Текст книги "Милашка для директора (СИ)"
Автор книги: Сабрина Нова
Соавторы: Рианна Дарк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Он стоял между моих колен, всё ещё во мне, уткнувшись лбом мне в плечо, и мы оба тяжело дышали, и я чувствовала, как колотится его сердце, – так же быстро, как в машине тогда, только теперь я знала почему.
Потом он поднял голову.
Я думала, он снова станет застёгнутым. Скажет «этого не было», отойдёт, поправит манжету, вернёт себе своё страшное спокойствие.
Он не стал.
Он смотрел на меня – растрёпанную, полуголую, сидящую на его столе, – и в глазах у него не было холода. Было что-то усталое, растерянное, почти испуганное, – как у человека, который сделал то, чего долго нельзя было, и теперь не знает, как жить дальше.
– Вот и всё, – сказал он тихо.
– Что «всё»?
– Теперь это было.
Он осторожно вышел, и я поморщилась, и он это заметил, и – я не поверила своим глазам – на секунду его лицо стало виноватым.
Он отошёл, привёл себя в порядок, и вернулся с чем-то в руке – я не сразу поняла, а потом поняла: это была бутылка воды из его же холодильника, и он открыл её и протянул мне.
Не себе. Мне.
– Пейте, – сказал он. – Вы бледная.
Я взяла воду и пила, сидя на его столе, завернувшись в собственное платье, которое так и не надела до конца, а он стоял рядом и смотрел, как я пью, и молчал, и в этом молчании было больше, чем в любых словах.
– Мэтью, – сказала я.
– М.
– А что теперь?
Он долго молчал.
– Не знаю, – сказал он наконец, и это была самая честная вещь, которую он мне когда-либо говорил. – Впервые за очень долгое время я не знаю.
Он отвёз меня домой.
Не предложил – просто, когда я оделась и собралась вызывать такси, сказал «я вас отвезу», тем тоном, которым не спорят, и я не стала спорить, потому что не хотела. Мы спустились вниз, порознь – он first, я через пять минут, чтобы Рэй не увидел нас вместе, – и это уже было оно, уже началось: прятки, осторожность, две минуты интервала между лифтами.
В машине он молчал.
Но одну вещь сделал. На каком-то повороте, не глядя на меня, он нашёл мою руку на сиденье и накрыл её своей. И держал так, всю дорогу, молча, глядя вперёд, – и это простое, не сказанное вслух, было больше всего, что случилось на столе.
У моего дома он остановился.
– Мэтью, – сказала я.
– М.
– Завтра на работе... как мы...
– Чужие, – сказал он. – На людях – чужие. Вы это понимаете? Это не потому, что я вас стыжусь. Это потому, что кодекс, и потому, что если узнают, полетит не только моя голова, но и ваша. Вы понимаете?
– Понимаю.
– Хорошо. – Он помолчал. – Идите. Поздно.
Я взялась за ручку двери. И обернулась.
– А это было? – спросила я. – Или это тоже «не было»?
Он посмотрел на меня. И впервые – впервые за всё время – улыбнулся. По-настоящему, не тенью, не уголком рта, а по-настоящему, и от этой улыбки его лицо стало совсем другим, молодым, почти незнакомым.
– Было, – сказал он. – И будет.
Я поднялась к себе, разделась, легла – и не могла уснуть, но уже не от того, что тело гудело недоведённое. Теперь оно было доведённое, спокойное, тяжёлое, довольное. Я лежала в темноте и слушала холодильник, и трогала пальцами свою руку – там, где он её держал, – и понимала одну вещь, ясно и окончательно.
Пути назад нет.
Раньше был. После бара – был. После первого поцелуя – был. После наказания – ещё был, тонкий, но был. А теперь нет. Теперь я знаю, как он смотрит, когда входит. Как у него срывается голос на моём имени. Как он держит мою руку в машине, не сказав ни слова. И жить, как раньше, – обычной собой, доброй счастливой Лирой, которая печёт печенье и ни во что не влипает, – я больше не смогу.
Я влипла.
По уши, безнадёжно, в директора, которого боится весь этаж, с которым мне нельзя, за которого мне страшно, – и, засыпая, я улыбалась в темноту, потому что, при всём ужасе положения, я не помнила, когда последний раз была так счастлива.
Глава 6. Правила
Глава 6. Правила
Наутро после того, что случилось на его столе, я не знала, как себя вести.
Это глупо, наверное. Мне двадцать шесть, я взрослая женщина, а я сидела в метро по дороге на работу и мучилась, как школьница: а что теперь? Как смотреть ему в глаза? Что говорить? Вчера он вёз меня домой, держал мою руку в машине, сказал «было и будет», – а сегодня понедельник, обычный понедельник, и он снова директор, а я снова новенькая, и между нами снова двадцать метров опенспейса.
Я вошла в здание, кивнула Рэю, поднялась на двадцать второй, и всё утро провела как на иголках, вздрагивая каждый раз, когда мимо проходил кто-то в тёмном костюме.
Он появился в девять. Как всегда – по левому проходу, не глядя ни на кого, застёгнутый, недоступный. Прошёл мимо моего стола, не замедлившись, не повернув головы, и скрылся в кабинете.
И я растерялась.
Умом я понимала: так надо. Так мы договорились ещё не словами, но по факту – на людях чужие. Но сердце-то не спрашивало ума. Сердце сжалось обиженно и глупо: вот, значит, как. Попользовался и забыл. Для него это ничего не значило. Для него это был просто... эпизод.
Я весь день себя накручивала – я это умею, я мастер по накручиванию, – и к обеду уже почти убедила себя, что вчерашнее было ошибкой, случайностью, что он сейчас жалеет, что вообще не знает, как теперь со мной, и лучше бы этого не было.
А потом на телефоне дрогнуло сообщение.
Рабочий мессенджер. От него. Одна строка:
«Перестаньте страдать. Я вижу отсюда.»
Я вскинула голову. Через весь зал, через стеклянную дверь, он сидел за своим столом и смотрел на меня – прямо, чуть насмешливо, – и когда поймал мой взгляд, чуть заметно приподнял бровь.
Телефон дрогнул снова.
«Вы весь день сидите как на похоронах. Люди заметят. Что случилось.»
Я закусила губу и напечатала:
«Ничего. Работаю.»
«Вы всё утро открываете и закрываете один и тот же файл. Я замечаю такие вещи.»
Я невольно улыбнулась – и тут же спрятала улыбку.
«Просто не знаю, как теперь,» – написала я честно. «После вчера. Вы прошли мимо и не посмотрели, и я подумала...»
Три точки. Пауза. Потом:
«Вы подумали глупость. Я прошёл мимо, потому что если бы я на вас посмотрел так, как хотел, весь отдел бы всё понял за одну секунду. Я не смотрю на вас на людях не потому, что мне всё равно. А потому, что мне слишком не всё равно, и это опасно.»
Я перечитала это.
И внутри у меня стало тепло и жидко, как всегда от него, – потому что вот так он умел: сказать самую нежную вещь самыми сухими словами, будто отчитываясь о рисках сделки, и от этого она звучала только вернее.
«А теперь,» – пришло следующее сообщение, – «соберитесь. Улыбайтесь. И задержитесь сегодня. Я вас не отпущу домой одну.»—
Я думала, он снова отвезёт меня домой. Как в тот раз.
Но машина свернула не туда.
Я заметила это не сразу – задумалась, глядя в окно, – а потом узнала мост, и поняла, что мы едем не в Асторию, а в другую сторону, в Манхэттен, вниз, к воде.
– Куда мы? – спросила я.
Он не ответил. Он смотрел в окно, и в свете фонарей я видела только половину его лица, и по этой половине ничего нельзя было прочитать.
– Мэтью.
– Ко мне, – сказал он наконец. Коротко. И, помолчав, добавил, будто это далось ему с трудом: – Если вы не против.
Я замерла.
Потому что за этим «ко мне» стояло что-то большое. Он ни разу меня к себе не звал. Всё, что между нами было, происходило на его территории власти – кабинет, стол, – или на нейтральной, в машине. А дом – это другое. Дом – это куда пускают не для того, чтобы взять, а для того, чтобы впустить.
– Не против, – сказала я тихо.
Он кивнул. И больше ничего не сказал всю дорогу, но его рука нашла мою на сиденье и накрыла, и держала до самого конца.
Он жил в Трайбеке, в доме с консьержем, который кивнул ему и посмотрел на меня – коротко, без выражения, как смотрят на то, чего раньше не видели.
Лифт поднял нас высоко. Он открыл дверь своим ключом, пропустил меня вперёд, зажёг свет.
И я вошла – и остановилась.
Квартира была огромная. И пустая.
Не в смысле «мало вещей» – а по-настоящему пустая, как бывает пусто в местах, где не живут. Огромные окна во всю стену, без единой шторы, и за ними – весь ночной город, река, огни другого берега. Дорогой диван, на котором, кажется, ни разу не сидели. Стол. Пара стульев. И всё. Ни книг. Ни картин. Ни фотографий. Ни единой мелочи, которая говорила бы, что здесь живёт человек, а не просто ночует между делами.
Я медленно прошла по комнате. Мои шаги отдавались эхом.
– Вы здесь давно живёте? – спросила я.
– Шесть лет.
Шесть лет. Я обернулась к нему. Шесть лет – и ни одной книги, ни одной фотографии, ни одного следа. Как будто он въехал вчера. Как будто в любой момент готов съехать и не оставить ничего.
– Тут... – я подбирала слово, чтобы не обидеть, – тут просторно.
– Тут пусто, – сказал он ровно. – Можете не деликатничать. Я знаю, как это выглядит.
Он снял пальто, повесил, ослабил галстук. И в этой пустой квартире, в тусклом свете, он вдруг показался мне другим – не грозным директором, а очень одиноким человеком, который построил себе красивую пустую коробку над городом и живёт в ней один, между работой и работой.
– Хотите чаю? – спросил он. – Или... – он усмехнулся, – у меня, честно говоря, почти ничего нет. Вода. Виски. Кажется, где-то был чай, но я за него не поручусь.
Я прошла на кухню.
Она была стерильная, как в шоуруме. Дорогая техника, которой явно не пользовались. Пустые полки, пустые шкафчики. Ни следа еды, ни следа человека – будто он не ел здесь никогда, будто и не жил.
Я смотрела на эту стерильную пустоту, и у меня почему-то сжалось горло.
– Вы что, вообще тут не едите? – спросила я.
– Ем в городе. Или не ем. – Он пожал плечами от двери. – Мне некогда. И не для кого.
И это «не для кого» он сказал так спокойно, так буднично, как говорят о чём-то давно решённом и привычном, – что мне захотелось заплакать. Не от жалости даже. А от того, как много было в этих двух словах, сказанных без всякой жалобы, просто как факт.—
Я не знаю, что на меня нашло.
Наверное, это моё – вечное желание согреть, накормить, обжить. Мама говорит, я не могу пройти мимо пустого места, чтобы не поставить туда цветок. И вот я стояла в его стерильной пустой кухне, смотрела на голые полки, – и во мне поднялось что-то тёплое и упрямое.
– Так, – сказала я. – У вас есть хоть что-нибудь? Мука? Яйца? Масло?
Он посмотрел на меня как на сумасшедшую.
– Зачем?
– Затем, что я не могу быть в доме, где нечего есть, и ничего не сделать. Это сильнее меня. – Я открывала шкафчики один за другим – пустые, пустые, пустые. – Мэтью, у вас правда ничего нет. Как вы живёте?
– Я не живу здесь, – сказал он. – Я здесь сплю.
– Это ужасно.
– Это удобно.
Я нашла в холодильнике початую бутылку воды, лимон и, неожиданно, коробку дорогого шоколада – нераспечатанную, наверное, подарок, который он забыл. Больше ничего. Ни еды, ни следа человека.
Я вздохнула. Взяла тот самый шоколад, лимон, вскипятила воду в его сверкающем нетронутом чайнике, разломила шоколад на блюдце – единственное блюдце, которое нашла, – и понесла всё это в комнату, к огромному окну.
– Идите сюда, – сказала я. – Раз в вашем доме нельзя нормально поесть, будем есть шоколад и смотреть на город. Садитесь на пол.
– На пол?
– На пол. Диван у вас для красоты, на нём никто никогда не сидел, я вижу. А на полу у окна – самое лучшее место. Идите.
И он – грозный мистер Кейн, директор, которого боится весь этаж, – послушно опустился на пол рядом со мной, у огромного окна, над ночным городом, и мы ели чужой шоколад из одного блюдца и пили горячую воду с лимоном, передавая стакан из рук в руки, потому что второго в доме не нашлось.
И это было хорошо.
Так хорошо, что у меня щемило сердце. Мы сидели на полу, плечом к плечу, и город горел под нами, миллион чужих окон, и я рассказывала ему всякие глупости – про то, как в детстве мы с мамой в трудные месяцы устраивали «пикник на полу», потому что так еда казалась праздником, а не бедностью. Он слушал. Он всегда меня слушал так, будто важнее ничего нет.
– Вот, – сказала я, откусывая шоколад. – Теперь у вас в доме был пикник. Уже не такой пустой.
Он посмотрел на меня. Долго. И что-то было в его лице такое, чего я раньше не видела, – какая-то беззащитность, приоткрытая дверца.
– Я не помню, – сказал он тихо, – когда в последний раз кто-то сидел здесь со мной. На полу. Ел шоколад.
– Совсем никто?
– Совсем.
Я положила голову ему на плечо.
– Ну вот, – сказала я. – Теперь есть кому.
Он замер – как всегда замирал, когда я делала что-то, чего он не ждал, чему не знал названия, – а потом медленно, осторожно обнял меня, притянул ближе, и мы сидели так, молча, глядя на город.
В ту ночь он любил меня не как на столе.
На столе была власть, был напор, была та жёсткость, которая сводила меня с ума. А здесь, в его пустой квартире, на его кровати – единственной вещи в спальне, где не было больше ничего, кроме кровати, – он был другим.
Медленным. Тихим. Почти неуверенным – будто здесь, в своём доме, без брони кабинета, он сам не знал, как это: не взять, а быть.
Он раздевал меня медленно, в темноте, у окна, за которым горел город, и целовал так, будто у нас впереди была вся ночь, – а она и была, вся ночь, впервые, – и я чувствовала под этой медлительностью что-то новое, что-то, чего не было в кабинете. Он не спешил доказать, не спешил владеть. Он просто был со мной, кожа к коже, в темноте, и его руки, обычно такие уверенные, чуть подрагивали.
– Ты дрожишь, – прошептала я.
– Я не привык, – сказал он тихо. – К этому. К тому, чтобы кто-то был здесь. В моём доме. В моей кровати. – Он приподнялся, посмотрел на меня в полумраке. – Я не умею это, Лира. Я умею брать. А вот это – когда просто рядом, когда не для того, чтобы что-то доказать, – я не умею. И мне... – он запнулся, – мне немного страшно.
Я протянула руку, коснулась его лица.
– Мне тоже, – сказала я. – Давай бояться вместе.
И он поцеловал меня – по-другому, без напора, глубоко и медленно, – и вошёл в меня так же, медленно, глядя мне в глаза в темноте, и мы двигались вместе, тихо, неспешно, и не было ни приказов, ни «попроси», ни «тихо», – было только его дыхание, и моё, и город за окном, и эта огромная пустая квартира вокруг, которая на одну ночь перестала быть пустой.
Я кончила тихо, держась за него, глядя ему в глаза, и он следом, уткнувшись лицом в мою шею, и застыл так надолго, не отпуская, будто боялся, что стоит отпустить – и я исчезну, и он снова останется один в своей красивой пустой коробке над городом.
– Останься, – сказал он потом, в темноте. Не приказ. Просьба. – До утра. Не уезжай сегодня.
– Останусь, – сказала я.
И заснула у него на груди, в его пустой квартире, высоко над спящим городом, – и подумала, засыпая, что в следующий раз принесу что-нибудь. Еды. Чаю нормального. Может, цветок на этот голый подоконник. Чтобы в этой красивой пустой коробке появился хоть один след того, что здесь кто-то бывает. Что он больше не совсем один.
Я ещё не знала, что для него самого этот вечер значил куда больше, чем для меня. Что человек, у которого шесть лет не было в доме ни одной живой души, только что впустил кого-то – на пол у окна, в свою кровать, в свою пустоту. И что назад эту дверь уже не закроешь.
Глава 7. Тайна
Глава 7. Тайна
Наутро я узнала, каково это – иметь тайну.
Это оказалось невыносимо и прекрасно одновременно.
Я пришла на работу в обычное время, в обычном пальто, с обычным лицом, – и всё было как всегда: Рэй на турникете, лифт, опенспейс, кофе внизу лучше, чем наверху. Только теперь под этим «как всегда» лежало другое, спрятанное, горячее, и я носила его в себе, как носят уголёк за пазухой, – боясь, что кто-нибудь заметит дым.
Он пришёл в восемь сорок. Как всегда – по левому проходу, не глядя ни на кого, закрытый наглухо.
Он прошёл мимо моего стола.
И не посмотрел на меня. Совсем. Ни на градус не повернул головы, ни на миг не задержал взгляд, – ничего. Прошёл, как мимо пустого стула, и скрылся в кабинете, и стеклянная дверь закрылась.
И вот это – то, что он прошёл мимо так идеально, так безупречно, будто вчерашней ночи не было, – это меня почему-то задело сильнее всего. Умом я понимала: так надо, это и есть «чужие на людях», он же предупреждал. А внутри что-то маленькое и обиженное шептало: он вошёл в тебя вчера, ты называла его по имени, он держал твою руку в машине, – а сегодня прошёл, как мимо мебели.
Я весь час сидела дулась.
А потом на телефоне дрогнуло сообщение.
Рабочий мессенджер. От него. Одна строка, без обращения:
«Перестаньте дуться. Это заметно. Вы плохо умеете скрывать.»
Я вскинула голову и посмотрела на угловой кабинет. Стеклянная дверь, тёмный силуэт. Он сидел, склонившись над чем-то, и не смотрел в мою сторону.
Я опустила глаза в телефон и напечатала:
«Я не дуюсь. Я работаю.»
Ответ пришёл через десять секунд:
«Вы уже три минуты смотрите в одну ячейку. Вы дуетесь, потому что я прошёл мимо и не поздоровался. Я не могу с вами здороваться иначе, чем со всеми. Вы это знаете.»
Я закусила губу.
«Знаю,» – напечатала я. И, не удержавшись, добавила: «Но мне всё равно обидно.»
Долгая пауза. Я уж думала, он не ответит.
«Поднимите глаза,» – пришло наконец.
Я подняла.
Он смотрел на меня. Через весь зал, через стеклянную дверь, – прямо, впервые за утро, – и держал взгляд ровно секунду, две, три, и в этой секунде было всё то, чего он не мог сказать вслух и написать в рабочем мессенджере. А потом отвёл глаза и снова склонился над бумагами.
Телефон дрогнул.
«Вот. Это всё, что я могу дать вам на людях. Одну секунду. Хватит?»
У меня стало тепло и глупо в груди.
«Хватит,» – напечатала я.
И весь день после этого работала как заведённая, с лёгкостью, будто у меня выросли крылья, – потому что теперь я знала: он прошёл мимо не потому, что я мебель. Он прошёл мимо, потому что иначе нельзя. А то, что нельзя показать, у нас было своё, спрятанное, и оно было только наше.
Правила он изложил вечером.
Не в кабинете – он больше не рисковал вызывать меня в кабинет средь бела дня, – а вечером, когда этаж опустел, коротким сообщением: «Задержитесь. Через двадцать минут после того, как уйдёт Восс».
Я задержалась. Рената ушла в семь. Я подождала двадцать минут, глядя на часы, и в двадцать минут восьмого пошла к его кабинету, чувствуя себя одновременно преступницей и школьницей, которую вызвали к директору, – и обе роли меня почему-то заводили.
Он ждал.
– Садитесь.
Я села. Он не стал ходить вокруг да около.
– Если мы это продолжаем, – сказал он, – нужны правила. Иначе нас поймают за неделю, и всё кончится плохо для обоих. Слушайте.
– Слушаю.
– Первое. На работе мы чужие. Полностью. Никаких взглядов, никаких задержек у моего стола, никаких «случайных» встреч на кухне. Если вам нужно ко мне по делу – через Восс.
– Ладно.
– Второе. Мы никогда не уходим вместе и не приходим вместе. Интервал минимум пятнадцать минут. Никогда не садимся вдвоём в лифт, если есть выбор.
– Ладно.
– Третье. – Он посмотрел на меня. – Никакой переписки, кроме рабочей. Ничего, что нельзя показать комплаенсу. Если пишете мне – так, будто это прочитает чужой.
– Ладно.
– Четвёртое. – Тут он сделал паузу, и что-то в его тоне изменилось. – Держитесь подальше от Валенти и Брайта.
Я подняла голову.
– В смысле?
– В прямом. Не обедайте с ними. Не задерживайтесь у их столов. Не ходите с ними в бар.
Вот тут я перестала кивать.
– Подождите, – сказала я. – Первые три – понятно, это про конспирацию. А это – это про что?
– Это про то же самое.
– Нет, – сказала я, выпрямляясь. – Первые три – чтобы нас не поймали. А «не общайся с Ником и Оуэном» – это уже не про конспирацию. Это про ревность.
Он молчал.
– Я права? – Я смотрела на него в упор. – Это ревность?
– Валенти и Брайт, – сказал он ровно, – заключили на вас пари. Я не хочу, чтобы вы проводили с ними время.
– Пари, о котором я узнала случайно, – сказала я. – И которое, между прочим, уже мертво, потому что Ник перестал ко мне подкатывать, а Оуэн вообще странный. Так что дело не в пари. Дело в том, что вам неприятно, когда я с ними. Признайте это.
– Я не обязан ничего признавать.
– А я не обязана слушаться, – парировала я, – если вы не говорите правду. Смотрите. Я согласна не афишировать нас. Я согласна на интервалы, на «чужие», на всё это. Потому что это разумно, потому что я не хочу, чтобы вас уволили, потому что я за вас боюсь. Но я не буду перестать разговаривать с коллегами, потому что мой мужчина ревнует и не хочет в этом признаваться. Это не конспирация. Это контроль. И я такого не потерплю.
Тишина.
Он смотрел на меня, и я видела, как в нём борются двое: директор, привыкший, что его слушаются, и человек, которого только что поймали на ревности и назвали «мой мужчина».
– «Ваш мужчина», – повторил он тихо.
Я вспыхнула. Я не заметила, как это сказала.
– Ну... – Я замялась. – А кто вы? После вчерашнего.
Он встал, обошёл стол, и я думала, он опять будет сердиться, а он присел передо мной на корточки, так что наши глаза оказались на одном уровне, и взял мои руки в свои.
– Да, – сказал он.
– Что «да»?
– Да, я ревную. – Он смотрел мне в глаза, и это признание далось ему явно нелегко, я видела. – Когда Валенти поправил вам воротник на улице, я хотел сломать ему руку. Когда я услышал, как они спорят на вас, как на вещь, – я неделю не мог спокойно на них смотреть. Я не умею это. Я не ревновал никого и никогда, у меня не было причины, и это... – он поискал слово, – это унизительно. И я не знаю, что с этим делать.
Я смотрела на него, и сердце у меня таяло.
– Вот, – сказала я тихо. – Видите, как просто. Правду сказать.
– Не просто.
– Просто. – Я сжала его руки. – Слушайте. Я не буду убегать от Ника и Оуэна, потому что это выглядело бы странно и привлекло бы внимание – как раз то, чего вы боитесь. Но я обещаю вам другое. Я обещаю, что мне не нужен ни Ник, ни Оуэн, ни кто угодно ещё. Мне нужны вы. И если вы будете просто верить мне, вместо того чтобы командовать, – вам не придётся ревновать. Договорились?
Он смотрел на меня долго.
– Вы сейчас поменяли моё правило на своё, – сказал он.
– Да, – сказала я и улыбнулась. – Моё лучше.
И он – грозный мистер Кейн, которого боится весь этаж, – коротко, недоверчиво усмехнулся, стоя передо мной на корточках, держа мои руки, и покачал головой.
– Вы невозможная, – сказал он.
– Знаю, – сказала я. – Хорошо.
Я вернула ему его слово во второй раз, и он это услышал, и что-то в его лице смягчилось совсем.
Следующие дни были странные и сладкие.
Мы стали двойными. На людях – директор и новенькая, чужие, безупречные. Он проходил мимо, не глядя. Я отправляла отчёты через Ренату. Мы ни разу не оказались в одном лифте.
А под этим шла другая жизнь – тайная, в сообщениях, во взглядах через зал, в секундах, которые он мне выдавал по одной.
И очень быстро выяснилось, что он умеет управлять мной на расстоянии так же, как вблизи.
Началось невинно. Во вторник утром, на планёрке, когда я докладывала по своему делу, у меня дрогнул телефон в кармане пиджака. Я не могла посмотреть – я стояла и говорила. Дрогнул ещё раз. Я закончила, села, и под столом украдкой глянула.
«У вас пуговица на блузке расстегнулась. Вторая сверху. Весь стол это видит, кроме вас.»
Я похолодела и схватилась за ворот – пуговица была застёгнута.
Все были застёгнуты.
Я подняла глаза. Он смотрел в свои бумаги, ведя совещание дальше, с абсолютно непроницаемым лицом, – и только когда я поймала момент, уголок его рта чуть дрогнул.
Он пошутил. Он заставил меня схватиться за ворот при всём отделе – просто потому, что мог. И теперь сидел довольный, ведя планёрку, а я горела и не могла ничего сделать.
«Это подло,» – написала я после планёрки.
«Это проверка. Вы слишком спокойны в последнее время. Мне нравится, когда вы не спокойны.»
И с этого дня он играл со мной.
Он писал мне в течение дня – не часто, но метко, всегда в самый неподходящий момент. Когда я разговаривала с Ренатой. Когда стояла у принтера. Когда обедала. Сообщения были короткие и всегда выбивали меня из колеи – то замечание, от которого я краснела, то воспоминание о том вечере, названное одним словом, то приказ.
Приказы были хуже всего. И лучше всего.
«Идите на кухню. Сейчас. Постойте там одна две минуты и подумайте о том, что было в четверг. Потом возвращайтесь.»
И я шла. Я, взрослая женщина, вставала и шла на кухню, и стояла там одна, и думала – не могла не думать, – о четверге, о столе, о его руках, и возвращалась к столу с горящими щеками и сбитым дыханием, и знала, что он это видит, и что ему это нравится, и что вот прямо сейчас, через весь зал, он наблюдает за результатом своего приказа с холодным удовольствием кукловода.
Это заводило меня до безумия.
Иногда приказы были совсем другими – бытовыми, заботливыми, и от этого не менее властными.
«Вы опять не обедали. Через десять минут внизу будет доставка на ваше имя. Съешьте всё.»
И внизу действительно была доставка – суп, горячий, и сэндвич, тот самый, с индейкой и клюквой, – и я ела его за своим столом, и это было почти невыносимо интимно: что он, сидя в кабинете, ведя переговоры, управляя миллионами, помнил, что я не пообедала, и заказал мне суп.
«Спасибо,» – написала я.
«Ешьте. И перестаньте так на меня смотреть через зал. Я вижу.»
Вот что было самое поразительное – и самое стыдное. Он даже не прикасался ко мне. Всю неделю ни разу – мы были слишком осторожны. Он управлял мной одними словами на экране, с расстояния в двадцать метров, и я подчинялась, и от этого подчинения у меня всё плавилось внутри сильнее, чем от иного прикосновения.
Однажды я решила отыграться.
«А если я не подчинюсь?» – написала я дерзко. «Что вы сделаете? Вы же не можете при всех.»
Ответ пришёл не сразу. А когда пришёл, у меня пересохло во рту:
«Проверьте. Не подчинитесь – и в пятницу вечером я напомню вам, кто здесь главный, так, что вы неделю будете сидеть осторожно. Хотите проверить?»
Я не хотела проверять.
То есть хотела – ужасно хотела, – но не решилась, и просто написала «нет», и услышала, как он через весь зал тихо, коротко выдохнул что-то похожее на смех, не поднимая головы от бумаг.
Однажды я не выдержала и написала:
«Вы издеваетесь. Вы заводите меня и ничего не делаете. Это нечестно.»
«Это называется предвкушение. Оно того стоит. Потерпите.»
«Сколько терпеть?»
«Пока я не решу, что вы достаточно хотите.»
«Я уже достаточно хочу!»
«Нет. Я вижу отсюда. Ещё нет.»
И он был прав, чёрт бы его побрал. Потому что к пятнице я хотела его так, что не могла думать ни о чём другом, – и когда в пятницу вечером пришло сообщение «Задержитесь. Как в прошлый раз», – я чуть не заплакала от облегчения.
А днём была ещё одна вещь, из-за которой я поняла, насколько всё серьёзно.
В среду Ник затащил меня на обед – по-дружески, без всякого подтекста, он теперь и правда был просто приятелем. Мы пошли в тот же «Дельмонт», и Оуэн увязался с нами, и всё было мирно, вкусно и нормально, – ровно то, чего Кейн просил избегать.
Я не стала избегать. Я помнила своё правило: убегать было бы страннее, чем пойти.
Но за обедом я поймала себя на том, что веду себя иначе, чем раньше. Раньше я была со всеми одинаково тёплая, лезла обниматься, сыпала «спасибо», сидела близко. Теперь я держала дистанцию – не грубо, а естественно, – и когда Ник по привычке приобнял меня за плечи, я мягко, с улыбкой, вышла из-под руки и села чуть дальше.
Ник даже не заметил. А Оуэн заметил.
Он вообще всё замечал. Он сидел напротив, ел медленно, смотрел на меня своими светлыми глазами и в какой-то момент сказал, тихо, будто между делом:
– Вы изменились, Лира.
– В смысле?
– Раньше вы были как открытая дверь. – Он отпил воды. – А теперь как дверь, которая приоткрыта, но за ней кто-то стоит.
Я похолодела.
– Не понимаю, о чём вы.
– Понимаете, – сказал Оуэн мягко и улыбнулся. – Но это не моё дело. Пока.
Вот это «пока» повисло в воздухе, и я весь обед потом не могла есть, и когда вернулась на этаж, первым делом написала – не подумав, инстинктивно:
«Кажется, Оуэн что-то подозревает.»
Ответ пришёл быстро:
«Я знаю. Я за ним слежу. Не бойтесь. И не пишите мне об этом с рабочего телефона больше никогда.»
Я стёрла переписку дрожащими руками.
Но самое интересное было не это. Самое интересное было то, что через минуту пришло ещё одно сообщение – и оно было совсем не про Оуэна:
«Вы вышли из-под руки Валенти. Я видел через окно кафе. Спасибо.»
Он следил за мной. Через окно кафе, с двадцать второго этажа он, конечно, не мог видеть, – значит, он был где-то рядом, или ему кто-то сказал, или – я не знаю. Но он видел, что я отстранилась от Ника. Сама, без приказа. И написал «спасибо» – коротко, но это «спасибо» стоило дороже всех его приказов за неделю.
Я улыбнулась телефону.
«Я же обещала,» – напечатала я. «Вам не нужно ревновать. Нужно верить.»
Долгая пауза.
«Учусь,» – пришло наконец.
Одно слово. Но я знала, чего оно ему стоило, – человеку, который никогда никому не верил, который всё контролировал, который читал все дела, потому что не доверял ни единой живой душе. «Учусь». Он учился верить мне. И это было самое романтичное, что мне когда-либо писали, хотя в этом слове не было ни грамма романтики.
Я задержалась. Дождалась, пока уйдёт последний. Пошла к его кабинету на ватных ногах.
Он ждал, стоя у окна, спиной к двери, и город горел внизу, и он не обернулся, когда я вошла и закрыла замок.
– Подойдите, – сказал он.
Я подошла. Он повернулся, и я увидела его лицо – и поняла, что вся эта неделя игры далась ему не легче, чем мне. Он был на пределе. Он держал контроль всю неделю, дёргая меня за ниточки, оставаясь холодным, – и сейчас этот контроль трещал по швам, я видела.
– Целую неделю, – сказал он тихо, беря меня за подбородок, – вы делали всё, что я говорил. Ходили на кухню. Краснели на планёрках. Терпели.
– Терпела.
– Вы очень хорошо себя вели.
– А вы, – сказала я, задирая подбородок в его руке, – очень плохо. Вы мучили меня всю неделю.
– Да, – согласился он без тени раскаяния. – Мучил. И мне это нравилось.
Он развернул меня спиной к себе, к окну, так что перед нами горел весь ночной город, и прижался ко мне сзади, и я почувствовала, что он хочет меня не меньше, чем я его, что вся его холодность всю неделю была такой же игрой, как моё послушание.
Его рука скользнула вниз, под пояс юбки.
– Смотрите в окно, – сказал он мне на ухо. – И не шумите. Стёкла не до потолка.
И я смотрела в окно, на горящий внизу город, пока его пальцы делали со мной то, чего я ждала всю неделю, – и на этот раз он не остановился на краю, на этот раз он довёл меня до конца, держа второй рукой за горло, вжав спиной в себя, и я кончила, глядя на миллион чужих огней, закусив собственный кулак, чтобы не закричать.
А потом он развернул меня и поцеловал, долго, и это был первый за всю неделю поцелуй, и он стоил всего ожидания.




























