Текст книги "Милашка для директора (СИ)"
Автор книги: Сабрина Нова
Соавторы: Рианна Дарк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
– Что случилось, – сказал он. Не вопрос – утверждение.
– Ничего.
– Лира.
– Правда ничего. Устала.
Он подошёл, встал передо мной, поднял моё лицо за подбородок, и посмотрел так, что мне захотелось всё рассказать – про архив, про Оуэна, про «будешь очень покладистой ради него», – всё, вывалить это, снять с себя, отдать ему.
И я почти рассказала.
Слова уже были у меня в горле. А потом я вспомнила голос Оуэна: «подумай, что он сделает, если узнает. Ты видела, как он умеет. Ты правда хочешь, чтобы он погубил себя ещё быстрее?»
И я увидела это – ясно, как наяву. Как Кейн узнаёт. Как его лицо становится тем самым, спокойным, страшным. Как он идёт к Оуэну. Что-то делает. Что-то непоправимое. И как это всплывает, и как совет его сжирает, и как всё, что он строил восемь лет, рушится – из-за меня, из-за того, что я не смогла промолчать.
И я промолчала.
– Просто устала, – сказала я и улыбнулась, через силу, самой светлой своей улыбкой, той, которой улыбалась всем и всегда. – Обними меня, и всё пройдёт.
Он обнял. И я уткнулась ему в грудь, чтобы он не видел моего лица, потому что врать глазами я не умела совсем.
Он гладил меня по спине, ничего не подозревая, а я стояла в кольце его рук, защищая его от угрозы, о которой он не знал, – и впервые почувствовала, как это одиноко: любить кого-то и нести за него то, чего он не должен видеть.
Раньше я думала, что самое страшное позади. Что мы прошли самое сложное – начало, тайну, риск.
Я ошибалась. Самое страшное только начиналось.
И начиналось оно с моей улыбки, за которой я впервые в жизни прятала не радость, а страх.
Глава 17. Кофе с Оуэном
Глава 17. Кофе с Оуэном
Оуэн позвал меня на кофе через неделю.
Не в баре, не тайно – открыто, при всех, у автомата, громко, чтобы слышала Джен: «Лира, пойдём вниз за нормальным кофе, этот пить невозможно». И я поняла, что отказаться нельзя. Что это первое «когда мне что-нибудь понадобится», о котором он предупреждал.
Мы спустились в кофейню на первом. Он заказал два капучино, заплатил за оба, не спросив, и мы сели у окна, за которым падал снег, и он улыбался, и со стороны мы были просто двое коллег на перерыве.
– Расслабься, – сказал он, глядя, как я сжимаю стакан. – Я не кусаюсь. Мы просто пьём кофе.
– Чего ты хочешь, Оуэн.
– Пока – вот этого. – Он обвёл рукой столик. – Чтобы ты иногда пила со мной кофе. Обедала. Смеялась моим шуткам. Чтобы отдел видел, что мы друзья.
– Зачем тебе это?
Он отпил, глядя на меня поверх стакана.
– Знаешь, что самое обидное в этом пари, – сказал он неожиданно. – Не то, что я его почти проиграл. А то, что оно было по-настоящему только для меня.
Я замерла.
– Ник спорил ради спортивного интереса, – продолжал Оуэн спокойно. – Ему было всё равно, ты или другая. А мне – нет. Ты мне понравилась в первый же день. По-настоящему. И я собирался за тобой ухаживать, медленно, правильно, как надо. А потом появился он.
– Оуэн...
– И забрал тебя. – Он поставил стакан. – Даже не поухаживав. Просто взял, потому что мог. Потому что он директор, а я аналитик. Потому что у него власть, а у меня нет.
Я молчала. Мне стало не по себе – не от угрозы, а от того, что в его голосе была настоящая обида, живая, и от этого он становился опаснее, а не безобиднее.
– Так что вот чего я хочу, – сказал он, снова улыбнувшись. – Пока. Я хочу того, что он у меня украл. Немного твоего времени. Твоего внимания. Чтобы ты была со мной милой – так, как ты умеешь со всеми, а со мной перестала. Это всё.
– А если я откажусь?
Он пожал плечами.
– Тогда я расстроюсь, – сказал он. – И, расстроившись, могу случайно обмолвиться в неудачном месте о том, что видел на приёме. Ты же не хочешь, чтобы я расстраивался, Лира?
Вот и всё. Мягко, с улыбкой, за капучино у окна со снегом.
– Не хочу, – сказала я тихо.
– Умница, – сказал Оуэн, и от этого слова, которое я слышала совсем от другого человека и совсем в другом контексте, меня передёрнуло. – Вот видишь. Мы прекрасно поладим.
Но одного внимания Оуэну хватило ненадолго.
Через пару недель он перегнул. Это должно было случиться – такие, как он, всегда перегибают, потому что власть, даже маленькая, кружит голову, – но я не думала, что так скоро.
Мы задержались вдвоём – он попросил помочь с отчётом, при Джен, так что отказать я не могла, – и когда этаж опустел, он вдруг стал другим. Ближе. Развязнее. Он придвинул свой стул к моему вплотную, положил руку на спинку моего стула, за моей спиной, и я почувствовала его дыхание у щеки.
– Знаешь, – сказал он тихо, – я всё думаю. Ты со мной милая, потому что боишься. А если бы не боялась?
– Оуэн, отодвинься.
– А если бы просто попробовала? – Его рука соскользнула со спинки стула мне на плечо. – Меня. По-настоящему. Может, тебе бы понравилось. Может, я лучше, чем он. Ты откуда знаешь, если не пробовала?
– Убери руку. – Я встала так резко, что стул откатился. – Мы так не договаривались. Ты сказал – время и внимание. Про это речи не было.
– Договор можно и пересмотреть, – сказал он, вставая следом, и в его светлых глазах было что-то, чего я раньше не видела, – не терпеливое ожидание, а голод, злой, накопившийся. – Ты понимаешь, в каком ты положении? Одно моё слово – и его карьера кончена. А ты кочевряжишься из-за того, чтобы просто быть со мной подобрее. Это нечестно, Лира.
Он шагнул ко мне, и я отступила, и упёрлась спиной в стол, и на секунду мне стало по-настоящему страшно – потому что мы были одни, поздно, на пустом этаже, и в глазах у него было то, чему я не могла помешать.
Он поднял руку – к моему лицу.
– Не смей, – сказала я тихо, глядя ему в глаза. – Оуэн. Если ты меня тронешь – я расскажу ему всё. Всё. И плевать на карьеру, плевать на кодекс. Я лучше потеряю его карьеру, чем позволю тебе. Ты понял?
Что-то дрогнуло в нём. Он остановился.
Потому что он рассчитывал на то, что я буду молчать вечно, лишь бы защитить Мэтью. А угроза сработала только потому, что я перевернула её: я показала, что если он перейдёт черту, мне будет уже нечего терять, и тогда его рычаг не сработает.
– Ладно, – сказал он, опуская руку и отступая, и лицо его снова стало спокойным, будто ничего не было. – Ладно. Понял. Не сегодня.
«Не сегодня».
Он сказал это так же, как когда-то в баре, – и я поняла, что он не отступил. Он просто отложил. И что в следующий раз он подготовится лучше, найдёт другой рычаг, и что эта игра не кончится сама, что она может кончиться только одним способом.
Я пришла домой в тот вечер и впервые всерьёз подумала: рассказать.
Всё рассказать Мэтью. Будь что будет.
Потому что нести это одной я больше не могла.
Так это и началось.
Оуэн не требовал многого – и в этом был весь ужас. Он не просил денег, не тащил меня в постель, не делал ничего, за что можно было бы схватиться и назвать преступлением. Он просто присвоил кусок моей жизни.
Кофе по вторникам. Обед по четвергам. «Лира, помоги с этим отчётом» – и я помогала, сидя рядом с ним, чувствуя его плечо. «Лира, посмеёмся» – и я смеялась. Он забирал моё внимание по крупицам, у всех на виду, безупречно вежливо, и с каждым разом петля затягивалась чуть туже.
И самое унизительное было в том, что я не могла ничего объяснить. Ни Джен, которая как-то сказала «а вы с Брайтом спелись, мило». Ни Нику, который смотрел на нас косо и не понимал, почему я, отшившая его, теперь вечно с тихим Оуэном. Ни, главное, Мэтью.
Мэтью видел всё.
Он не мог не видеть. Со своего места, из-за стеклянной двери, ему был виден весь опенспейс – и я, смеющаяся над столом Оуэна. Я, идущая с Оуэном к лифтам. Я, приносящая Оуэну кофе, потому что он «попросил при Джен».
Каждый раз, когда это случалось, я украдкой смотрела на угловой кабинет – и каждый раз ловила, что он смотрит. Не отводит взгляд, как обычно, изображая безразличие. Смотрит. Прямо, тяжело, с тем спокойствием, за которым, я знала, кипело.
А вечером приходило сообщение. Всегда одно и то же по смыслу, разными словами:
«Опять Брайт.»
Или:
«Вы смеялись над его шуткой двадцать минут. Я засёк.»
Или просто:
«Объясните.»
И я не могла объяснить. Я писала «это работа», «Восс распределила», «он просто коллега» – и с каждой такой ложью между нами вырастала ещё одна стена, тонкая, невидимая, но я её чувствовала. Он переставал мне верить. Медленно, против воли, но переставал. И это было ровно то, чего добивался Оуэн, – не отнять меня у Мэтью, нет. А отравить то, что между нами, изнутри. Заставить Мэтью сомневаться. Заставить меня врать. Развести нас, не прикоснувшись.
Он был умён, Оуэн. Гораздо умнее Ника. Гораздо опаснее, чем я думала в тот первый вечер в баре.
Так продолжалось до того дня, когда он перегнул.
И хуже всего было то, что мне приходилось это скрывать от Мэтью.
Потому что Мэтью, конечно, заметил.
– Вы стали много времени проводить с Брайтом.
Он сказал это вечером, у себя, без предисловий, стоя у окна спиной ко мне. И я услышала в его ровном голосе то, что научилась слышать, – натянутую струну под спокойствием.
– Он коллега, – сказала я. – Мы вместе ведём пару дел.
– Раньше не вели.
– Ренанта распределила.
– Восс, – поправил он. Он всегда поправлял, когда я путала имена от волнения, и по одному этому уже понял, что я волнуюсь. – Её зовут Восс. Вы нервничаете, когда говорите про Брайта. Почему.
Я похолодела.
– Не нервничаю.
Он обернулся. Посмотрел на меня – тем своим взглядом, который читал всё, – и я поняла, что балансирую на грани, что ещё немного, и он вытянет из меня правду, а вытянуть правду он умел.
– Лира. – Он подошёл. – Мы договорились. Держаться от него подальше. Я закрыл глаза на то, что вы обедаете и пьёте кофе, потому что вы объяснили – убегать подозрительно. Хорошо. Я поверил вам. Но теперь этого стало слишком много, и я хочу понять почему.
– Просто работа, – сказала я, и голос предательски дрогнул.
Он услышал. Конечно услышал.
Что-то изменилось в его лице – он понял, что я вру, и решил не давить словами. Он взял меня за подбородок, поднял моё лицо, и в глазах у него была не злость, а что-то тёмное, испытующее.
– Вы мне врёте, – сказал он тихо. – Я не знаю о чём. Но врёте. Я это чувствую.
– Мэтью, – сказала я.
– Не лгите мне ещё раз. Прошу. – Он стоял близко, и в его лице не было злости, только что-то тёмное, испытующее, усталое. – Просто скажите, что происходит.
И я поняла: словами я или солгу, или скажу правду, и то и другое его погубит. Оставалось одно. Единственное, чем я могла ответить ему так, чтобы это не было ни ложью, ни правдой, а было всем сразу.
Я вспомнила дом у озера. Как отложила это тогда глубоко, сама не зная зачем. Вот зачем.
Я шагнула к нему и поцеловала сама – не отвечая на поцелуй, а начиная его. И когда он на секунду застыл, не поняв, кто теперь ведёт, я взяла его руку и положила себе на горло, туда, куда он клал её всегда. Только теперь это сделала я.
– Тише, – сказала я его же словом.
Он выдохнул сквозь зубы, коротко, и я почувствовала под его ладонью свой пульс и то, как этот выдох что-то в нём сорвал.
– Это не ответ, – сказал он. Но голос был уже не тот. Ниже. С трещиной.
– Это единственный, который у меня есть.
Я расстёгивала его рубашку сама, сверху вниз, медленно, и смотрела не на пуговицы, а на его лицо. Как у него меняется дыхание. Как его ладони, привыкшие вести, замирают, не зная, куда себя деть, если не командовать. Как сходит с него вся гладкая броня, за которой он прятал себя от всех – и от меня. Здесь, в полутьме его спальни, впервые её снимала я.
– Лира. – Моё имя вышло у него почти как просьба.
– Молчи, – сказала я. – Хоть раз ничего не решай. Просто дай мне.
Я расстегнула его ремень, брюки, высвободила его – твёрдого, тяжёлого, – и по тому, как у него оборвалось дыхание над моей макушкой, поняла, сколько он держался, чтобы этого не показать. Он хотел меня так же, как я его. Просто привык не давать этому имени.
Я толкнула его ладонью в грудь, несильно, и он поддался – сел на край кровати, лёг, – и я оказалась сверху, и это было ново для нас обоих: я над ним, а не он надо мной.
Я опустилась на него медленно, дюйм за дюймом, принимая его в себя, чувствуя, как растягивает его давление, – и он вцепился мне в бёдра, но не повёл, не задал ритм, как задавал всегда. Он позволил мне. Я двигалась сама, сначала осторожно, привыкая к его тяжести внутри, потом смелее, – и не отрывала глаз от его лица, и видела, как он проигрывает: как запрокидывается его голова, как ходят желваки, как он держится за меня, будто уходит под воду.
– Вот, – сказала я тихо, той самой интонацией, которой он доводил меня в кабинете. – Теперь честно.
И тогда в нём сорвалось последнее.
Он подхватил меня, перевернул одним движением, вжал в постель – и вошёл снова, глубоко, резко, без всякой своей выверенности, будто её и не было никогда. Он двигался тяжело, жёстко, теряя всё, чем держался, и я обхватила его ногами и подавалась навстречу каждому толчку, и кровать ходила подо мной, и я уже не могла молчать, а он не говорил мне «тише» – потому что дом был пустой, слушать было некому, и потому что сам был не в силах.
Он просунул руку между нами, надавил там, где всё сходилось, в такт с толчком, – и этого хватило.
Я кончила под ним, выгибаясь, вцепившись в него, и он сорвался почти сразу следом, вжав меня всем весом, уткнувшись лицом мне в шею, – и из его горла вышел тот низкий, глухой, беспомощный звук, который он никогда не давал себе издать. Тот, что он не контролировал совсем.
Потом мы лежали в темноте, тяжело дыша, переплетённые, и я слушала, как выравнивается его сердце, и молчала.
Я ушла от его вопроса. Не солгала, не сказала правды – увела его туда, где слова не нужны. И на одну секунду мне показалось, что я победила.
А потом он поднял голову.
– Ты опять не ответила, – сказал он тихо. – И опять сказала больше, чем хотела. Языком ты врать умеешь. Вот этим – нет. – Он положил ладонь мне на грудь, туда, где колотилось сердце. – Я услышал.
– Я всё равно узнаю, – сказал он тихо, в темноте, гладя меня по волосам. – Что бы это ни было. Я узнаю. И тогда я это исправлю.
И вот этого – этого спокойного «я это исправлю» – я боялась больше всего на свете.
Потому что я знала, как он исправляет.
Ник всё испортил в четверг.
Он не знал ничего – ни про меня и Мэтью, ни про Оуэна, – он вообще, кажется, был последним человеком в этой истории, кто хоть что-то понимал. Он просто был Ник, весёлый, шумный, немного пьяный после долгого дня, и он поймал меня у лифтов, когда я собиралась домой.
– Ли! Стой. – Он придержал двери лифта рукой. – Слушай. Я давно хотел сказать.
– Ник, я устала, давай завтра.
– Нет, сейчас. – Он вошёл в лифт следом за мной, и двери закрылись, и мы поехали вниз вдвоём. – Слушай. Я тут думал. Про нас с тобой.
– Нет никаких «нас», Ник.
– А могли бы быть. – Он придвинулся, и от него пахло виски, и он был не пьян, но и не трезв, и глаза у него блестели. – Ты же классная, Ли. Самая классная тут. И я не как Оуэн, я по-честному. Давай попробуем, а? Один раз. Ужин.
– Ник, отойди.
– Да брось. – Он положил руку на стену рядом с моей головой, загораживая, и наклонился. – Ты же не при делах ни с кем. Я проверял. Так чего теряешь?
И в этот момент лифт остановился.
Не на первом. На двенадцатом. Двери открылись.
И там стоял Мэтью.
Я никогда не забуду эту картину – как двери разъезжаются, и в кабине стоим мы: Ник, нависший надо мной, с рукой на стене у моего лица, наклонившийся так близко, что со стороны это выглядело ровно тем, чем не было. И я, зажатая между ним и стеной.
И Мэтью – снаружи, застёгнутый, с папкой, – увидел это.
Секунду ничего не происходило.
Потом Ник обернулся, увидел, кто в дверях, и отшатнулся от меня, как ошпаренный.
– Мистер Кейн! Я... мы просто едем вниз, я...
– Выходите, Валенти, – сказал Мэтью.
Голос был ровный, без единой трещины. И от этой гладкости у меня внутри всё оборвалось, потому что я знала, что она означает.
– Что?
– Выходите. Здесь. Пешком спуститесь.
– Но двенадцатый, тут же...
– Пешком, – повторил Мэтью, и Ник, побледнев, выскочил из лифта, и двери закрылись, и мы поехали вниз вдвоём – я и Мэтью, который вошёл на место Ника.
Молчание было страшное.
– Это не то, что вы подумали, – сказала я. – Он выпил. Он приставал, я как раз хотела...
– Я знаю, что это не то, – сказал Мэтью, не глядя на меня. – Я видел ваше лицо. Вам было противно. – Пауза. – Это единственное, что спасает сейчас Валенти.
– Что вы имеете в виду – «спасает»?
Он не ответил.
Он смотрел на бегущие цифры, и лицо у него было спокойное, страшное, то самое, и я вдруг с ужасающей ясностью поняла, что все нити сходятся, что Ник только что подставился, что Оуэн затягивает петлю, что Мэтью на взводе и чует ложь, – и что вся эта конструкция, которую я так старательно удерживала, чтобы его защитить, вот-вот рухнет, и погребёт под собой именно его.
– Мэтью, – сказала я тихо. – Пожалуйста. Что бы ни случилось. Обещай мне одну вещь.
– Какую.
– Что ты сначала поговоришь со мной. Прежде чем что-то делать. С кем угодно. Обещай.
Он посмотрел на меня. Долго.
– Почему вы просите именно об этом, – сказал он медленно. – Именно сейчас.
И я поняла, что выдала себя. Что этой просьбой я подтвердила всё, о чём он догадывался, – что есть что-то, что есть кто-то, что я боюсь того, что он сделает.
Лифт остановился. Первый этаж. Двери открылись.
– Идите домой, Лира, – сказал он тихо. – И подумайте, доверяете вы мне или нет. Потому что нельзя любить человека и не доверять ему. Одно из двух неправда.
Он вышел первым.
А я осталась в лифте, и двери закрылись, и я поехала обратно наверх, одна, потому что забыла выйти, – и стояла, прислонившись к стене, и думала, что он прав.
Нельзя любить и не доверять.
Но и нельзя доверять человеку то, что он использует, чтобы уничтожить себя.
И между этими двумя правдами не было места, где я могла бы встать.
Глава 18. Трещина
Глава 18. Трещина
После того лифта что-то надломилось.
Не разбилось – надломилось, тонко, как надламывается лёд под ногой, ещё держит, но ты уже слышишь треск.
Мэтью стал другим.
Он не отдалился открыто – по-прежнему были вечера, была его квартира, были две чашки на полке, синяя рядом с белой. Но между нами появилось то, чего раньше не было: он перестал спрашивать. Раньше он давил, допрашивал, требовал правды – телом, словами, взглядом. Теперь он замолчал. И это молчание было хуже любого допроса.
Он смотрел на меня иногда – долго, задумчиво, – и я видела, что он что-то решает про себя, взвешивает и решает про себя, как всегда, и что в этих расчётах я перестала быть однозначной величиной. Он больше не был уверен во мне. И самое страшное – он был прав, что не уверен, потому что я действительно ему врала, каждый день, и он это чувствовал, хоть и не знал о чём.
– Ты стала грустная, – сказал он однажды ночью, в темноте, когда думал, что я сплю.
Он редко говорил мне «ты». Только когда забывался.
– Раньше ты всё время улыбалась, – сказал он тихо, гладя меня по волосам. – С первого дня. Ты вошла в этот проклятый лифт со своим обедом и улыбалась, как будто мир хороший. Я тогда подумал – надолго ли её хватит в этом месте. Оно всех ломает. – Пауза. – А сломал, кажется, я.
Я лежала с закрытыми глазами и не дышала, чтобы он не понял, что я слышу.
– Я не умею иначе, – сказал он ещё тише, почти себе. – Я не умею с человеком, который светится. Я умею только брать. И я боюсь, что заберу и это. Что через год ты будешь такая же, как все тут. С зубами. И я даже не замечу, когда это случится, потому что буду занят тем, что тебя люблю.
Он замолчал.
А я лежала в темноте, и у меня текли беззвучные слёзы, и я не могла их вытереть, чтобы он не заметил, – потому что он только что впервые сказал это слово, сам того не желая, думая, что я сплю.
Люблю.
Он сказал «буду занят тем, что тебя люблю».
И я не могла ни обнять его, ни ответить, ни признаться, что слышала, – потому что тогда пришлось бы рассказать всё, а рассказать всё значило погубить его. И я лежала, глотая слёзы, самая счастливая и самая несчастная женщина в Нью-Йорке одновременно, любимая и лгущая, и понимала, что так больше нельзя.
Что-то должно было сломаться. Скоро.
Я просто не знала, что.
Мы почти поссорились в понедельник.
Это было ново – мы не ссорились раньше, по-настоящему. Были стычки, была та первая ярость перед поцелуем, но не ссоры. А тут – настоящая, тихая, взрослая, страшная.
Мы ужинали у него. Он готовил редко, но в тот вечер приготовил – что-то простое, пасту, и это само по себе было признанием, потому что человек, у которого была одна чашка, вдруг стоял у плиты для меня. И я должна была быть счастлива, а я сидела за столом, думая об Оуэне, о фото, которого ещё не видела, но чувствовала, что оно есть, – и была где-то не здесь.
– Ты опять не со мной, – сказал он, поставив тарелку.
– Я с тобой.
– Нет. – Он сел напротив. – Ты здесь телом. А где-то ещё – головой. Уже которую неделю. И я устал делать вид, что не замечаю.
– Мэтью...
– Это Брайт?
Я подняла голову слишком резко.
– Что?
– Я спрашиваю прямо, – сказал он ровно, но я видела, чего ему стоит эта ровность. – Между тобой и Брайтом что-то есть? Он тебе нравится? Ты жалеешь, что выбрала меня, а не его? Скажи прямо, я выдержу.
– Нет! – Я почти закричала. – Нет, господи, нет. Как ты вообще можешь...
– А что тогда? – Он не повышал голоса, и это было хуже крика. – Что, Лира? Потому что что-то есть. Я не идиот. Ты вздрагиваешь, когда приходит сообщение. Ты врёшь про то, где была. Ты смотришь на меня иногда так, будто прощаешься. И либо ты мне скажешь, что происходит, либо...
– Либо что?
Он замолчал.
– Либо я перестану верить, – сказал он тихо. – А я очень не хочу переставать. Я потратил тридцать семь лет на то, чтобы не верить никому, и ты – первая, кому я поверил. Не отнимай это у меня. Пожалуйста.
«Пожалуйста».
Он никогда не говорил «пожалуйста». И вот сказал – тихо, глядя в тарелку, – и это было так на него не похоже, так беззащитно, что у меня разорвалось сердце.
Скажи ему, кричало всё во мне. Скажи прямо сейчас. Вот же он, открытый, готовый услышать, – скажи, и вы вместе что-нибудь придумаете.
И я открыла рот.
И увидела – ясно, как наяву, – как меняется его лицо, когда он услышит имя Оуэна. Как оно становится тем самым, спокойным, страшным. Как он встаёт из-за стола. Как всё катится к краю.
И я закрыла рот.
– Просто устала, – сказала я. – Столько работы. Прости. Я буду лучше.
Он посмотрел на меня долго. И я увидела, как в его глазах гаснет что-то, – та надежда, с которой он сказал «пожалуйста».
– Хорошо, – сказал он.
Но это «хорошо» было не его печатью. Это было «хорошо» человека, который сдался. Который понял, что ему не скажут правду, и решил больше не просить.
И вот тогда я поняла, что теряю его уже сейчас. Не завтра, когда солгу и уйду. А прямо сейчас, за этой тарелкой пасты, которую он приготовил для меня своими руками.
Оуэн нанёс удар в среду.
Он подошёл к моему столу днём, при всех, спокойный, вежливый, и положил передо мной телефон экраном вверх.
– Посмотри, – сказал он тихо.
На экране была фотография.
Я не сразу поняла, что это. А потом поняла, и у меня похолодело всё внутри. Это были мы – я и Мэтью. Снято издалека, через стекло, вечером: его кабинет, опущенные наполовину жалюзи, и в щель между планками – мы. Он и я. Слишком близко для начальника и подчинённой. Его рука у моего лица.
Снимок был нечёткий, зернистый, но узнаваемый. Ни на что другое это не тянуло.
– Красивое фото, – сказал Оуэн. – Я его берегу. Давно.
Я подняла на него глаза.
– Чего ты хочешь, – прошептала я. – Только скажи прямо. Хватит игр.
– Прямо? – Он присел на край моего стола, свободно, будто мы обсуждали отчёт. – Хорошо. Прямо. Я устал ждать, Лира. Устал от кофе по вторникам и обедов по четвергам. Мне это надоело. Я хочу, чтобы ты ушла от него.
– Что?
– Ушла. Порвала. Сама. – Он смотрел на меня спокойно. – Скажешь ему, что это была ошибка, что ты не хочешь продолжать, что между вами всё кончено. И тогда я удалю фото. И мы забудем всё, как страшный сон.
– Ты не в своём уме.
– Я в полном уме. – Он наклонился ближе. – Подумай сам. Если ты уйдёшь от него сама – он в безопасности. Никто ничего не узнает, карьера цела, всё хорошо. Ты его спасаешь. А если нет – я отправляю это фото в комплаенс. И тогда ему конец. Выбор простой: он без тебя, но целый, – или он с тобой, но уничтоженный. Что выберешь?
Я смотрела на него и не могла говорить.
Потому что это была идеальная ловушка. Он нашёл мою единственную слабость – мою любовь к Мэтью, мой страх за него – и построил на ней капкан, из которого не было выхода. Уйти от Мэтью, разбить ему сердце, солгать, что не люблю, – чтобы спасти. Или остаться – и погубить.
– Зачем тебе это, – сказала я тихо. – Ты же меня не получишь всё равно. Если я уйду от него – я не приду к тебе. Ты это знаешь.
– Знаю, – сказал Оуэн, и в его глазах мелькнуло что-то настоящее, злое и больное. – Но и он тебя не получит. Понимаешь? Если я не могу – то и он не может. Это справедливо.
Вот тут я поняла, с кем имею дело.
Это была не корысть. Не расчёт. Это была уязвлённая гордость мужчины, который решил, что раз ему не досталось, то пусть не достанется никому, – и такие люди страшнее любых расчётливых, потому что им нечего терять, кроме обиды, а обиду они лелеют.
– Даю тебе три дня, – сказал Оуэн, вставая. – До пятницы. Или ты уходишь от него сама – или в пятницу вечером это фото уходит в комплаенс. Думай.
Он забрал телефон и ушёл, кивнув Джен по дороге, улыбнувшись кому-то, – обычный тихий Оуэн, приятный коллега, – а я осталась сидеть за столом, глядя в одну точку, и мир вокруг меня рушился беззвучно.
Я решила уйти от него.
Всю ночь я не спала, крутила это так и эдак, искала другой выход – и не находила. Рассказать Мэтью? Он убьёт Оуэна и погубит себя, я это знала твёрдо. Пойти в комплаенс самой, опередить? То же самое – его карьере конец. Заплатить Оуэну? Ему не нужны деньги, ему нужно, чтобы я ушла.
Оставался только один путь. Тот, который он и предлагал.
Уйти самой. Разбить всё своими руками. Сказать Мэтью, что это была ошибка, что я больше не хочу, – солгать так, чтобы он поверил и отпустил. Спасти его ценой того единственного, что у меня было.
Я репетировала эту ложь всю ночь.
Стоя перед зеркалом в ванной, в три часа ночи, я проговаривала вслух слова, которые должна буду сказать: «Мэтью, нам надо поговорить. Я думала. Это ошибка. Мы слишком разные. Я не могу так больше – прятаться, врать, бояться. Давай закончим, пока не поздно».
Я говорила это своему отражению и не верила ни единому слову, и отражение мне не верило тоже, и глаза у него были такие несчастные, что я не выдержала и отвернулась.
Он не поверит, поняла я. Он читает меня как открытую книгу. Он поймёт, что я вру, в первую же секунду.
Значит, надо сделать так, чтобы поверил. Надо сыграть холодную. Надо надеть его же маску – ту, застёгнутую, непроницаемую, – и говорить его же ровным голосом, и не заплакать, ни в коем случае не заплакать, потому что одна слеза, и он поймёт всё.
Я, которая не умела врать даже про то, обедала ли я, – должна была сыграть самую убедительную роль в своей жизни. Убедить человека, который любит меня и которого люблю я, что я его разлюбила.
Я легла под утро и не уснула. Смотрела в потолок и думала: а ведь я даже не смогу объяснить ему правду потом, когда-нибудь. Он так и останется думать, что я его бросила. Что я оказалась такой же, как все, – попользовалась и ушла. Он замкнётся ещё сильнее, купит себе назад свою одну чашку, выбросит синюю, и больше никогда никого не подпустит.
Я не просто теряла его. Я делала ему больно так, что это могло сломать его навсегда.
И всё равно это было лучше, чем погубить его карьеру. Я так решила. Потому что я всегда выбирала чужую целость вместо своего счастья – это было единственное, что я по-настоящему умела.
Это было по-моему. Так по-моему, что даже смешно. Я всю жизнь жертвовала собой ради других – брала трубку в четырнадцать, чтобы мама не слышала злых голосов из банка, кормила всех печеньем, посылала открытки должникам. Я всегда закрывала собой. И вот теперь я собиралась закрыть собой его – отдать своё счастье, чтобы он остался цел.
В четверг вечером я пришла к нему.
Последний раз. Я решила, что это будет последний раз, что завтра я скажу ему всё – вернее, солгу ему всё, – а сегодня просто побуду с ним, напоследок, и он не будет знать, что это прощание, а я буду.
Он открыл дверь, и увидел моё лицо, и сразу понял, что что-то не так.
– Что случилось.
– Ничего. – Я улыбнулась, самой светлой улыбкой, за которой пряталось всё. – Соскучилась. Можно к тебе?
Он смотрел на меня секунду дольше, чем нужно. Он чувствовал. Он всегда чувствовал.
– Заходи, – сказал он.
И я вошла, и обняла его прямо в прихожей, крепко, изо всех сил, уткнувшись лицом ему в грудь, вдыхая его запах, запоминая, – потому что завтра всего этого не будет, завтра я сама это разрушу, и мне надо было запомнить, как это, пока оно ещё моё.
Той ночью я любила его так, как не любила никогда.
Отчаянно. Жадно. Я целовала его так, будто хотела запомнить вкус, водила ладонями по его плечам, по груди, по шрамам, которых никогда не спрашивала, – запоминая руками то, что завтра потеряю. Я раздевала его сама, медленно, впервые не он меня, а я его, и он позволил, глядя на меня тёмными глазами, чувствуя, что что-то не так, но не понимая что.
– Ложись, – сказала я тихо. – Дай я.
Он лёг на спину. Я села сверху, раздвинув колени по обе стороны от его бёдер. Взяла его в руку, провела головкой по себе, размазала влагу, и медленно, очень медленно опустилась.
До конца.
Мы оба выдохнули одновременно.
Я начала двигаться. Не быстро. Круговыми, глубокими движениями, поднимаясь почти до головки и снова опускаясь, насаживаясь до упора. Его руки легли мне на бёдра, пальцы впились в кожу, но он не направлял. Позволял. Смотрел снизу вверх – растрёпанный, потерявший всю свою броню, с приоткрытым ртом и глазами, в которых было слишком много всего.
– Лира… господи, что ты со мной делаешь…
Я наклонилась, поцеловала его. Глубоко. Потом выпрямилась снова и продолжила двигаться – медленно, мучительно медленно. Каждый раз, когда я опускалась, он дёргался бёдрами навстречу. Каждый раз, когда поднималась, – тихо стонал.
Я кончила первой. Сидя на нём, запрокинув голову, сжимая его внутри себя волнами. Слёзы текли по щекам – он поймал их губами, когда я снова наклонилась.
Он думал, что это от нежности.
Он не знал, что я прощаюсь.
Я продолжила двигаться даже сквозь оргазм. Довела его. Когда он кончил – сильно, с низким, почти звериным звуком, вцепляясь в мои бёдра, – я смотрела ему в глаза и запоминала. Каждую морщинку у глаз. Каждую дрожь. Каждый выдох моего имени.




























