас? Нехемье, иди-ка сюда! Ты можешь это тоже послушать, если даже слышал уже.
Нехемье, которого Ноях подозвал к нам, был такого роста, что макушкой своей мог бы достать чуть ли не до крыш с антеннами, напоминавшими при смешанном свете луны и уличных фонарей зажженные канделябры.
– Только в прежние времена могло такое случиться, и случилось это не с кем-нибудь, а с богачом, с самым большим богачом в местечке. Послушайте только! В тот самый момент, когда собирались было вести жениха и невесту в загс, то есть под хупу, пришла депеша, что жмеринская капелла не может приехать, ее пригласили на бал к харишовскому помещику. А в прежние времена – если за тобой посылает помещик, так попробуй откажись. Вы не можете себе представить, что в тот день творилось в местечке! Гром и молния! Хоть бери и откладывай свадьбу. Конец света! Слушайте же дальше. Прошел час или два, и вдруг в местечке появляется мальчик лет девяти-десяти со скрипочкой под мышкой и с письмецом к богачу от жмеринского капельмейстера: так, мол, и так, ввиду того что капелла не может приехать, а отложить свадьбу тоже, как видно, нельзя, то пусть играет мальчик, которого он прислал. Нашего богача это совсем вывело из себя. Мало того что его подвели, что ему испортили свадьбу, над ним еще насмехаются. Он чуть не отослал мальчика обратно в Жмеринку. И отослал бы, если бы мальчик в ту же минуту не взял скрипку в руки и не сыграл свадебную мелодию, но так сыграл, что с тех пор, как существует Крыжополь, здесь игры такой не слышали. И клянусь, не услышат больше! Из-за этого мальчика свадьбу играли три дня – три дня Крыжополь ходил ходуном.
– А как мальчика звали? – спросил я Нояха.
– Нехемье, ты не помнишь, как его звали?
– Га? Кого? – Нехемье словно только что проснулся.
– Нате вам! Ты разве не слышал, что я рассказывал? Его звали… Сейчас я, сват, узнаю. Этот мальчик потом играл, рассказывали, в Императорском театре у Шаляпина.
– Где, говорите вы, случилась эта история? Именно здесь, в Крыжополе?
– Я же вам сказал. После этого ни одна свадьба в Красном, в Обидивке, в Песчанке, в Вапнярке и не знаю где еще не обходилась без этого жмеринского мальчика.
Вот так, наверно, и создается фольклор. Рассказанная история случилась в детстве с дирижером Львом Пульвером, и сам Пульвер описал ее в журнале. Но те, что сами журнал не читают, уже рассказывают ее как быль, случившуюся в Крыжополе.
Возможно, что, подозвав Нехемье, Ноях собирался рассказать другую историю о каком-нибудь богатыре, потому что самым большим успехом здесь пользуются произведения о мужестве, героизме. Интересно послушать, что рассказывает портниха Фейга, собравшая вокруг себя целый кружок, но Ноях меня не пустил к ней. Он силой меня не держал, но я чувствовал, как он подталкивает меня своим многозначительным взглядом к ярко освещенному брезентовому шатру. В конце концов он своим взглядом все же заставил меня войти туда.
Но как сесть за стол, не будучи приглашенным? А стоять в дверях, чтоб у тебя спросили, кто ты и что ты, тоже не дело. Хорошо, что за моей спиной стояли несколько человек, и я мог, как они, сойти за любопытного.
Стою вот так в растерянности и ищу глазами Натана Давидовича, на которого, собственно, я отчасти и рассчитывал, направляясь сюда. Внезапно слышу рядом с собой высокий мужской голос:
– Музыканты, заздравный туш! В честь свата со стороны жениха!
Кто может перекричать капеллу, собранную наполовину из жмеринских и шаргородских музыкантов, когда она играет туш? А сказать что-то я должен. Не могу же я так стоять у входа, когда вижу, как за столом, где сидят жених и невеста, все переглядываются, пожимают плечами.
Вот что значит – хватить через край, самого себя так подвести. Попробуй объясни, что во всем виноват Ноях, что это он сделал меня бессарабским сватом!
Музыканты еще доигрывали туш, когда возле меня как из-под земли вырос человек с маленькими черными усиками и стыдливо опущенными глазами, руки он глубоко засунул в косые карманы короткой нейлоновой куртки. Как только музыканты перестали играть, молодой человек, стоявший возле меня, как часовой, вынул из кармана правую руку, и тихие, стыдливо опущенные глаза как бы подгоняли меня скорее заплатить за туш. По тому, как он подмигнул мне и стыдливо спрятал глаза, незаметно сунув в карман полученную бумажку, я понял, что он остался доволен купюрой, полученной за туш, которым музыканты потчевали меня как свата со стороны бессарабского жениха. Пальцы молодого человека, очевидно, обладали зрением: они в темноте разбирались в купюрах, распиравших его карман.
С веселым криком: «Дядя Нисон! Идет Белла Израилевна!» – вбежала в шатер девочка с коротенькими косичками, которую, видимо, поставили на углу в переулке, чтобы она заблаговременно сообщала, кто идет на свадьбу, дабы музыканты встречали гостя тушем. Сообщив о тете Белле, девочка тут же вернулась на улицу.
По всем приметам дядя Нисон, средних лет мужчина, который встал из-за стола и приказал капелле сыграть военный марш, был, как видно, здесь главным распорядителем, и к нему, вероятно, я и должен был обратиться с просьбой предоставить мне слово для того, чтобы объяснить, что я не тот, за кого меня принимают. Но как подойти к дяде Нисону, если человек в нейлоновой куртке загородил мне дорогу? Впрочем, не так мне, как вошедшей Белле Израилевне, грудь которой украшали ордена и медали.
Человек с усиками, у которого я стоял на дороге, вежливо вытолкнул меня из узкого прохода на небольшое свободное пространство возле музыкантов, встретивших Беллу Израилевну таким оглушительным маршем, что устоять на месте было невозможно. Во всяком случае, сами музыканты вскочили и стали маршировать на месте.
– Что вы так смотрите на нас? Может, хотите предложить нам приличную работенку? – спросил, нагнувшись ко мне, барабанщик Сендер. – Но должен вас предупредить, что у нас на два месяца вперед законтрактованы все субботы и воскресенья.
Сендер не ошибся. Они действительно привлекли мое внимание. И как же не смотреть на них, если днем, у загса, они были одеты по-разному, кто во что горазд, теперь они все в черных костюмах, жестко накрахмаленных белых рубашках и с черными бабочками, совсем как музыканты симфонического оркестра. Вместо того чтобы сказать это Сендеру, я спросил у него, точно действительно собирался их нанимать:
– А если, скажем, в будний день?
– Можно, – ухватился за мое предложение Сендер. – Почему бы и нет? Вам придется только съездить в Шаргород и переговорить там с директором школы, чтобы он отпустил физкультурника, если хотите иметь аккордеон. А если вы хотите еще иметь в оркестре и скрипку, вам придется съездить в Жмеринку и нажать на директора меховой фабрики, но имейте в виду, это крепкий орешек. Ну а с заведующим сапожной мастерской, где я работаю, я как-нибудь сам договорюсь.
– А с кем я должен буду поговорить о молодом человеке, собирающем деньги?
– О нем вам беспокоиться нечего. Это мой зять. Он работает проводником, один день в дороге, два дня дома.
– Он у вас только собирает деньги? Винницкий оркестр, как мне известно, возит с собой конферансье, Абрама Пекера из Казатина. Вы слышали, наверно, о нем? Он был партизаном.
– Абрам Пекер? Какой он конферансье? Обычный бадхен. А вот мой зять флейтист что надо. Вот лежит его флейта. Я думаю, вы не обиделись, что мы вас приветствовали без флейты? Михка, иди сюда! Можешь снять спецовку и взяться за работу. Раз девочка с косичками села за стол, значит, больше туш играть не придется. Копл, – обратился он к скрипачу, – что мы будем сейчас играть? «Тумбу» или «Биробиджанскую веселую»? Что вы скажете о человеке с бородкой, который, не сглазить бы, так разговорился, что не может остановиться? Целый час проповедует.
– Тебе не мешало бы, Сендер, послушать, что он говорит, – сказал шаргородский физкультурник, очевидно дирижер капеллы.
– Что? Опять гетто и снова гетто? Сколько можно об этом рассказывать? И кому он рассказывает, мне? Я пробыл в жмеринском гетто не меньше, чем он в крыжопольском.
– Совсем не о гетто, а о местном заводе он говорит.
Человека с остроконечной бородкой – он стоял с рюмкой в руке – музыканты уже дважды перебили, один раз тушем в честь «свата со стороны жениха» и второй раз военным маршем в честь женщины с орденами и медалями. Но оратору это, видно, не мешало, наоборот, в перерывах он, вероятно, обдумывал продолжение своей речи.
Чем дольше человек говорил, тем становилось очевиднее, что за последнее время он побывал во многих здешних местечках. И о чем бы ни говорил, он тут же добавлял, что всюду теперь одинаково. Он говорил это и в связи с тем, что у них в Крыжополе нет недостатка в женихах и невестах и что среди молодежи в механических мастерских, где он работает, почти не встретишь ребят, которые не собираются учиться или уже не учатся, и когда вспоминал, что говорила тетушка Шейндл в скверике у вечного огня. Мне показалось, что человека с бородкой я уже видел. Не тот ли это, у которого Ноях поджег собранные в кучку листья?
То, что я задержался возле музыкантов, теперь уже вызвало удивление не только за столом, где сидели жених и невеста, но и за другими столами. Но когда дедушка подозвал к себе девочку с косичками и куда-то ее послал, а Нисон поднялся с места, собираясь что-то объявить, стало ясно: кого-то ждут еще и собираются встретить.
Наконец оратор закончил свой затянувшийся тост, и музыканты опять взялись за инструменты. Я тоже повернулся к выходу и неожиданно увидел в дверях удивленное лицо Нояха.
Теперь уже мне ничего не оставалось, как направиться к Нисону и попросить у него слова. Но до стола я не дошел. Меня остановила девочка с косичками и, протянув мне еврейскую книжку без заглавного листа, попросила у меня автограф. Почему она обратилась ко мне за автографом, спрашивать нечего. Странно только, что Хана и Зелик молчали, когда «свата со стороны жениха» угощали незаслуженным тушем.
Я присел к Нисону за стол и почувствовал на себе столько любопытных взглядов, что не мог отказаться поставить автограф, хотя эту книгу не я написал.
– Как я понимаю, вы что-нибудь нам скажете, – обратился ко мне Нисон и, не дожидаясь моего согласия, попросил музыкантов отдохнуть, а гостей наполнить рюмки.
Я встал и сказал по-еврейски:
– Мазл тов вам, жених и невеста!
Я не сразу понял, почему по столам прошел шепот и почему со всех сторон вдруг послышалось: «Горько! Горько!» Но когда человек с остроконечной бородкой за соседним столом сказал мне: «Ничего, товарищ, ничего! Продолжайте, как начали, по-еврейски. Для тех, кто не понимает, мы переведем», – я уже не нуждался в объяснении, почему вдруг пристали к жениху и невесте, чтоб они расцеловались. Я просто упустил из виду, что здесь не одни евреи. Но раз здесь такие переводчики, которые переводят «мазл тов» – «поздравляю» – на русское «горько», так лучше я сам переведу свой тост. А чтобы я продолжал его по-еврейски, на этом настояли уже русские гости. Если я ненароком что-нибудь пропускал в переводе, тут же вмешивалась тетушка Шейндл, прибавляя при этом что-нибудь от себя, и таким образом получился уже совместный тост, скорее ее, чем мой.
Когда тетушка Шейндл закончила говорить, возле нас стало так тесно, что не только присесть, но и стоять негде было. Одним или двумя вопросами никто не обходился.
Не вмешался бы вовремя Нисон, кое-кто вообще бы забыл, что гуляет на свадьбе. Но Нисон не забывал, что сваты невесты и жениха ему, младшему сыну Мейлаха и самому молодому дяде невесты, поручили главенствовать на свадьбе. Он-то и подал условный знак, и откуда-то сбоку одна за другой выплыли женщины с румяными медовыми коврижками и, танцуя, закружились возле столов. Вела их бабушка Гитл.
Самую большую и самую красивую коврижку поднесли дедушке Мейлаху. Он по-прежнему сидел возле жениха и невесты, улыбался, и светлые глаза его сияли еще ярче.
Если мамы и бабушки пустились в пляс, как тут усидеть за столом детям и внукам? Но молодежи здесь было тесно. И когда оркестр, игравший «Биробиджанскую веселую», начал, как это принято сейчас, сам себе подпевать: «Коль плясать, так плясать…», молодежь потянулась на улицу.
– Послушайте, – сказал Нисон, пытаясь перекричать помощника фотографа Хаскла, не перестававшего задавать вопросы и мучиться от тесного жилета, обхватившего его, как зашнурованный корсет. – Послушайте, давайте отложим наш разговор и посмотрим, что делается на улице. Папа, ты пойдешь с нами. Может, ты устал?
– От радости, сынок, не устают, – ответил дедушка Мейлах и поднялся из-за стола.
Ночной осенний ветерок так ощипал деревья, что луне негде было спрятаться, и она кружилась над улочкой вместе с танцующими парами, и свадебный шатер постепенно превратился в большой серебряный холм.
– Не вы сегодня спрашивали в гостинице место? Есть свободная комната.
Но воспользоваться комнатой мне не пришлось. Прозорливый Натан Давидович Шадаровский, предупреждавший меня, что раньше чем утром отсюда меня не отпустят, все же немного ошибся: меня не отпустили и на следующий день.
Крыжопольская свадьба, начавшаяся в субботу, продолжалась и в воскресенье и закончилась поздно ночью. Праздник перешел в будни новой трудовой недели.
После ливня
Оказывается, из-за того, что шаргородский автобус ушел из Ярошенко за два часа до того, как я приехал туда из Крыжополя кишиневским поездом, и мне не на чем было добраться до Красного, я оказался в выигрыше. Но в чем заключался мой выигрыш, я узнал немного позже, когда оставил тихую, дремлющую станцию, высокое солнце в небе и вошел в густой, темный лес.
А что еще оставалось мне делать, кроме того как отправиться пешком в Красное: автобусов сегодня больше не будет, а время не терпит. Ждать случайной машины – просидишь неизвестно сколько. Девять-десять километров – не такое уж большое расстояние, хотя троллейбусы, автобусы, такси отучили горожан от ходьбы.
Интересно, неужели местечковые жители тоже разучились ходить пешком, что никто из красненцев не приехал кишиневским поездом? Ведь больше двух, двух с половиной часов дорога не займет. Воз вещей, как в прежние годы, сейчас никто из города с собой не тащит. А окажется у кого-нибудь тяжелый чемодан, тоже не страшно… Нет теперь, кажется, станции, где бы не было автоматических камер хранения. Опустил в автомат монету, и ты свободен. Надо только запомнить выбранные тобой четыре цифры – без этого заклинания стальная дверца не откроется. Но и это не страшно. У автоматов есть хозяин, и они его слушаются. Придет механик. Назови ему две-три приметы, и он вернет тебе вещи. Но лучше не забывать номер – хлопот не оберешься. И так как я постоянно в дороге, еду из местечка в местечко и все время имею дело с автоматическими камерами хранения, я и выбрал для них четыре постоянные цифры: «2671», что, согласно еврейскому алфавиту, означает слово «Бузи» – имя моего любимого поэта, погибшего молодым на фронте, певца еврейских местечек Бузи Олевского. Имя его я никогда не забуду, так же как строки его стихотворения:
В лесу далеком тает солнца луч,
Звезды далекой новый луч родился… —
которыми я встретил густой Ярошенковский лес.
Как я ошибся, заранее рассчитав время в пути: трудно представить себе человека, который, войдя в Ярошенковский лес, не замедлил бы шаги! Промчаться через этот лес на автобусе, к тому же в такой погожий день, как сегодня, просто грех, большой грех! А приехал бы я другим поездом, успел бы я тогда на автобус и не отправился бы пешком.
Мне просто повезло, что шаргородский автобус, идущий в Винницу через Красное и Тивров, прошел станцию Ярошенко за два часа до прибытия кишиневского поезда.
Ярошенковский лес в начале осени…
Я искал слова, чтобы описать его в прозе, и нужных слов не нашел. Обратился я тогда к самому богатому кладу нашему, к языку поэзии, и тоже не нашел. От всех подобранных мною слов Ярошенковский лес отказывался, качал ветвями и кронами: «Нет, нет, нет…» И заставлял меня искать новые слова. И я опять их искал, упрямо искал, как золотоискатели, с которыми я бродил в юности, искали в енисейской тайге крупинки золота в промытом песке.
Сколько слов я уже перебрал, опускаясь в прохладные долы и поднимаясь на лесные пригорки, где вершины могучих деревьев касались синего неба, и искал слова, пока птицы пением своим не подсказали мне, что я с самого начала пошел по неверному пути, что величие и великолепие Ярошенковского леса во все времена года передать словами нельзя – красоту эту можно передать только пением. Временами мне казалось, что птицы поют здесь иначе, чем в Меджибожском и Ружинском лесах, красоту которых тоже не передать словами. Лишь тянувшееся в стороне асфальтированное шоссе, что поднималось вверх и опускалось вниз мимо могучих дубов, мешало мне вообразить, что до меня здесь не ступала нога человека, и забыть, что я здесь когда-то уже был. С тех пор прошло уже тридцать с лишним лет. И что можно столько лет спустя запомнить о лесе, через который мы тащились темной холодной ночью на скрипучей телеге? Но в Красном и в Тиврове я был тогда несколько дней, и мне кажется, что я там узнаю каждую улочку, каждое крылечко…
В Тиврове, которое после войны, как многие другие местечки, превратилось в деревню, я, наверно, не побываю. Тем более что история с тивровским парнем, из-за которого я, собственно, приехал сюда, случилась не там, а в Красном. Ее мне вкратце рассказал казатинский Зиша-Адмиралтейство. Сам не знаю по каким приметам, я, выйдя из леса, узнал красненское шоссе. Я обрадовался ему, как родному дому после долгих лет скитаний. Скорее всего, потому, что знаю: в Красном не встречу новых кладбищ – заросших травой рвов, как в других местечках.
Солнце, которое я оставил на той стороне леса, догнало меня на лугу: он примыкал к шоссе. Ивы, под которыми в летние вечера шептались влюбленные пары, сильно постарели, их склоненные ветки касались собственной тени. Вернувшись с луга опять на шоссе, я обрадовался рассыпанным соломинкам, оставленным проезжей телегой. Я шел и останавливался, все искал следы и приметы тихого, зеленого далекого местечка и то и дело ловил себя на том, что чувствую в воздухе знакомый издавна запах гречневых оладий, что пекли в канун субботы.
И вдруг я остановился. Не ошиблась ли дорога, выпустившая меня из леса, не вывела ли она меня на шоссе, ведущее совсем в другое местечко? Откуда взялась здесь широкая река, заманившая к себе заходящее солнце? В Красном, как я помню, была маленькая, узенькая речушка, и текла она не здесь, а в другой стороне, под деревянным мостком, где стояли кузницы. Нет ни мостка, ни кузницы, ни церквушки на горке, ни кирпичного домишка фотографа, да и сама горка здесь, кажется, другая: она меньше и ниже той, что была когда-то. Я еще стоял под горкой, а уже видел базар с его ларьками и столами и на базарной площади дома с красными ставнями и с низкими крылечками. Теперь я не сомневался, что нахожусь в Красном: узнаю домики – они тесно прижимаются, как прежде, друг к другу. Только возле самой базарной площади они стоят обособленно, словно поссорились, а ссориться в прежнее время им было из-за чего: три из пяти длинных домов были когда-то заезжими домами. Вон в том постоялом дворе, куда я когда-то заехал, рассохшиеся ворота сарая до сих пор, как мне показалось, сохранили свой цвет – они темно-зеленые. Интересно, что здесь теперь? Может быть, тоже заезжий дом, коммунальный конечно. Я постучал в завешенное окошко. Никто не отозвался. Заглянул во двор – никого там нет. На разбитой, без колес телеге лежали рассохшийся, потрескавшийся бочонок и полуистлевший хомут.
Я не был голоден, но не мог пройти мимо ресторанчика – он помещался в среднем на площади доме – и зашел туда. Тогда здесь столовались постояльцы заезжих дворов и обслуживала их дочка хозяина, девушка с глубокими темно-синими глазами.
– Вы не можете мне сказать, – обратился я к молодой женщине в коротком фартучке и в белом накрахмаленном кокошнике, принесшей мне еду, – остался ли кто-нибудь из тех, кто когда-то жил в этом доме?
– В этом доме никто никогда не жил.
– Как это никто никогда не жил! Я был здесь много раз! Неужели я что-то спутал? Мне помнится, что именно в этом среднем доме…
– А когда вы у нас были? – спросила официантка, присев к моему столику.
– Лет тридцать – тридцать пять тому назад.
– Только и всего! – рассмеялась она, пряча голые руки под фартук. – Теперь я понимаю, о ком вы спрашиваете. О Перцовских. У них была, говорят, очень красивая дочка. Что-то особенное! Неха звали ее. До сих пор люди вспоминают ее красоту. Действительно, их дом стоял на этом же месте. Но он сгорел. И с тех пор прошло уже много лет. Колхоз построил новый дом и открыл в нем ресторанчик.
– А что сталось с Нехой?
Женщина посмотрела на меня как на человека, который явился сюда искать свою прошедшую юность.
– Спросите об этом у стариков. Когда Перцовские отсюда уехали, меня еще и на свете не было.
Потому ли, что официантка уже успела кому-нибудь сказать, что приехал человек, прежде бывавший в местечке, и что он расспрашивает о Перцовских; потому ли, что наступили вечерние часы, когда дома никому не сидится и в местечке начинаются разговоры без конца и начала, но, выйдя на улицу, я застал на базарной площади, возле открытых дверей парикмахерской, кружок людей, что-то обсуждавших. Среди них были и две нарядно одетые женщины, которых я видел из окна колхозного ресторана. Наверно, официантка шепнула им обо мне. Не успел я сказать и полслова, как меня начали «экзаменовать», кого я здесь еще знаю, кроме Перцовских. Мне помогали вспомнить, называли то одного, то другого и смотрели при этом на меня как на человека, который хочет выдать себя за их земляка.
Особому «экзамену» я подвергся у Моисея-Арона, местного часовщика, как представился мне мужчина с быстро бегающими глазами: такие глаза все видят, все замечают и все им надо знать. Молчали только две нарядно одетые женщины. Но почему они так таинственно улыбаются?
– Послушайте, вот этого еврея вы должны знать, коль скоро вы говорите, что когда-то были у нас, – сказал мне Моисей-Арон, кивнув на маленького старого человечка с кнутом, заткнутым за пыльное голенище сапога. – Зовут его Калман. Он был когда-то главным балагулой в местечке, теперь он в колхозе самый главный пастух. Его вы должны знать, если вы у нас были!
Никак не пойму, что хочет Моисей-Арон мне сказать, постоянно повторяя: «Если вы у нас были…»? Кажется, после того, как я ему точно указал на площади место, где стоял когда-то ларек с нарисованными на стеклах пивными кружками, он должен был уже мне поверить. Наверно, он наказывает меня своим недоверием за то, что я сразу завернул в ресторанчик. Здешний человек так никогда не поступил бы. Он сразу направился бы сюда, к ним, на крылечко парикмахерской. Так или иначе, но задушевный разговор, как в других местечках, пока не получался. Дело поправил Калман:
– Как они могут меня помнить? Разве кроме меня не хватало в местечке извозчиков? Почему же они должны были ехать только со мной? Столько хороших лет всем нам, сколько раз со станции я возвращался пустой – ни одного пассажира! Да и вообще, прошла ведь целая вечность с тех пор, как они здесь были. Но Мейер Бабирер, весовщик, у которого этот человек когда-то останавливался, говорит, что помнит его. Я Мейера только что видел. Он сейчас придет сюда. Если приезжий расспрашивает о Перцовских, говорит, как говорят евреи в Литве, пишет еврейские книги, был в Биробиджане и в Крыму, то это точно он!
– Постойте, Калман, постойте! – У часовщика Моисея-Арона закрылся правый глаз, словно он смотрел в лупу. – Значит, вы тот самый, который когда-то приезжал к нам рассказывать о Биробиджане и крымской степи? Ах, если б мы вас тогда послушались и поехали в еврейскую автономию! Те, что поехали тогда на Херсонщину или, как я, в Крым, попали в ту же беду, что и тивровские евреи. «Кому жить, кому умирать», – как сказано в новогодней молитве.
– Кому жить. А что это была за жизнь взаперти, сидишь как в клетке день и ночь и видишь перед собой меч, – послышался голос из парикмахерской.
– Не говорите так, – ответил Моисей-Арон. – Как нам ни было тяжело и горько, мы остались все-таки жить, в то время как в Тиврове… Сколько от нас до Тиврова? Мы ходили туда пешком. Но там были немцы…
– Они были и здесь, но очень недолго. На мое счастье, я первый попал им под руку. И они приказали мне, чтобы я через час привел к ним еврейских девушек. – У человека, который сказал это, от стыда запылало лицо, вот, казалось, оно загорится вместе с его рыжей бородой. – Мы сняли с себя последнюю рубаху, отдали, что имели, только бы не опозорить наших дочерей!
– Не откупились бы мы тогда, наложили бы на себя руки, как наша Малкеле, – отозвалась одна из двух нарядно одетых женщин, которую из-за узкой короткой юбки я сначала принял за молодую, не знавшую, что творилось на земле лет двадцать пять назад. – Прямо из-под хупы Малка пошла на заклание.
– Если бы я была тогда здесь, – отозвалась вторая женщина, видно тоже не очень молодая, – я бы не допустила этого, ни за что бы не допустила!
– «Сильна, как смерть, любовь», – сказано в Песни Песней. А надо было сказать, что любовь сильнее, чем смерть! – нараспев произнес человек с широкой рыжей бородой. – Что б вы, к примеру, сделали? Не позволили б ей выходить замуж? Разлучили бы с женихом?
– Я и ее, и его отправила бы в лес. В Ярошенковском лесу есть такие места, куда птица не заберется.
– Да, но все местечко было в опасности. С ангелом смерти в жмурки не играют. Если бы жениха Малки не вернули точно в назначенный час обратно в Тивров, наше Красное перешло бы на несколько часов от румын к немцам. Что нам осталось делать?
На это ответил парикмахер, среднего роста смуглый мужчина с холеной бородкой, показавшийся в дверях. В белом халате он смахивал на местечкового фельдшера.
– Не надо было ждать ангела смерти. Надо было вовремя уйти всем вместе в лес. Целым местечком. Всем до единого.
– Надо было! Надо было! – напал Моисей-Арон на парикмахера. – Теперь все умные, все советчики, все теперь спрашивают: почему, как? Найди мне человека, который до этого несчастья поверил был, что такое может случиться. Мир на своем веку уже все видел, даже то, как людей жгут на кострах, но то, что гитлеровцы, да не будет им прощения во веки веков, сделали с миром, не укладывалось в человеческом сознании, и за это ой как дорого все заплатили! Море безвинной крови пролито. Разве мало людей, которые могли бы все-таки эвакуироваться, остались дома? Вот я, например. Легко сказать – бежать в лес. С младенцами на руках в лес не побежишь. Но побежали. И наткнулись кто на партизан, а кто на фашистов.
– Вы, кажется, сказали, – напомнил я Моисею-Арону, – что в свое время тоже перекочевали в крымскую степь?
Моисей-Арон снова прижмурил глаз, словно смотрел в лупу.
– Ну да, на восемьдесят девятом участке я жил, возле Курмана. Мне там было неплохо, совсем неплохо. Но в меня вселился злой дух, потянуло домой, да так, что я ничего не мог поделать. Бог свидетель, как я боролся с собой! А закончилось тем, что я все распродал и вернулся обратно сюда. Это было незадолго перед войной. Что там говорить! Вы нигде не найдете такого красивого местечка, как наше, хоть объездите целый свет. Один лес чего стоит! Ярошенковский лес! – Моисей-Арон обратился внезапно к пастуху: – Хотите сделать доброе дело?
Пастух поднял на Моисея-Арона свои маленькие веселые глазки.
– Кнут, я вижу, у вас с собой, не хватает только лошади и телеги. Ну так достаньте телегу и лошадь и прокатите гостя, как в прежние годы, в Ярошенковский лес. Председатель колхоза даст вам лошадку. Сделаете доброе дело, Бог вам его зачтет… Может разве человек что-нибудь увидеть из окна автобуса? Не успеешь оглянуться и пролетишь через лес!
Узнав, что я шел от станции пешком, Моисей-Арон больше не настаивал, чтобы Калман прокатил меня в лес. Но как сделать, чтобы Моисей-Арон сказал мне, кто тот высокий заросший человек, который молча стоит в стороне, словно странник, опершись на посох. Что означает его молчание? Не собирается ли он рассказать мне о невесте из Красного и тивровском ее женихе такое, что другие мне еще пока не рассказывали, и ждет, чтобы я к нему обратился? И я опять завел разговор об этой свадьбе накануне тивровской резни.
– Была действительно свадьба? – переспросил я, потому что подобную историю о женихе, пришедшем к невесте из немецкой зоны в соседнее местечко в румынской зоне, и о девушке, добровольно пошедшей со своим женихом на смерть – он должен был по требованию немцев вернуться в их зону, – я уже слышал в нескольких местечках. Не забрела ли история эта сюда из другого места и рассказывается как здешняя? Или, наоборот, отсюда пришла туда?







