Текст книги "Милашка для директора (СИ)"
Автор книги: Сабрина Нова
Соавторы: Рианна Дарк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Глава 15. Платье
Глава 15. Платье
Платье я выбирала два часа.
Это глупо, я знаю. Но я стояла перед своим тощим шкафом в четверг вечером, перемерила всё, что у меня было, и всё было не то – слишком скромное, слишком офисное, слишком «новенькая из клиентского сервиса». А мне хотелось не этого. Мне хотелось, чтобы он увидел меня и забыл, как дышать. Мне хотелось наказать его – за неделю приказов, за «потерпите», за то, как он мучил меня на расстоянии, – наказать тем, что он будет весь вечер смотреть и не сможет прикоснуться.
Я купила новое. В обеденный перерыв, в магазине через квартал, потратив больше, чем стоило. Тёмно-синее, тонкое, с открытой спиной. Я никогда не носила ничего с открытой спиной.
Когда я надела его дома и посмотрела в зеркало, я сама себя не узнала. Из зеркала на меня смотрела не милая неловкая Лира, которая печёт печенье и всем улыбается, – а женщина, которая знает, чего хочет.
Хорошо, подумала я. Пусть посмотрит.
Приём был на сорок четвёртом этаже, в зале со стеклянными стенами, за которыми лежал весь ночной город.
Народу было много – не только наш отдел, а половина банка, – и все с бокалами, и все говорили одновременно, и стоял ровный гул, в котором тонули слова. Официанты сновали с подносами. Играла тихая музыка. Пахло дорогим парфюмом и деньгами.
Его я увидела сразу.
Он стоял у дальней стеклянной стены, с бокалом, который держал, но не пил, и разговаривал с двумя мужчинами в костюмах, – и даже отсюда, через весь зал, было видно, что говорят они, а он слушает, и что им от этого не по себе.
Он меня не увидел. Или увидел и не показал.
Я взяла бокал у официанта – не розовое на этот раз, я запомнила урок, – и встала с краю, и стала ждать, когда он заметит.
Он заметил через минуту.
Я поняла это по тому, как он на секунду замолчал посреди фразы. Как его взгляд, скользнув по залу, наткнулся на меня – и застрял. Он смотрел на меня через весь зал, поверх сотни голов, одну долгую секунду, и лицо у него было непроницаемое, но я видела, я теперь всё видела: он забыл, что говорил. Мужчина напротив что-то спросил, и Кейну пришлось переспросить, – а он никогда не переспрашивал.
Хорошо, подумала я, и внутри у меня стало горячо и весело. Работает.
Я отвернулась первой. Пусть помучается.
– Вот это да, – раздался голос над ухом.
Ник. Уже с бокалом, уже расстёгнутый на верхнюю пуговицу, уже в том приподнятом состоянии, в котором он пребывал на любом мероприятии, где наливали.
– Ли. Ты... – Он оглядел меня и присвистнул. – Ты откуда такая?
– Из дома, – сказала я.
– Ты в платье. С голой спиной. – Он покачал головой. – Я тебя не узнаю. Кто этот счастливчик?
– Какой счастливчик?
– Ради которого это всё. – Он обвёл рукой меня целиком. – Такие платья не надевают на корпоратив просто так, Ли. Такие платья надевают для кого-то.
Я похолодела на секунду – но Ник смотрел без всякого умысла, просто болтал, и я выдохнула.
– Ни для кого, – сказала я. – Просто захотелось.
– Ага, – сказал Ник, не поверив ни на секунду, но и не докапываясь. – Ну, кто бы он ни был, он идиот, если сегодня на тебя не смотрит. Пойдём, я тебя познакомлю с ребятами из аналитики, они хорошие.
И он повёл меня через зал, положив руку мне на голую спину – легко, дружески, направляя, – и я не сразу сообразила, что рука на голой спине это совсем не то, что рука поверх пиджака, и что через весь зал на это смотрит человек, которому я обещала, что ему будет не тяжело.
Я оглянулась.
Кейн смотрел. Прямо на руку Ника на моей спине. И лицо у него было спокойное – то самое, идеально спокойное, страшное, – и я поняла, что сделала только хуже, что вместо «пусть посмотрит и захочет» получилось «пусть посмотрит, как меня трогает другой».
Я мягко ускорилась, так что рука Ника соскользнула.
Но было поздно. Он видел.
И телефон в моей крошечной сумочке дрогнул.
Я достала телефон.
«Коридор за залом. Налево, мимо туалетов, до конца. Через две минуты. Одна.»
Я подняла глаза. Он уже не смотрел на меня – он снова разговаривал с теми двумя, спокойный, вежливый, будто ничего не было. Но я знала, что было.
Сердце заколотилось. Я убрала телефон.
– Ник, мне надо на минуту, – сказала я.
– Куда?
– Попудрить нос.
– Только возвращайся, – сказал Ник. – Я тебя ребятам обещал.
Я поставила бокал на поднос проходящего официанта – полный, я его почти не тронула – и пошла к выходу из зала, стараясь идти ровно, хотя колени были ватные. Спиной я чувствовала, что теперь он смотрит. И ещё – краем глаза, у колонны, – я поймала Оуэна. Он стоял со своей неизменной водой, один, и смотрел на меня, а потом перевёл взгляд туда, куда я шла, и обратно.
Я отвернулась и вышла в коридор.
Коридор за залом был тихий, длинный, устланный ковром, с приглушённым светом. Гул приёма остался за спиной, приглушённый, ровный. Я прошла мимо туалетов, до конца, где коридор поворачивал и упирался в тёмное окно во всю стену, за которым горел город.
Его ещё не было.
Я стояла у окна, обхватив себя руками, и ждала, и сердце колотилось, и я не знала, злится он или нет, и от неизвестности было ещё хуже.
Он появился бесшумно, как всегда.
Я не услышала шагов – просто вдруг почувствовала его за спиной, его тепло, его запах, и в тёмном отражении окна возникла его фигура за моей.
– Вы надели это платье, – сказал он тихо, – чтобы свести меня с ума.
– Может быть.
– И у вас получилось. – Его пальцы коснулись моей голой спины, между лопаток, и повели вниз вдоль позвоночника, медленно, и я вздрогнула всем телом. – А потом Валенти положил на эту спину руку.
– Я не нарочно. Он просто...
– Я знаю. – Голос был ровный, но в нём было напряжение, натянутое, как струна. – Я помню про ваше правило. Я не запрещаю вам с ним разговаривать. Но, Лира. – Он развернул меня к себе, за плечи, и я оказалась лицом к нему, спиной к холодному стеклу. – Эта спина. Это платье. То, как вы сегодня выглядите. Это моё. Не его. И мне нужно, чтобы вы это знали. Прямо сейчас.
– Мэтью, здесь нельзя, тут люди в двадцати шагах...
– Знаю.
– Если кто-то выйдет...
– Тогда не шумите, – сказал он и прижал меня к стеклу.
Стекло было холодное сквозь тонкую ткань, а он – горячий, и я оказалась зажата между этими двумя температурами, и его рот был на моём, и я забыла и про приём, и про людей, и про правило.
Он целовал меня жадно, глубоко, придерживая мою голову одной рукой, а второй – вёл по моему телу, по платью, по бедру, собирая тонкую ткань. Я вцепилась в его пиджак и целовала в ответ, и мне было всё равно, кто там за углом, в двадцати шагах, с бокалами.
– Тише, – сказал он мне в губы, потому что я уже начинала издавать звуки. – Слышите музыку? Пока она играет, за нами не идут. Но если вы будете шуметь...
– Я не буду.
– Будете, – сказал он с тёмным удовольствием. – Я постараюсь, чтобы будете.
Его рука добралась до края платья и скользнула под него, вверх по бедру, и я задрожала, и он поймал эту дрожь, и повёл руку выше, туда, где я уже горела, и когда его пальцы коснулись меня поверх тонкой ткани белья, у меня подкосились ноги.
Он поймал меня второй рукой за талию, прижал к стеклу, удержал.
– Стойте ровно, – сказал он мне на ухо. – Держитесь. И слушайте музыку.
И отодвинул тонкую ткань в сторону.
Голова у меня работала.
Она работала всё это время, и она сообщала мне по пунктам: я стою у окна в коридоре банковского приёма, в двадцати шагах от сотни людей, и человек, которого все они боятся, держит руку у меня между ног, а мимо в любую секунду может пройти кто угодно – в туалет, за пальто, покурить. Что на мне платье, которое я купила, чтобы свести его с ума, и оно сработало слишком хорошо. Что где-то там, за углом, стоит Ник и ждёт, что я вернусь, и Оуэн, который видел, как я ушла.
А тело моё в это время подавалось к его руке, само, помимо всякой головы, и я кусала губу, чтобы не застонать, и цеплялась за его плечи, и слышала музыку, ровную, тихую, за которой можно было спрятать что угодно.
Он вёл меня медленно, точно, читая каждое моё движение. Он знал моё тело уже наизусть – за две ночи он выучил его лучше, чем я сама, – и делал ровно то, от чего у меня темнело, и держал меня на грани, не пуская сорваться, потому что ему нравилось смотреть, как я борюсь с собой, как я разрываюсь между «нельзя» и «ещё».
– Мэтью, – выдохнула я, – я не могу тихо, я не смогу...
– Сможете.
И тогда его вторая рука, та, что держала меня за талию, поднялась и легла мне на горло.
Не сжимая. Просто легла, тёплой ладонью, большой палец сбоку, – и от этого меня выгнуло к нему, и запрокинуло голову, и он держал её так, прижатой затылком к холодному стеклу, ладонью на моём горле, чувствуя, как колотится под ней мой пульс, – и вёл меня к краю второй рукой, и я поняла, что сейчас, что не удержу.
– Вот так, – сказал он тихо, глядя мне в лицо, чувствуя горлом каждый мой вдох. – Смотрите на меня. И когда будете кончать – тихо. Совсем тихо. Сможете это для меня?
Я не могла ответить. Я кивнула, насколько позволяла его рука.
Он ускорил движение – там, внизу, – и одновременно чуть сжал ладонь на горле, самую малость, ровно настолько, чтобы я почувствовала его власть, его контроль, то, что я вся сейчас в его руках, буквально, – и это, вот это ощущение полной сдачи, оно меня и добило.
Я кончила у окна банковского приёма, прижатая к стеклу, с его ладонью на горле, глядя ему в глаза, – и сделала это тихо, совсем тихо, как он просил, задавив крик где-то глубоко внутри, выпустив только длинный дрожащий выдох, – и он ловил этот выдох губами, и держал меня, пока это шло волнами, долго, и не убирал руку с горла, пока последняя волна не прошла.
Потом медленно отпустил.
Я обмякла у стекла. Он поймал меня, прижал к себе, дал отдышаться.
– Хорошая девочка, – сказал он тихо мне в волосы, и от этих слов у меня прошла ещё одна короткая дрожь. – Тихо. Идеально. Никто не узнал.
Он дал мне ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прийти в себя. Не больше.
Потом отступил на шаг, и холодный воздух коридора прошёл между нами, и я сразу почувствовала, какая я растрёпанная: платье съехало, волосы у виска, губы. Я стала приводить себя в порядок трясущимися руками, а он стоял и смотрел, и в глазах у него было темно, и по тому, как он стоял, я поняла, что для него это не кончилось. Что он завёл меня, довёл – а сам остался ни с чем, и это был его выбор.
– А вы? – спросила я тихо.
– Что я.
– Вы же... – Я запнулась. – Вам тоже надо.
– Надо, – согласился он ровно. – Я подожду.
– Почему?
Он поправил мне бретель платья – одним пальцем, вернул на место, – и наклонился к самому уху.
– Потому что здесь я вас довёл рукой, тихо, чтобы никто не услышал, – сказал он. – А вот в машине я вас сдерживать не буду. Совсем. И там вы можете шуметь сколько угодно. Так что идите, ведите себя прилично, поговорите с ребятами из аналитики, улыбайтесь. А через час мы уедем. И вот тогда.
У меня подкосились ноги во второй раз.
– Это нечестно, – прошептала я. – Вы опять... предвкушение.
– Учитесь, – сказал он, и в голосе была улыбка. – Оно того стоит. Идите первая. Я через пять минут.
Он поправил мне волосы – последний раз, – и отвернулся к тёмному окну, и стал смотреть на город, и это значило, что мне пора.
Я пошла.
Я вернулась в зал.
Гул, свет, бокалы – всё было точно таким же, как двадцать минут назад, и это казалось невозможным. Сто человек стояли и разговаривали, и никто не знал. Ник обернулся ко мне от группы, лицо обычное, весёлое.
– Ну наконец-то! – сказал он. – Я думал, ты в туалете утонула. Идём, ребята ждут.
Я улыбнулась, взяла новый бокал, чтобы занять руки, и пошла с ним, и следующий час говорила с людьми, чьи имена тут же забывала, и смеялась, и кивала, и не слышала ни слова, потому что всё во мне было натянуто на одну струну – на обещание, данное у окна. Через час. В машине.
Кейн вошёл в зал через несколько минут после меня. Спокойный, застёгнутый, безупречный, с тем же бокалом, который так и не пил. Он прошёл мимо нашей группы, не замедлившись, кивнул кому-то, и на меня не посмотрел ни разу – идеально, совершенно ни разу. Только проходя за моей спиной, так близко, что я почувствовала тепло, он сказал, не останавливаясь, тихо, так что услышала только я:
– Синее вам идёт. Особенно сзади.
И пошёл дальше, а я чуть не выронила бокал.
А в другом конце зала стоял Оуэн.
Он стоял у стеклянной стены, один, со своей водой, и смотрел на меня. И когда я поймала его взгляд, он не отвернулся – наоборот, он смотрел прямо, спокойно, а потом медленно перевёл глаза на Кейна, который как раз отошёл к другой группе, потом обратно на меня.
И приподнял свой стакан. Чуть-чуть. В мою сторону.
Не чокаясь. Просто приподнял, с непонятным лицом, в котором не было ни ревности, ни осуждения, а было что-то холодное и терпеливое, – как у человека, который наконец собрал головоломку и теперь просто держит её в руках, решая, что с ней делать.
Он знал.
Я поняла это окончательно, глядя на него через зал. Не подозревал – знал. Он видел, как я ушла в коридор. Видел, наверное, как через минуту туда же ушёл Кейн. Видел, как мы вернулись порознь, с интервалом. Видел «синее вам идёт», брошенное на ходу. Для человека, который всё замечает, этого было более чем достаточно.
Он приподнял стакан за меня – или за нас, – и отпил, глядя мне в глаза.
И мне стало холодно, несмотря на всё тепло этого зала, потому что я поняла: с этой секунды наша тайна перестала быть только нашей.
Теперь её знал третий.
И этот третий был не Ник, который проболтался бы по доброте и забыл. Это был Оуэн – тихий, терпеливый, внимательный Оуэн, который ничего не делал просто так и ничего не забывал.
Я отвернулась первой.
Но весь оставшийся вечер, смеясь с аналитиками, потягивая нетронутый бокал, ожидая обещанной машины, я чувствовала его светлый спокойный взгляд у себя на спине – на той самой голой спине, которую сегодня трогали двое мужчин, и видел третий.
Мы уехали порознь.
Он ушёл первым, попрощавшись со всеми одним общим кивком. Я подождала, как договорились, полчаса – самые длинные полчаса в моей жизни, – и попрощалась с Ником, который к тому времени был уже совсем весёлый и порывался проводить меня, и я еле от него отбилась, и спустилась вниз, и вышла на улицу, в снег.
Машина стояла у тротуара. Чёрная, тихая, с работающим мотором.
Задняя дверь открылась изнутри.
Я села. Он был там – в темноте салона, без пальто, оно лежало рядом, – и не успела дверь закрыться, как он притянул меня к себе.
– Целый вечер, – сказал он мне в губы. – Целый вечер я смотрел на вас в этом платье и не мог подойти. Смотрел, как Валенти кладёт руку вам на спину. Как вы смеётесь с этими аналитиками. И держался.
– Я знаю.
– Не знаете. – Он опустил стеклянную перегородку между нами и водителем – она поехала вверх, отрезая нас, – и водитель, не оборачиваясь, тронул машину. – Едем долго. Пробки. У нас есть время.
И он не стал сдерживаться, как обещал.
В машине было темно и тепло, за окнами плыл ночной город в снегу, впереди, за стеклом, был неподвижный затылок водителя, – а на заднем сиденье он посадил меня к себе на колени, лицом к себе, и задрал моё синее платье, и стянул то немногое, что было под ним, и я опустилась на него, медленно, до конца, закусив губу, чтобы не застонать в голос.
– Теперь можно, – сказал он тихо, держа меня за бёдра. – Здесь можно шуметь. Стекло не пропускает. Давайте. Я весь вечер этого ждал.
И я перестала сдерживаться – впервые за всё это время, впервые не боясь, что услышат. Я двигалась на нём, а он вёл меня за бёдра, снизу, вжимаясь в меня на каждом движении, и я стонала в голос, ему в шею, и он ловил эти звуки, которые нельзя было выпускать нигде, кроме как здесь, в этой тёмной едущей коробке, отрезанной от всего мира.
Это было медленно и глубоко, совсем не так, как на столе, – там была спешка и злость, а здесь, в темноте, в тепле, под падающий за окнами снег, было что-то почти нежное. Он держал меня, я держала его, наши лбы соприкасались, и он смотрел мне в глаза снизу вверх, и я видела, как с него сходит вся его броня, слой за слоем, пока не осталось только лицо мужчины, которому хорошо со мной, просто хорошо.
Я кончила первой, тихо застонав, – и он на моих волнах кончил следом, вжав меня в себя до конца, уткнувшись лбом мне в грудь, и я почувствовала, как всё его тело содрогнулось, как он на секунду перестал быть неуязвимым.
Потом мы долго сидели так. Машина ехала. Снег падал.
Он гладил меня по голой спине – медленно, рассеянно, – и молчал, и я слушала его сердце, и это был, наверное, самый счастливый момент за всё то время, что я его знала.
– Мэтью, – сказала я тихо.
– М.
– Оуэн знает.
Его рука на моей спине замерла.
– Я видела, как он смотрел, – сказала я. – Весь вечер. Он всё понял. Про нас.
Долгая пауза. Я почувствовала, как он собирается – как возвращается броня, слой за слоем, – и мне стало жалко того, отпустившего, которого я видела минуту назад.
– Я разберусь, – сказал он наконец.
– Как?
– Не думайте об этом. – Он приподнял моё лицо за подбородок. – Это моя работа – разбираться. Ваша работа – не бояться. Хорошо?
– Хорошо, – сказала я.
Но я боялась.
Потому что я видела лицо Оуэна, когда он поднимал стакан. И я знала, что «я разберусь», сказанное вот так спокойно, у этого человека, может означать что угодно, – и что не всё из этого «что угодно» мне понравится.
Глава 16. Февраль
Глава 16. Февраль
Февраль я не помню целиком.
Он слился в одно – снег за окнами, тёплый свет опенспейса, двойная жизнь, от которой у меня всё время слегка кружилась голова, как у человека, который живёт на два часовых пояса.
Днём мы были чужие. Он проходил мимо, не глядя. Я сдавала отчёты через Ренату. Мы разыгрывали это так хорошо, что иногда мне самой начинало казаться – а было ли что-нибудь вообще, или я всё придумала, эту его руку, этот его голос, «хорошая девочка» мне в волосы.
А вечерами – или в обед, или в те украденные десять минут, когда этаж пустел, – была другая жизнь.
Он брал меня везде.
Я не узнавала себя. Милая неловкая Лира, которая три месяца назад приехала из Джерси-Сити с контейнером обеда и добрым сердцем, – эта Лира теперь знала, в каком углу серверной не работает камера, и что архив запирается изнутри, и что если задержаться после восьми, весь двадцать второй этаж – ваш, и стеклянные переговорные с опущенными жалюзи становятся чем угодно.
Серверная была холодная, гудящая, и там ничего не было слышно даже вблизи, и он однажды взял меня прямо там, прижав к стойке с оборудованием, и гул заглушил все звуки, и я потом три дня краснела, проходя мимо той двери.
Архив был тёплый, пыльный, без окон, со светом по датчику движения – и если не двигаться, свет гас, и он однажды заставил меня стоять неподвижно в темноте, пока сам делал со мной то, от чего не двигаться было невозможно, и свет то вспыхивал, выдавая нас, то гас, и это было мучительно и восхитительно.
Его кабинет – стол, который я теперь не могла видеть спокойно.
Один раз – самый страшный – под этим столом.
Это была его идея, конечно. Он написал: «Зайдите с папкой по Гринлейн. У меня звонок с комитетом, но это ненадолго». Я зашла, с папкой, и он запер за мной дверь, опустил жалюзи, и я думала – обычное, быстрое, между делом, – а он усадил меня на пол, под стол, и сказал: «Комитет через минуту. Не издавайте ни звука».
И включил громкую связь.
Я сидела под его столом, в темноте, между его коленей, и слушала, как восемь человек из кредитного комитета обсуждают какую-то сделку, и его голос – ровный, властный, скучающий, – а сама делала с ним то, чего эти восемь человек никогда бы не заподозрили. И самое невероятное было в том, что его голос не изменился. Ни на секунду. Ни на полтона. Он отвечал на вопросы, задавал свои, спорил о процентах, а я была там, внизу, и старалась изо всех сил вывести его из этого проклятого спокойствия, и не могла.
Только один раз – один-единственный – в середине фразы он на долю секунды запнулся. «Мы согласны на... – пауза, – на предложенные условия». И всё. Больше ничего. Он положил трубку, а потом посмотрел на меня сверху вниз, вытащил из-под стола, посадил к себе на колени и сказал: «За эту паузу вы мне ответите». И я ответила.
Это было такое чистое, концентрированное проявление его контроля, что я потом сама не поверила, что мы это сделали.
Мы были как наркоманы.
Вот честное слово. Чем больше было, тем больше хотелось, и риск не отпугивал, а наоборот – раззадоривал, и мы оба это знали, и оба не могли остановиться. Каждый раз мы говорили себе «в последний раз, это слишком опасно», и каждый раз находили новый угол, новые десять минут, новый предлог.
Я влюблялась всё сильнее. И он – я это видела – тоже, хотя ни разу не сказал этого слова.
Он показывал по-другому.
Он заказывал мне обед, когда я забывала поесть. Он однажды заметил, что я мёрзну в тонком пальто, и на следующий день на моём стуле лежал шарф – дорогой, кашемировый, без записки, но я знала. Он запоминал всё, что я говорила, – мою маму, мою прошлую работу, то, что я боюсь высоты и люблю грозу. Он не говорил «я тебя люблю». Но он знал, какой сэндвич я люблю, и это было почти то же самое.
А ещё был один день, который я запомнила отдельно.
Обычный вторник. Планёрка, отчёты, серое небо за окнами. Я сидела за своим столом и работала, и вдруг телефон дрогнул.
«Через пять минут в переговорной номер три. Захватите папку по любому делу, для вида.»
Я похолодела и загорелась одновременно. Переговорная номер три была в дальнем конце, стеклянная, как все, но с жалюзи, и в обеденное время туда никто не заходил.
Я взяла первую попавшуюся папку и пошла, стараясь идти спокойно, будто по делу. Сердце колотилось. Мимо прошла Рената – я улыбнулась ей, самой обычной улыбкой, и внутри всё сжалось от того, как легко я теперь вру лицом.
В переговорной он уже опустил жалюзи наполовину – так, чтобы снизу казалось, что идёт рабочая встреча, а сверху ничего не видно. Он стоял у стола, и когда я вошла и закрыла дверь, он не сказал ни слова – просто посмотрел, и этого взгляда было достаточно.
– У нас восемь минут, – сказал он. – В обед сюда придут в двенадцать сорок. Сейчас двенадцать тридцать две.
– Восемь минут, – повторила я. – Вы серьёзно?
– Мне хватит, чтобы вы забыли, как вас зовут, – сказал он. – Идите сюда.
И мне надо было бы возмутиться, сказать, что это безумие, что за стеклом весь отдел, что нас поймают, – а вместо этого у меня подкосились ноги от одних его слов, и я пошла.
Он посадил меня на край стола, спиной к матовому низу жалюзи, лицом к нему, и задрал юбку, и его рука была быстрой и точной, и я закусила костяшки пальцев, чтобы не издать ни звука, потому что в трёх метрах, за тонким стеклом, ходили люди, шумел принтер, звонили телефоны – целый рабочий день шёл своим чередом, а я сидела на столе переговорной с задранной юбкой и его рукой между ног и смотрела через щель в жалюзи на макушки коллег.
Риск не пугал. Он разгонял. Каждый силуэт за стеклом, каждый шаг в коридоре – всё это не гасило, а поднимало, и я кончила меньше чем за пять минут, беззвучно, вцепившись зубами в собственный кулак, глядя ему в глаза.
Он привёл меня в порядок, поправил на мне юбку, вернул папку в руки.
– Идите первая, – сказал он, дыша ровно, будто ничего не было. – И, Лира.
– Да?
– У вас всё на лице написано. Умойтесь по дороге.
Я вышла из переговорной в двенадцать тридцать девять, за минуту до того, как туда пришли на встречу, – с папкой, которая была мне не нужна, с горящим лицом, на ватных ногах, – и пошла в туалет умываться, и в зеркале на меня смотрела женщина, которую я всё ещё не до конца узнавала.
Вот такой был февраль.
Я стала бывать у него.
Не часто – мы были осторожны, – но иногда, поздними вечерами, вместо Астории машина везла меня в Трайбеку, в его пустую квартиру над городом. И каждый раз я приносила что-нибудь: то еды, то чаю, то однажды – цветок в горшке, который поставила на голый подоконник, и он посмотрел на этот цветок как на инопланетянина, но не выбросил. Квартира медленно, по крупице, переставала быть совсем уж нежилой.
Но пустой она всё равно оставалась. И однажды, поздно, стоя на его стерильной кухне, я открыла шкаф – и увидела то, что раньше не замечала. Одну чашку. Одну-единственную, белую, на пустой полке.
– У тебя одна чашка, – сказала я.
Он посмотрел на меня, и что-то дрогнуло в его лице.
– Мне больше не нужно было, – сказал он. – Я один.
– Одна чашка, – повторила я. – Мэтью, это самая грустная вещь, которую я сегодня слышала.
И я не знаю, что на меня нашло, – может, поздний час, может, всё это, накопившееся, – но я подошла к нему, обняла его, просто обняла, уткнувшись лицом ему в грудь, не для секса, а просто так, потому что мне вдруг стало его невыносимо жалко. Этого грозного человека, которого боится весь этаж, с его пустой квартирой и одной чашкой.
Он замер.
Я почувствовала, как он застыл, – он не знал, что делать с объятием, которое не ведёт никуда, просто объятие, – и это сказало мне о нём больше, чем всё остальное. Его никто так не обнимал. Может быть, очень давно.
А потом его руки медленно легли мне на спину.
И он выдохнул – длинно, – и опустил подбородок мне на макушку, и мы стояли так, в пустой квартире, у огромного окна, над городом, долго, молча, просто держась друг за друга.
– Я куплю вторую чашку, – сказал он наконец, тихо.
– Купите.
– Для тебя.
– Хорошо, – сказала я, и у меня защипало в глазах, потому что я поняла, что он только что сказал. Не «я тебя люблю». А «я куплю для тебя чашку в дом, где никто не живёт». И это было то же самое. Это было даже больше.
Той ночью он был особенно медленным, внимательным, почти нежным, – и в темноте его спальни, в кровати, а не на столе, не у стены, не в машине, – я поняла, что пропала окончательно.
Я влюбилась в него. По-настоящему. Не в директора, не в грозного мистера Кейна, а в человека с одной чашкой, который не умеет, когда его обнимают.
И это было гораздо страшнее всего, что было до.
Оуэн выждал.
Вот что я поняла потом – что он не торопился. После того как он обронил у автомата своё «сегодня берегут, завтра – фото в неудачном месте», прошло время, и он молчал, наблюдал, собирал, и я почти успокоилась, почти поверила, что это была пустая угроза, что он передумал, что «я разберусь» Кейна как-то сработало.
Он не передумал. Он просто ждал, когда я расслаблюсь. Терпеливый, как он сам про себя когда-то сказал: «я не целюсь, я жду».
Он поймал меня в архиве.
Я зашла туда за старым делом, одна, в обед, и не услышала, как он вошёл следом, – а когда обернулась, он стоял между мной и дверью, спокойный, со своей вечной полуулыбкой, и от того, как он стоял, у меня похолодело внутри.
– Привет, Лира.
– Оуэн. Ты меня напугал.
– Извини. – Он не подвинулся. – Я тебя искал.
– Зачем?
Он прошёл вдоль стеллажа, ведя пальцем по корешкам папок, не глядя на меня, – и заговорил, легко, будто о погоде.
– Знаешь, что интересно, – сказал он. – Я тут посчитал. За последний месяц ты семь раз задерживалась после восьми. И Кейн – те же семь вечеров. Один в один. Совпадение, да?
Я молчала.
– И на приёме, – продолжал он. – Ты ушла в коридор. Через минуту туда пошёл он. Вернулись вы порознь, с интервалом в семь минут. Я засёк.
– Оуэн...
– И шарф, – сказал он, наконец повернувшись ко мне. – Кашемировый. Который появился у тебя на стуле в тот день, когда ты пришла в тонком пальто. Ты правда думаешь, никто не замечает таких вещей?
Я стояла, прижавшись спиной к стеллажу, и сердце колотилось где-то в горле.
– Чего ты хочешь, – сказала я тихо.
– О, – сказал Оуэн мягко. – Вот это правильный вопрос. Наконец-то.
Он подошёл ближе. Не угрожающе – наоборот, почти ласково, и это было страшнее любой угрозы.
– Я ничего не хочу, Лира. Пока. – Он посмотрел на меня своими светлыми спокойными глазами. – Я просто хочу, чтобы ты понимала, в каком ты положении. Ты спишь с директором. С прямым начальником. Это прямое нарушение кодекса – того самого, который ты подписала в первый день, помнишь? Сорок восемь часов на раскрытие, а вы это скрываете уже два месяца.
– Это касается только нас.
– Это касается комплаенса, – сказал Оуэн. – И совета. И если это всплывёт – а такие вещи всплывают, Лира, – знаешь, кто пострадает?
Я молчала.
– Не ты, – сказал он тихо. – Ты новенькая, тебя просто уволят, поплачешь и найдёшь другую работу. А вот он. – Оуэн чуть наклонил голову в сторону, туда, где был кабинет Кейна. – Директор, который спит с подчинённой и скрывает это. Это конец карьеры. Совет его сожрёт. Всё, что он строил восемь лет, – коту под хвост. Из-за тебя.
У меня задрожали руки.
Потому что это было ровно то, чего я боялась. Ровно то, о чём я думала в машине. Не за себя – за него.
– Что тебе нужно, – сказала я снова, и голос дрогнул.
– Пока – ничего, – сказал Оуэн и улыбнулся. – Я же сказал. Пока. Я просто хочу, чтобы ты знала, что я знаю. И чтобы ты подумала, хорошенько, о том, как сильно ты не хочешь, чтобы это всплыло. – Он отступил к двери. – А когда мне что-нибудь понадобится, Лира, – а оно понадобится, – ты вспомнишь этот разговор. И будешь очень покладистой. Ради него.
Он открыл дверь.
– Кстати, – сказал он, обернувшись. – Не рассказывай ему про этот разговор. Подумай сама, что он сделает, если узнает, что мне всё известно. Ты видела, как он умеет. Ты правда хочешь, чтобы он наделал глупостей и погубил себя ещё быстрее? Нет. Лучше держи это между нами. Так безопаснее. Для него.
И вышел, оставив меня одну в пыльном тёплом архиве, со светом, который через минуту погас, потому что я стояла неподвижно, не в силах пошевелиться.
Я стояла в темноте, и до меня медленно доходило, в какую ловушку я попала.
Если я расскажу Кейну – он что-нибудь сделает с Оуэном, и это его погубит. Оуэн прав. Я видела, как Кейн уничтожал их с Ником за одно только пари. Что он сделает с человеком, который шантажирует меня? Он не остановится. И это будет конец – не Оуэна, а его.
А если не расскажу – я останусь одна против Оуэна. С его «когда мне что-нибудь понадобится».
Я сползла по стеллажу и села на пол в темноте, обхватив колени, – милая счастливая Лира, которая всех кормит печеньем, – и впервые за всё это время по-настоящему испугалась.
Не потому, что мне угрожали.
А потому, что я поняла: чтобы защитить человека, которого я люблю, мне придётся врать ему. Скрывать от него. Нести это одной.
И я не знала, надолго ли меня хватит.
Вечером он заметил, что со мной что-то не так.
Конечно заметил. Он замечал всё – как я мёрзну, как я не ем, как я держу вилку, – и уж перемену во мне он считал мгновенно.
Мы были у него, в той пустой квартире, где теперь стояли две чашки – он купил вторую, как обещал, синюю, она стояла рядом с его белой, и всякий раз, когда я её видела, у меня щемило сердце. Я сидела на подоконнике, обхватив колени, и смотрела на город, и молчала слишком долго.




























