Текст книги "Милашка для директора (СИ)"
Автор книги: Сабрина Нова
Соавторы: Рианна Дарк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
– Вот, – сказал он. – Теперь вы достаточно хотели.
– Я вас ненавижу, – сказала я, не в силах отдышаться.
– Знаю, – сказал он, и в его голосе была улыбка. – Хорошо.
Он отвёз меня домой, как в прошлый раз, – и как в прошлый раз, в машине, накрыл мою руку своей.
– В четверг корпоратив, – сказал он на повороте. – Отдел идёт целиком. Вы тоже.
– Знаю. Джен сказала.
– Валенти будет вокруг вас крутиться.
– Мэтью.
– Я не запрещаю, – сказал он быстро. – Я помню про ваше правило. Я просто... – Он сжал зубы. – Просто предупреждаю, что мне это будет тяжело. Смотреть.
Я повернулась к нему. И впервые за всё это время я услышала в его голосе не приказ, не контроль, не игру, – а что-то беззащитное. Он не запрещал. Он признавался, что ему будет больно. Это было совсем новое, и это было гораздо ценнее любого приказа.
– Тогда я сделаю так, – сказала я, – чтобы вам было не тяжело.
– Как.
– Увидите, – сказала я и улыбнулась в темноту.
Я ещё не знала как. Но я знала, что на этом корпоративе я найду способ показать ему – не Нику, не Оуэну, не всему отделу, а ему одному, тайно, – что я его. Что вся эта комната может смотреть на меня сколько угодно, а принадлежу я человеку, который стоит в углу с бокалом, который не пьёт, и делает вид, что меня не существует.
Я ещё не знала, что этот корпоратив он запомнит надолго.
И я – тоже.
Глава 8. Дом у озера
Глава 8. Дом у озера
Он сказал мне об этом за день, в четверг, коротким сообщением, от которого у меня подпрыгнуло сердце.
«Завтра не приходите в офис. Скажитесь больной. Дэвид заберёт вас в девять.»
Я прочитала это и не сразу поверила. Не приходить в офис. Скупое, приказное – как всё у него, – но за этими словами стояло что-то, чего между нами ещё не было ни разу.
«Куда?» – написала я.
«Не ваше дело. Наденьте что-нибудь тёплое и удобное. Не каблуки.»
«Мэтью, я не могу просто прогулять работу.»
«Можете. Я ваш начальник, я вам разрешаю. Считайте это служебным заданием.»
«Каким заданием?»
«Секретным. В девять, Хартли. Не опаздывайте.»
И всё. Больше ни слова, сколько я ни спрашивала. Он умел вот так – захлопнуться, оставив меня гадать, – и знал, что этим сводит меня с ума вернее любого объяснения.
Я почти не спала той ночью. Не от тревоги – от того странного, детского, щекочущего чувства, которое бывает перед чем-то хорошим и неизвестным. Я перемерила всё, что у меня было тёплого и удобного, и остановилась на джинсах, свитере и ботинках без каблука, и всё равно полночи сомневалась, и разглядывала себя в зеркале, и злилась, что волнуюсь, как школьница.
Утром я написала Джен, что заболела. Соврала легко – я, которая не умеет врать, соврала легко, потому что впервые за все эти месяцы обман был не про то, что мы прячем, а про то, что нам хорошо.
В девять я вышла из подъезда.
Снега за ночь навалило – настоящего, чистого, ещё не тронутого городом, – и мой квартал стоял белый и тихий в утреннем свете, и у тротуара ждала чёрная машина, и Дэвид, увидев меня, вышел и открыл заднюю дверь, и впервые за всё время кивнул мне – коротко, почти приветливо.
– Доброе утро, мисс Хартли.
Я чуть не села мимо сиденья от удивления. Дэвид со мной заговорил. За все недели – первый раз.
– Доброе, – сказала я. – А... а куда мы?
– Не велено говорить, – сказал Дэвид с непроницаемым лицом, но мне показалось – только показалось, – что в уголке его рта пряталась улыбка. – Пристегнитесь. Дорога неблизкая.
Мэтью в машине не было.
Это меня удивило – я ждала его, – но на сиденье лежала записка, его почерком, прямым и резким:
«У меня дела до полудня. Дэвид отвезёт вас на место, я приеду позже. Не скучайте. И не мёрзните – на заднем сиденье плед.»
Плед действительно был. Клетчатый, мягкий, тёплый, дорогой – и совершенно не сочетающийся с этим строгим чёрным салоном, будто его купили специально, будто кто-то, кто никогда в жизни не думал о таких вещах, вдруг подумал: она может замёрзнуть. Пусть будет плед.
Я закуталась в него и смотрела в окно.
Город кончился незаметно. Сначала поредели дома, потом пошли мосты, эстакады, серые окраины, а потом вдруг – простор. Белые поля под снегом. Голые чёрные деревья вдоль дороги. Далёкие холмы в дымке. Я и забыла, что за пределами Нью-Йорка есть вот это – тишина, ширь, небо не нарезанное на куски крышами небоскрёбов.
Мы ехали почти два часа. Дэвид молчал, я молчала, играло тихое радио, и я закуталась в плед и смотрела, как за окном разворачивается зима, настоящая, деревенская, – и чувствовала себя так, будто меня украли из моей обычной жизни и везут в сказку, и я совсем не против.
Куда он меня везёт? Зачем? Что он задумал, этот невозможный человек, который не умеет говорить «хотите» и оставляет пледы на заднем сиденье?
Я не знала. И, кажется, впервые за долгое время не хотела знать заранее. Я просто ехала, закутавшись в тепло, сквозь белые поля, навстречу тому, что он для меня приготовил.
Машина свернула с шоссе на узкую дорогу, потом на ещё более узкую, и остановилась.
Дом стоял у воды.
Не особняк, не дворец – я почему-то ждала чего-то показного, дорогого, в его духе, – а простой деревянный дом, старый, крепкий, с высокой крышей и большими окнами, на берегу замёрзшего озера, в окружении сосен, под снегом. Из трубы шёл дым. Кто-то уже протопил.
– Приехали, – сказал Дэвид. – Ключ под ковриком. Мистер Кейн просил передать: располагайтесь. Он к часу.
Я вышла, и меня обняло морозным чистым воздухом, пахнущим снегом, хвоей и дымом, – и такой тишиной, какой в городе не бывает никогда. Только скрипел снег под ногами да где-то далеко каркнула ворона.
Ключ был под ковриком, как он и сказал.
Внутри было тепло и просто. Деревянные стены, камин, в котором потрескивал огонь, большой мягкий диван, накрытый пледами – такими же, как в машине, – и окна во всю стену, за которыми лежало белое озеро и стояли сосны в снегу. На столе кто-то оставил корзину – хлеб, сыр, фрукты, термос с чем-то горячим. И записка, опять его почерком: «Поешьте. Не ждите меня голодной.»
Я стояла посреди этого дома и не могла поверить.
Это было совсем не то, чего я ждала от него. Мэтью Кейн – это стеклянный кабинет, дорогие костюмы, чёрные машины, пустая квартира в Трайбеке с одной чашкой. А этот дом был живой, тёплый, человеческий. Дом, где хочется остаться. И он привёз меня сюда – тайно, спрятав от всего мира, от банка, от Оуэна, от правил, – в место, где мы могли быть просто мужчиной и женщиной.
Я обошла его весь. Потрогала корешки книг на полке – старые, зачитанные. Постояла у окна, глядя на озеро. Нашла на кухне две чашки – и засмеялась вслух, одна, в пустом доме, потому что подумала: везде, где он, теперь две чашки.
А потом я услышала машину.
Он приехал в час, как и обещал.
Я смотрела из окна, как чёрная машина останавливается у дома, как он выходит – и замерла, потому что не сразу его узнала.
На нём не было костюма.
Впервые за всё время – ни костюма, ни галстука, ни этой брони застёгнутого директора. Тёмный свитер, куртка, джинсы, ботинки. Он выглядел моложе. Проще. Как человек, а не как гроза двадцать второго этажа. И шёл он к дому иначе – не той прямой хозяйской походкой, которой шёл по офису, а свободнее, легче, будто здесь, вдали от города, с него что-то спадало.
Я выбежала на крыльцо, не набросив куртку, прямо в свитере, – и он поднял голову, увидел меня, и остановился на секунду у нижней ступеньки.
И улыбнулся.
По-настоящему. Той редкой улыбкой, ради которой я была готова на что угодно, – и здесь, на морозе, среди снега и сосен, без брони, эта улыбка была совсем другой. Открытой. Молодой.
– Вы приехали, – сказал он.
– Вы меня похитили, – сказала я, спускаясь к нему. – Я, между прочим, прогуляла работу. Меня уволит какой-то страшный директор.
– Я с ним поговорю. – Он поймал меня за талию, притянул. – Он мне кое-чем обязан.
– И чем же?
– Тем, что я всё утро сидел на совете директоров и думал не о цифрах, а о том, как вы едете сюда через снег и, надеюсь, не замёрзли. – Он коснулся моей щеки тыльной стороной пальцев – холодных с улицы. – Вы замёрзли. Почему без куртки?
– Выбежала.
– Дурочка, – сказал он, но так, что это слово было теплее любой нежности, и завёл меня в дом, обняв за плечи, и захлопнул дверь, отрезав нас от всего мира.
Мы провели день так, как я не проводила ни с кем и никогда.
Просто. Тихо. По-настоящему.
Он развёл огонь жарче, и мы ели прямо у камина, на полу, на пледах, – хлеб, сыр, горячий глинтвейн из термоса, – и разговаривали. Не про работу, не про банк, не про то, что нас держало в тисках, – а про глупости, про всё подряд. Я рассказывала ему про Джерси-Сити, про маму, про то, как в детстве мечтала стать ветеринаром, а стала той, кто принимает звонки. Он слушал так, как никто никогда меня не слушал, – внимательно, всерьёз, будто важнее моих детских мечтаний в мире ничего нет.
А потом он рассказал мне про этот дом.
Немного – он вообще про себя говорил скупо, – но рассказал. Что купил его давно, лет восемь назад, на первую большую премию. Что почти никогда сюда не приезжает – не было ни времени, ни повода, ни человека, с которым захотелось бы. Что дом восемь лет стоял пустой, протапливался раз в месяц смотрителем, ждал непонятно чего.
– А сегодня? – спросила я. – Почему сегодня?
Он посмотрел на меня через огонь.
– Потому что я устал, – сказал он, – от того, что мы прячемся. От машин, от жалюзи, от восьми минут в переговорной. Ты заслуживаешь не восьми минут. Ты заслуживаешь целого дня. Дома. Огня. Меня – всего, а не урывками. – Он помолчал. – Я не умею это красиво говорить. Но я хотел дать тебе хоть один день, где ты не оглядываешься. Где ты просто моя, и никто не войдёт.
У меня защипало в глазах.
– Это, – сказала я, – самое красивое, что мне кто-либо говорил. А ты говоришь, что не умеешь.
– Не умею, – сказал он. – Это ты из меня вытаскиваешь.
После обеда он повёл меня на озеро.
Оно замёрзло – по-настоящему, толстым льдом, – и он ступил на него первым, проверяя, держит ли, и только потом протянул мне руку. И мы шли по замёрзшему озеру, под низким зимним солнцем, среди снега и тишины, держась за руки, как самая обычная пара, – и я думала, что вот это, наверное, и есть счастье. Не бар, не стол, не украденные минуты. А вот это – его рука в моей, снег, скрипящий под ногами, и целый день впереди.
– Смотри, – сказал он вдруг и остановился.
Он показывал на небо. Днём, среди бела дня, в чистом морозном небе висела луна – бледная, полупрозрачная, тонкая, какой она бывает зимой над снегом.
– Дневная луна, – сказал он. – Их редко замечают. Все смотрят под ноги.
– Красиво, – сказала я тихо.
Он молчал секунду.
– Ты как-то сказала, – произнёс он, – что я не из тех, кто достаёт луну с неба. В самом начале. Ты не помнишь, ты была пьяная. Ты сказала: такие, как он, луну с неба не достанут, они слишком заняты собой.
Я не помнила. Но это было очень похоже на то, что я могла ляпнуть спьяну.
– И вот, – сказал он, кивнув на бледный диск в небе. – Луну с неба я тебе достать не могу. Физически. Даже я. – Он повернулся ко мне, и глаза у него были тёмные и серьёзные. – Но всё остальное – могу. И достану. Только скажи. Ты поняла меня, Лира? Что бы тебе ни было нужно – скажи. И оно будет.
Я стояла на замёрзшем озере, под дневной луной, глядя на этого человека, которого боялся весь город, который ради меня снял костюм, привёз меня в тайный дом и обещал достать что угодно, кроме одной луны, – и понимала, что пропала окончательно, бесповоротно, на всю жизнь.
– Мне ничего не нужно, – сказала я. – У меня уже есть всё. Вот прямо сейчас.
Он притянул меня к себе – там, посреди озера, – и поцеловал, медленно, глубоко, и снег падал на нас, редкий, крупный, и таял на наших лицах, и это был самый нежный поцелуй за всё то время, что я его знала. Без спешки. Без страха. Без оглядки на дверь.
Просто он и я. И дневная луна над нами.
Мы вернулись в дом, когда стало темнеть.
Замёрзшие, с горящими от мороза щеками, – и он растёр мои ледяные руки в своих, у огня, и напоил горячим, и укутал в плед, и всё это молча, обстоятельно, с той заботой, которую он никогда не называл словами, но которая была в каждом его движении.
А потом за окном совсем стемнело, и озеро исчезло в темноте, и остались только мы, огонь и тёплый круг света посреди зимней ночи.
Он поцеловал меня – сначала мягко, у камина, – и я потянулась к нему, и поцелуй стал глубже, и я почувствовала, как всё внутри меня отзывается, медленно, тепло, без той лихорадочной спешки, что была всегда.
Потому что впервые нам некуда было спешить.
Не было восьми минут. Не было опущенных жалюзи, за которыми мог кто-то пройти. Не было машины, где надо молчать, чтобы не услышал Дэвид. Была ночь, целая ночь, дом посреди снегов, где нас никто не найдёт, – и от этого всё было другим.
И тогда я сделала то, чего не делала ни разу.
Я упёрлась ладонью ему в грудь – легонько, но он замер, – и отстранила его на ладонь от себя. В кабинете так было нельзя. В машине нельзя. Везде, где он был директором, инициатива принадлежала ему, и я привыкла к этому, как привыкают к погоде. А здесь директора не было. Был мужчина у огня, в чужом старом свитере, – и впервые за всё время я поняла, что могу. Что мне можно.
Я стянула с него свитер сама. Медленно, как он всегда раздевал меня, через голову, – и он поднял руки, позволяя, и в этом его «позволяя» было больше, чем во всём, что он делал для меня раньше. Я провела ладонями по его груди, вниз, и смотрела не на свои руки, а на его лицо – так, как он всегда смотрел на моё. И увидела, как у него сбивается дыхание. Как замирают его ладони, не зная, что им делать, если не вести. Как сходит с лица та собранность, которой он держал весь свой мир.
– Лира, – сказал он, и голос был ниже обычного, чуть сорванный. Не приказ. Почти вопрос.
– Тише, – сказала я его же словом и почувствовала, как он вздрогнул, услышав своё оружие в чужих руках.
Я целовала его – шею, ключицу, туда, где у горла бился пульс, – и слышала под губами, как этот пульс частит, и это было почти невыносимо хорошо. Знать, что грозного мистера Кейна нет в комнате. Что он у меня в руках, дышит неровно и держится за меня, а не ведёт. Я вела. Впервые не он меня – я его. И он позволил.
Я это запомнила. Отложила куда-то глубоко, сама не зная зачем, – как откладывают то, что однажды пригодится: что его можно вот так. Что за всей его бронёй есть место, где ведут его, и что это место он открыл мне.
А потом он перехватил мои запястья – мягко, не отнимая власти, а будто не выдержав, – и притянул меня обратно к себе, и снова стал ведущим, как привык. Я не спорила. Мне и не надо было спорить. Я уже узнала то, чего минуту назад не знала.
Он раздевал меня медленно.
Не срывая, не торопясь, – расстёгивая пуговицу за пуговицей, снимая свитер через голову, целуя каждый открывшийся кусочек кожи, – и в отблесках огня его лицо было мягче, а руки – бережнее, чем когда-либо. Он смотрел на меня так, будто видел впервые. Будто разворачивал что-то драгоценное.
– Красивая, – сказал он тихо, и это прозвучало не как комплимент, а как факт, который его самого удивлял. – Господи, какая ты красивая.
– Тут темно, ты не видишь.
– Я вижу. – Он провёл ладонью по моей щеке, шее, ниже. – Я всё вижу. Я тебя вижу лучше, чем ты сама.
Он уложил меня на плед у огня, и лёг рядом, и мы были кожа к коже, тёплые от камина с одной стороны, и он не спешил, совсем не спешил, – он ласкал меня долго, медленно, изучая, будто у нас впереди была вечность, и, наверное, впервые за всё время это был не тот жёсткий, властный Мэтью, который брал, а другой – тот, второй, которого видела только я.
Тот, что достаёт луну с неба.
Он входил в меня медленно, глядя мне в глаза, при свете огня, и я обхватила его, притянула, и мы двигались вместе, неспешно, глубоко, и не было ни приказов, ни «тихо», ни «попроси» – было только его дыхание у моего виска, и «моя, моя», сказанное совсем иначе, чем раньше, не собственнически, а благодарно, будто чудо.
Я могла шуметь. Впервые я могла не сдерживаться совсем, и я не сдерживалась – я стонала в голос, в тишине этого дома, где некому было услышать, и он ловил эти звуки губами и отвечал на них, и вёл меня медленно, невыносимо медленно, к самому краю, продлевая, растягивая, не давая сорваться, пока я не начала просить – уже сама, без его приказа, – и только тогда он отпустил меня, и я кончила, длинно, глубоко, вцепившись в него, содрогаясь, и он следом, уткнувшись лицом в мою шею, тихо застонав моё имя.
А потом мы просто лежали.
У огня, в тепле, переплетённые, и он гладил меня по спине, медленно, рассеянно, и я слушала, как бьётся его сердце – уже ровно, спокойно, – и смотрела на отблески пламени на потолке, и думала, что не помню, была ли я когда-нибудь так счастлива.
– Останемся здесь, – сказала я сонно. – Насовсем. Не поедем обратно.
Он усмехнулся – я почувствовала это грудью.
– И что будем делать?
– Ничего. Топить камин. Гулять по озеру. Ты научишься варить кофе.
– Я не пью кофе.
– Научишься для меня.
Он помолчал. И поцеловал меня в макушку.
– Может быть, – сказал он тихо. – Когда-нибудь. Когда всё это кончится.
Я не поняла тогда, что он имел в виду под «всё это». Я думала – работа, банк, тайна. Я не знала, что над нами уже сгущалось совсем другое, что Оуэн уже готовил свой ход, что этот день – этот единственный светлый украденный день у замёрзшего озера – был затишьем перед бурей.
Но в ту ночь я не знала ничего. Я лежала в его руках у огня, в доме посреди снегов, самая счастливая женщина на земле, – и засыпала под треск камина, и он не отпускал меня, держал всю ночь, будто боялся, что я исчезну.
Обратно мы ехали в темноте, поздно.
Я дремала на его плече на заднем сиденье, укрытая тем самым клетчатым пледом, а он смотрел в окно, на огни приближающегося города, и рука его лежала у меня в волосах, и он изредка перебирал их, тихо, думая, что я сплю.
Город наступал. С каждой милей он приближался – с его небоскрёбами, банком, правилами, жалюзи, восемью минутами, Оуэном, которого я боялась. Наш день кончался. Завтра снова – «на людях чужие», снова взгляды через зал, снова прятки.
Но у нас теперь был этот день. Дом у озера. Дневная луна. «Всё остальное я тебе достану».
Его никто не мог у нас отнять.
– Спишь? – тихо спросил он, почувствовав, что я шевельнулась.
– Нет. Не хочу, чтобы кончалось.
– Я знаю. – Его рука сжалась в моих волосах, бережно. – Но у нас будет ещё. Я обещаю. Много таких дней. Когда-нибудь – все дни такими.
– Обещаешь?
– Я не даю обещаний, которые не могу сдержать, – сказал он. – Ты меня знаешь.
И я знала. И поэтому поверила. И заснула у него на плече, под тихий шум мотора, пока чёрная машина везла нас обратно в город – из сказки в реальность, из одного дня свободы в тайную, краденую, невозможную нашу жизнь.
Это был лучший день. Я запомнила его весь, до последней минуты.
Потому что скоро он мне очень понадобится – этот свет, – чтобы пережить темноту, которая уже ждала впереди.
Глава 9. С завязанными глазами
Глава 9. С завязанными глазами
Командировку он устроил сам.
Я поняла это не сразу. Тогда мне казалось, что всё сложилось само: дело Мерсеров, семейная фабрика где-то у канадской границы, четыре поколения, восемьсот рабочих и долг, который нельзя было закрыть по телефону, потому что старик Мерсер перестал отвечать – на письма, на звонки, вообще открывать почту, как когда-то перестала моя мать. Кто-то должен был поехать и посмотреть человеку в глаза. В отделе сказали: пусть едет новенькая, у неё это выходит. А потом Кейн, не поднимая головы от бумаг, обронил, что поедет сам – проследить. Никто не удивился. Директор особых активов имел право проследить за чем угодно.
Я удивилась только одному.
– Мы летим? – спросила я, когда Джен отдавала мне билеты.
– Он не летает, – сказала она так, будто это знали все. – Никогда. Поезд. Ночь туда, ночь обратно.
Билет был на купе. На двоих. Две полки, дверь, замок изнутри. Я стояла на перроне Пенн-стейшн, смотрела на номер вагона, и понимала, что это не оплошность канцелярии. Что человек, который не держит в своей квартире ни одной случайной вещи, не оставляет случайностей и здесь.
Он пришёл, когда поезд уже тронулся. Без пальто, в одной рубашке с расстёгнутым воротом – я так редко видела его расстёгнутым, что каждый раз это било куда-то под рёбра. Сел напротив. Закрыл дверь. Повернул замок – тихий металлический щелчок, который в тесноте прозвучал громче, чем должен был.
За окном оборвались огни, пошли поля, чёрные деревья, редкие фонари. Колёса стучали внизу ровно, укачивая, и от этого стука, от тесноты, от запертой двери и целой ночи впереди у меня заранее сбилось дыхание.
Он долго молчал. Смотрел на меня через узкий проход между полками, и в приглушённом свете ночника его лицо было темнее обычного.
– Иди сюда, – сказал он.
Я пересела к нему. В купе было мало места, и я оказалась совсем близко, бедром к его бедру, и он не стал меня целовать, не потянул к себе – просто положил ладонь мне на колено. И всё. Держал.
Потом повёл руку выше. Медленно, поверх чулка, по юбке, без всякой цели, будто ему было довольно просто чувствовать меня под ладонью. Он гладил меня – колено, бедро, снова колено, – и смотрел не на руку, а мне в лицо, отмечая, как у меня меняется дыхание от одного этого, от ничего, от ладони на ноге в трясущемся поезде. Я сидела и таяла от того, что ещё не началось, и он это видел, и ему это нравилось.
– Ты всегда так, – сказал он тихо. – Ещё ничего не сделал, а ты уже вся моя.
– Неправда, – сказала я, и голос выдал меня на первом же слове.
Он усмехнулся. И расстегнул верхнюю пуговицу моей блузки. Одну. Подождал. Вторую. Он раздевал меня так же, как гладил, – без спешки, будто у нас впереди была не ночь, а вся жизнь, – снимая с меня одежду по вещи, складывая каждую на верхнюю полку, целуя открывшуюся кожу, и поезд качало, и от качки его губы съезжали, и это было почти невыносимо.
Блузку он снял медленно, целуя каждый открывшийся сантиметр: ключицу, линию между грудей, рёбра. Юбку расстегнул сбоку, провёл ладонями по бёдрам, стянул вместе с чулками. Осталась в одном белье. Он смотрел. Долго. Потом снял и его – медленно, пальцами за края, провёл вниз по ногам, и я осталась совсем голая на узкой полке, а он всё ещё полностью одетый.
А потом он снял с шеи свой галстук – тёмный, шёлковый, тёплый от него, – и я подумала, что он повесит его к остальному. Но он сложил его вдвое.
– Закрой глаза, – сказал он.
Я закрыла. И почувствовала, как шёлк лёг мне на веки, мягко, и он завязал его сзади, неплотно, но так, что не осталось ни щели света. Мир исчез. Остался только стук колёс, качка, запах – его, и нагретого шёлка, и пыльного тепла вагона.
– Я хочу, чтобы ты только чувствовала, – сказал его голос откуда-то очень близко. – Ничего не делай. Не помогай мне. Просто слушай, что с тобой происходит.
И странная вещь: без глаз я перестала быть в купе. Я стала кожей. Я слышала каждый его шорох раньше, чем он меня касался, – и всё равно каждое касание заставало врасплох, потому что я не знала, где. Его губы у ключицы. Его ладонь на животе. Дыхание за ухом, от которого у меня по всей спине поднялись мурашки. Он вёл меня по этой темноте, наугад для меня и точно для себя, и я не знала, что будет следующим, и от этого незнания всё внутри натягивалось до звона.
Он тронул меня там, где я уже ждала, – двумя пальцами, поверх, легко, – и я вздрогнула всем телом и подалась навстречу, и он тут же убрал руку.
– Я сказал – не помогай, – шепнул он. – Ты только чувствуешь. Остальное – моё.
Я застонала от досады, вслепую, и услышала, как он тихо, коротко засмеялся, и этот смех был тёмный и довольный. Он вернулся. Он трогал меня медленно, обстоятельно, изучая. Сначала пальцы кружили вокруг клитора, не касаясь прямо. Потом один палец медленно вошёл, потом второй. Он двигал ими глубоко, сгибая, находя точку, от которой у меня поджимались пальцы на ногах. Большой палец иногда задевал клитор – легко, дразня. Я кусала губу, чтобы не стонать слишком громко.
Когда его рот сменил пальцы, я не увидела этого – я поняла это по горячему дыханию, а потом по тому, как он раздвинул мне колени и лёг между ними на узкой полке. Его язык был медленным, широким, снизу вверх. Он вылизывал меня так, будто у него было всё время мира. Кружил вокруг клитора, посасывал, проникал языком внутрь, возвращался. Я вцепилась одной рукой в его волосы, другой в жёсткую вагонную обивку, и колёса стучали, стучали, и я двигалась под его языком в такт этому стуку, не своей волей.
Он довёл меня до самого края и остановился. Подождал, пока дрожь чуть стихнет. Довёл снова – языком и пальцами одновременно. И только когда я начала просить – вслепую, шёпотом, сама, без всякой гордости, – «пожалуйста, Мэтью, пожалуйста…» – он отпустил меня.
Я кончила в темноте под повязкой, под стук колёс, выгибаясь, зажимая рот тыльной стороной ладони, потому что стены вагона были тонкие, а ночь длинная. Оргазм шёл волнами, долгий, глубокий, и он не убирал рта, пока я не начала тихо всхлипывать от слишком сильных ощущений.
Он снял с меня галстук не сразу. Дал полежать так – ослепшей, оглушённой, дрожащей, – и только потом развязал, и первое, что я увидела, вернувшись в мир, было его лицо совсем близко, и в нём – та мягкость, которую видела только я.
Он всё ещё был полностью одет. Я потянулась к его ремню, но он мягко остановил мою руку.
– Спи, – сказал он. – Нам рано вставать. Сегодня я хотел, чтобы ты только чувствовала. Завтра… завтра будет иначе.
И я заснула у него на плече, на узкой полке, под стук колёс, и всю ночь он не отпускал меня, будто боялся, что на повороте я скачусь.




























