Текст книги "Милашка для директора (СИ)"
Автор книги: Сабрина Нова
Соавторы: Рианна Дарк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Весь день я ловила себя на том, что смотрю в сторону углового кабинета.
Не специально. Просто взгляд сам туда сползал – на стеклянную дверь, за которой на фоне окна темнел его силуэт, прямой, неподвижный, и я каждый раз одёргивала себя и возвращалась к работе, и через десять минут ловила себя снова.
Он ко мне не подходил.
После лифта – ни слова. Он вёл планёрку своим тихим страшным голосом, от которого весь стол подавался вперёд, и ни разу не посмотрел в мою сторону. Он был директором, я была новенькой из клиентского сервиса, между нами было двадцать метров опенспейса и целая пропасть должностей, и то, что случилось утром в лифте – «встаньте», взгляд сверху, моя курица на его ботинке, – к вечеру уже казалось мне чем-то, что я сама себе придумала.
Наверное, так и есть, говорила я себе. Он директор. Я уронила на него обед. Он просто был вежлив, насколько вообще умеет.
К пяти этаж начал пустеть – не разом, как в Джерси-Сити, а по одному: кто-то надевал пальто и уходил, и через час осталось человек шесть, а через два – трое.
Я не уходила, потому что не знала, можно ли, и потому что дома меня никто не ждал, и на пустом светлом этаже с видом на вечерний город было почему-то не так одиноко, как в моей квартире.
К восьми на этаже осталась я и свет.
Свет тут был на датчиках. Над дальним рядом он погас сам, потому что там час никого не было, и зал разделился: моя половина светлая, дальняя – тёмная. А в самом углу, за стеклянной дверью кабинета, горела ещё одна полоска света.
Он был там.
Я домывала кружку на кухне, когда услышала за спиной шаги.
Он стоял в дверях.
Без пиджака – первый раз я видела его без пиджака, – в белой рубашке с закатанными до локтя рукавами, и от этого он выглядел не так, как днём: не директор, а просто мужчина, уставший, поздний, с тенью щетины на скулах.
– Вы ещё здесь, – сказал он.
– Домываю. Ухожу.
Он вошёл. Кухня была маленькая, и он сразу занял её всю – не движением, просто присутствием, – и я почувствовала это спиной, у раковины, и вода вдруг стала очень громкой.
Он вошёл. Кухня была маленькая, и он сразу занял её всю – не движением, просто присутствием, – и я почувствовала это спиной, у раковины, и вода вдруг стала очень громкой.
Я закрыла кран и повернулась.
Он стоял, прислонившись плечом к косяку, и смотрел на меня, и это был не тот взгляд, каким он смотрел на планёрке, – не оценивающий, работает ли предмет. Другой.
– Вы всё ещё здесь, – сказал он. – Первый день, а уходите последней.
– Я не знала, во сколько можно.
– Можно было в шесть.
– А. – Я вытерла руки. – Теперь буду знать.
Он не уходил. Он стоял и смотрел, как я вожусь с полотенцем, и молчание становилось всё гуще, и я, чтобы его чем-то заполнить, ляпнула первое, что пришло:
– Простите за ботинок.
Уголок его рта дрогнул.
– Вы уже извинялись. Четыре раза.
– Я извинюсь и в пятый. Он был очень чистый, а я его…
– Хартли.
– Да?
– Забудьте про ботинок.
Он сказал это так, что я забыла – не только про ботинок, а вообще всё, что собиралась сказать, потому что он смотрел на меня, и в маленькой кухне было тихо, и он стоял слишком близко для начальника и слишком далеко для кого угодно ещё.
– Вы не такая, как здесь работают, – сказал он.
– Это плохо?
Он подумал.
– Пока не знаю, – сказал он.
И вот тут он оттолкнулся от косяка и сделал шаг – не к выходу, а ко мне, – и остановился близко, за столом, так что между нами был только узкий стол, и я почувствовала тепло, идущее от него, и запах, тот самый, кедр и что-то сухое, и у меня перехватило дыхание, само, до всякой мысли.
Он смотрел на меня сверху вниз.
Секунду. Две. И я не отвела глаз – не потому что смелая, а потому что не смогла, – и что-то в воздухе между нами стало плотным и горячим, и я поняла, совершенно ясно, что если сейчас кто-то из нас двинется, случится то, чего нельзя.
Никто не двинулся.
– Идите домой, Лира, – сказал он наконец. Тихо. Почти мягко. – Поздно.
И отошёл.
Я обернулась – он уже был в дверях, уже уходил, спиной ко мне, к своему угловому кабинету, где горел свет.
Я стояла на кухне одна, с колотящимся сердцем, мокрыми руками и совершенно пустой головой, и думала только одно, глупое, ясное, невозможное:
он назвал меня по имени.
Он весь день не смотрел в мою сторону, он король этого стеклянного этажа, которого боятся все, – а сейчас он стоял в двадцати сантиметрах от меня в пустой кухне и назвал меня по имени, и голос у него был не такой, каким он говорил с целым отделом.
Я не знала ещё, что это только начало.
Я вообще ничего ещё не знала.
Глава 2. Вечер в баре
Глава 2. Вечер в баре
В пятницу меня позвали в бар, и я согласилась, потому что не умею отказывать, и это, как выяснилось, была не единственная вещь, которую я в тот вечер не умела.
Позвал Ник.
Он появился у моего стола в шесть, уже в пальто, уже с тем блеском в глазах, который я за неделю научилась узнавать, – блеск человека, который решил, что вечер будет хорошим, и не собирается спрашивать разрешения у реальности.
– Всё, – сказал он. – Собирайся.
– Куда?
– В нормальное место. Пятница. Ты у нас неделю, и мы тебя ещё ни разу не выгуляли, это позор на весь отдел.
– Я, наверное...
– Она наверное, – сказал Ник куда-то в сторону, и из-за перегородки появился Оуэн, тоже в пальто, спокойный, с этой своей вечной полуулыбкой, которая ничего не обещала и ни к чему не обязывала.
– Пойдёмте, – сказал Оуэн. – Один бокал. Мы приличные люди.
– Мы совершенно неприличные люди, – поправил Ник. – Но один бокал – да.
И я пошла.
Я пошла, потому что была пятница, потому что за неделю я не сказала на этом этаже ни одной живой фразы, кроме как про кредитные линии, потому что дома меня ждал контейнер и сериал, который я смотрела уже в третий раз, и потому что – чего греха таить – мне было приятно, что меня зовут. Меня давно никуда не звали. В Джерси-Сити звали, а здесь я была новенькая, и вот меня позвали, и внутри у меня стало тепло и глупо, как от комплимента.
Я даже не зашла в туалет поправить лицо. Просто взяла пальто и пошла, счастливая, за двумя мужчинами, один из которых громко рассказывал, какой бар лучший в радиусе десяти кварталов, а второй молча придерживал мне дверь.
Бар был из тех, куда я сама бы никогда не зашла.
Тёмный, дорогой, с длинной медной стойкой и низким золотым светом, и с ценами, которых не было в меню, потому что в таких местах, если ты спрашиваешь цену, тебе тут не место. Играла тихая музыка. Пахло деревом, кожей и чем-то дымным. За стойкой стоял бармен с усами, как из старого кино, и делал коктейли так медленно и красиво, будто у него не было других дел до конца времён.
– Что будешь? – спросил Ник.
– Я не знаю. Что-нибудь... лёгкое?
– Она не знает, – сообщил Ник бармену. – Сделай ей что-нибудь, от чего она нас полюбит.
Бармен посмотрел на меня, коротко, оценивающе, и сделал что-то розовое в широком бокале, с веточкой чего-то сверху, и это что-то было сладкое, вкусное и совершенно не похоже на алкоголь.
Это была ловушка, конечно. Я это поняла позже.
Тогда я просто сделала глоток и сказала «ой, вкусно», и Ник засмеялся и сказал, что я прелесть, а Оуэн ничего не сказал, но пометил бармену пальцем, чтобы тот сделал ещё один, заранее.
Мы сели за столик в углу, на кожаный диван, я в середине, они по бокам.
И мне стало хорошо.
Вот что я помню лучше всего про начало того вечера – что мне стало по-настоящему, тепло, глупо хорошо. Ник рассказывал смешное, я смеялась, розовое было сладкое, свет был золотой, и впервые за неделю я не думала ни про кредитные линии, ни про то, правильно ли я сижу, ни про то, кто на меня смотрит. Я просто сидела с двумя людьми, которым, кажется, было со мной весело, и мне было весело с ними, и я такой человек – мне много не надо, дайте мне тёплое место и людей, которые смеются, и я счастлива.
– За Ли, – сказал Ник, поднимая бокал. – За лучшее приобретение отдела за год.
– За Лиру, – поправил Оуэн тихо, и чокнулся со мной, глядя в глаза чуть дольше, чем нужно.
Я не заметила тогда этой разницы. Ник звал меня Ли, Оуэн – Лира. Ник шумел, Оуэн смотрел. Я не заметила, что это два разных способа одного и того же.
Я допила первый бокал.
Второй уже стоял передо мной.
Ко второму бокалу я танцевала.
Не по-настоящему – в баре не танцевали, там было не то место, – но я раскачивалась на диване в такт музыке, и подпевала под нос словам, которых не знала, и Ник это заметил и пришёл в восторг.
– Так, – сказал он. – Она поёт. Оуэн, она поёт.
– Я слышу.
– Ли, а ну спой.
– Не буду, – сказала я и засмеялась, и всё-таки промурлыкала строчку, и Ник зааплодировал, и я почувствовала себя звездой, крошечной пьяной звездой на кожаном диване, и это было чудесно.
Я такой человек. Мне правда мало надо. В Джерси-Сити мы после смены иногда шли в дешёвую забегаловку, где пиво было тёплым, а стулья липкими, и я была там так же счастлива, как сейчас в этом дорогом золотом месте, потому что счастье у меня не про место, а про то, что вокруг люди и они смеются. Мама говорит, что я родилась с этим и что это одновременно мой лучший дар и то, из-за чего меня легче всего обидеть. Я тогда не понимала, что она имеет в виду.
В тот вечер я начала понимать. Только поздно.
– А расскажи про Джерси, – попросил Ник, подперев щёку. – Ты там кем была?
– Принимала звонки. Люди звонили, злились, что с них списали денег, а я их успокаивала.
– И как успокаивала?
– По-разному. – Я отпила. – Один дядечка кричал полчаса, а потом расплакался и рассказал мне, что у него жена в больнице. И мы с ним ещё полчаса просто разговаривали. Про жену. Я ему потом открытку послала. На адрес по счёту.
Ник перестал улыбаться.
– Ты послала должнику банка открытку, – сказал он.
– Он не должник. Он человек. У него жена болела.
Ник посмотрел на Оуэна. Оуэн смотрел на меня – внимательно, с тем непонятным интересом, с каким смотрят на редкую птицу или на дорогую вещь, которую прикидывают, по карману ли.
– Открытку, – повторил Оуэн тихо. – Надо же.
Я не поняла тогда, что чем-то себя выдала. Что я разложила себя перед ними, всю, как на витрине, – вот она я, добрая, мягкая, шлю открытки должникам, – и что один из них слушал меня как друга, а второй как аналитик, оценивающий актив.
Я допила второй бокал.
Третий уже стоял.
К третьему бокалу я узнала про Ника всё.
Что он вырос в Джерси (мы оба из Джерси, и это нас страшно сблизило на десять минут), что у него две сестры и обе замужем и обе им недовольны, что он ненавидит зиму, что однажды он проспал важную встречу, потому что заснул в химчистке, ожидая костюм, и что он считает Оуэна лучшим другом и худшим человеком одновременно.
– Он тебя сдаст, – сказал Ник доверительно, наклонившись ко мне, и кивнул на Оуэна. – При первой возможности. Такой человек.
– Я тебя сдам первым, – сказал Оуэн, не отрываясь от бокала.
– Видишь? – Ник развёл руками. – Змея.
Я смеялась. Мне всё было смешно к третьему бокалу. У меня приятно шумело в голове, и лица вокруг стали мягче и добрее, и я поймала себя на том, что рассказываю Нику про свою маму, про то, как мы жили вдвоём, про то, как я готовлю, и что я люблю кормить людей, и что мне нравится, когда берут, – и что-то внутри меня, очень далеко, тихо сказало: притормози. Ты слишком много рассказываешь. Но было так тепло, и они так внимательно слушали, что я не притормозила.
В какой-то момент Ник встал – за добавкой или в туалет, – и наклонился к Оуэну через меня, и сказал ему что-то на ухо, коротко, с ухмылкой.
Я расслышала обрывок.
– …говорил же, к десяти она…
Оуэн перебил его – не словами, взглядом. Он поднял глаза на Ника, ровно, холодно, и чуть качнул головой: не при ней.
– Что? – спросила я, улыбаясь. – Что вы там?
– Ничего, – сказал Ник, выпрямляясь. – Спорим про работу. Скучное.
– Про какую работу?
– Про очень скучную, – сказал Ник и ушёл к стойке, и я про это забыла, потому что забывать в тот вечер было легко, всё было лёгкое, и я потянулась за бокалом, и он опять оказался полным, хотя я не помнила, чтобы допивала предыдущий.
Оуэн смотрел на меня.
– Вы славная, – сказал он.
– Спасибо.
– Нет, я серьёзно. – Он чуть наклонился. – Тут все… – он обвёл рукой воздух, имея в виду, кажется, весь двадцать второй этаж, – тут все с зубами. А вы нет. Это редко.
– У меня есть зубы, – сказала я.
– Не сомневаюсь, – сказал Оуэн и улыбнулся, и в этой улыбке было что-то, от чего мне на секунду стало не так тепло, но тут вернулся Ник с подносом, на котором стояло что-то новое и золотое, и тепло вернулось.
Я не знаю, во сколько я поняла, что перебрала.
Кажется, когда встала.
Я встала, чтобы пойти в туалет, и пол оказался не там, где я его оставила. Он мягко ушёл в сторону, и я схватилась за спинку дивана, и засмеялась, потому что это было смешно – пол, который уезжает, – и Ник сказал «оп-па», и подхватил меня под локоть.
– Так, – сказал он весело. – Кто-то у нас лёгонький.
– Я в порядке, – сказала я очень отчётливо, чтобы доказать, что я в порядке, и от этой отчётливости стало только очевиднее, что нет.
– Конечно в порядке, – сказал Ник. – Идём, провожу.
Дальше я помню кусками.
Помню коридор к туалету, длинный, с красными обоями. Помню, что смотрела на себя в зеркало и думала, какое у меня красное лицо и какие блестящие глаза, и что я красивая, вот прямо сейчас красивая, и что надо будет запомнить это ощущение, потому что оно редкое. Помню, что вернулась и села, и что бокал опять был полный, и что я подумала – не буду, – и всё равно отпила, потому что он был сладкий.
Помню, что Ник обнял меня за плечи, по-дружески, тяжело, и что мне это было и приятно, и чуть-чуть много, и что я не знала, как аккуратно выйти из-под руки, и не вышла.
Помню, что было очень весело и очень тепло, и что я подумала: вот бы так всегда.
А потом дверь бара открылась, впустив полосу холода с улицы, и вошёл человек, которого в этом баре, в этот вечер, среди этого золотого света и пьяного веселья, не должно было быть никак.
Мистер Кейн.
Позже Ник объяснил мне, что тут всё просто: этот бар – на первом этаже соседнего с нашим здания, сюда после работы стекается половина финансового квартала, и добрая часть нашего банка, и что Кейн иногда заходит сюда поздно, один, выпить чего-нибудь тёмного у стойки и уйти, ни с кем не заговорив. Начальство тоже люди, сказал Ник. Хотя в это, глядя на Кейна, верилось с трудом.
Но тогда я ничего этого не знала. Тогда я просто увидела, как он входит.
Он не был похож на себя.
То есть он был похож – тот же костюм под пальто, та же прямая спина, то же лицо, которое ничего не выражало, – но он был здесь, в баре, в пятницу вечером, а я за неделю усвоила, что мистер Кейн не бывает нигде, кроме двадцать второго этажа, что он там живёт, что он часть мебели, дорогой и опасной.
И вот он стоял в дверях бара и обводил зал взглядом, и взгляд был не пьяный, не расслабленный, не вечерний – рабочий. Он искал.
Он нашёл наш угол.
Я смотрела, как он идёт к нам через зал, между столиками, не торопясь, и как люди чуть подаются в стороны, освобождая ему дорогу, хотя он не просил, – и даже пьяная, даже с уехавшим полом, я почувствовала, как по спине прошло что-то холодное и внимательное, будто протрезвляющее.
– Оу, – сказал Ник, и убрал руку с моих плеч. Быстро. – Шеф.
– Валенти. – Кейн остановился у столика. Он не сел. Он смотрел на меня. – Брайт.
– Мы тут… – начал Ник.
– Я вижу, где вы тут.
Он сказал это тихо, и Ник заткнулся.
Я подняла на него глаза, и мне пришлось задрать голову, потому что он стоял, а я сидела, глубоко, в мягком диване, и снизу он казался очень высоким и очень тёмным на фоне золотого света, и я, вместо того чтобы испугаться или смутиться, вдруг ужасно ему обрадовалась.
Вот честное слово. Я ему обрадовалась.
– Мистер Кейн! – сказала я, и голос у меня получился слишком громкий и слишком счастливый. – А вы тут откуда? Садитесь! Ник, подвинься, пусть мистер Кейн сядет, тут хорошо, тут диван…
– Вставайте, – сказал он.
– Что?
– Вставайте. Я отвезу вас домой.
Я заморгала.
– Но мы же ещё… мы только начали… тут весело…
– Хартли. – Он наклонился, упершись рукой в спинку дивана над моей головой, так что оказался вдруг очень близко, и я почувствовала холод улицы, который он принёс на себе, и под холодом – тот сухой чистый запах, который я помнила по лифту. – Вы выпили четыре коктейля, каждый из которых крепче, чем вам сказали. Через двадцать минут вам станет плохо. Я предпочитаю, чтобы это случилось не здесь и не при них. Вставайте.
– Я в порядке, – сказала я с достоинством.
– Встаньте и дойдите до двери сами, – сказал он. – Если дойдёте – я уеду, а вы останетесь. Договорились?
Я обиделась. Мне показалось это ужасно несправедливым и высокомерным, и я решила ему доказать, и встала – резко, гордо.
Пол уехал сразу.
Он ушёл вбок и вниз, и я качнулась, и схватилась за первое, что было рядом, а рядом был он, и я вцепилась в его рукав обеими руками, и он поймал меня за локоть, спокойно, без единого лишнего движения, будто знал заранее, что так и будет.
– Ага, – сказал он.
– Это диван, – объяснила я. – Он высокий.
– Конечно.
Он не усмехнулся. Ни капли. Но что-то в том, как он сказал «конечно», было почти тёплым, и я даже сквозь весь свой розовый туман это услышала.
– Где ваше пальто.
– Не знаю.
– Валенти. Её пальто.
Ник вскочил и принёс моё пальто, и стоял с ним, как провинившийся, и Оуэн сидел на своём месте, спокойный, и смотрел не на меня и не на Ника – на Кейна. На то, как Кейн застёгивает на мне пуговицу. И на лице у Оуэна было странное выражение, внимательное и тихое, – выражение человека, который увидел что-то, чего видеть не должен был, и аккуратно убрал это куда-то на будущее.
Тогда я не придала этому значения. Мне было тепло, весело и пьяно, и Оуэн был просто милый коллега, который смотрел на меня своими светлыми глазами.
Я ещё не знала, что именно он в тот вечер заметил.
Кейн взял у Ника пальто.
И надел его на меня сам.
Вот этого я совсем не ожидала. Он развернул меня – за плечи, легко – и держал пальто, а я никак не могла попасть в рукав, потому что рукав уезжал вслед за полом, и он ждал, терпеливо, и поймал мою руку, и вдел её, и потом вторую, и расправил воротник, и застегнул верхнюю пуговицу, – и всё это молча, сверху, глядя не мне в глаза, а на пуговицу, которую застёгивал, и я стояла и смотрела на его лицо снизу, совсем близко, и думала – какие у него ресницы.
Я сказала это вслух.
– У вас красивые ресницы, – сказала я.
Его пальцы на пуговице замерли на секунду.
– Идёмте, – сказал он.
На улице был снег и очень холодно, и холод меня немного отрезвил, и я вцепилась в его руку, потому что тротуар был скользкий, а каблуки – мои, и это сочетание в моём состоянии было смертельным.
– Держитесь, – сказал он.
– Я держусь.
– Крепче.
Я взяла его под руку двумя руками, как берут пожилую тётушку, и он не убрал руку, и повёл меня к машине, которая стояла у тротуара с включёнными фарами, чёрная, тихая, дорогая, и с водителем, который вышел и открыл заднюю дверь.
Я остановилась.
– Это ваша машина?
– Садитесь.
– У вас водитель?
– Хартли, на улице минус шесть, садитесь в машину.
Я села. Точнее, он меня усадил – придержал за макушку, чтобы я не ударилась о край, как в кино делают с задержанными, и я подумала об этом и захихикала, и он обошёл машину и сел с другой стороны, и мы поехали.
В машине было тепло, тихо и пахло кожей.
Я сползла в угол сиденья, привалилась виском к холодному стеклу, и город поплыл за окном – золотые окна, красные огни, снег в свете фонарей, наискось, – и мне стало так хорошо и так спокойно, как не было уже очень давно.
– Где вы живёте, – спросил он.
– Астория.
Он назвал водителю адрес, которого я не говорила.
– Откуда вы знаете мой адрес?
– Это есть в вашем деле.
– Вы читали моё дело?
– Я читаю все дела.
Я повернула к нему голову. Он сидел прямо, глядя вперёд, и свет проезжающих фар скользил по его лицу, выхватывая то скулу, то краешек челюсти, то тёмный глаз, и потом снова отпуская в тень.
– Вы всегда такой? – спросила я.
– Какой.
– Такой… – я поискала слово. – Застёгнутый.
Он молчал.
– Вы, наверное, и спите застёгнутый, – сказала я и снова захихикала, ужасно довольная собой. – В костюме. И в галстуке. И часы не снимаете.
– Я снимаю часы, – сказал он.
– Когда?
Он не ответил.
Я снова привалилась к стеклу. Меня укачивало, приятно, и глаза закрывались сами, и я боролась с этим, потому что не хотела, чтобы вечер кончался, хотя он уже кончился.
– Спасибо, что забрали, – пробормотала я. – Вы добрый.
Долгая пауза.
– Я не добрый, – сказал он наконец. Тихо. Куда-то в окно, не мне.
– Добрый, – сказала я убеждённо. – Вы пальто мне застегнули. И макушку придержали. Злые так не делают.
Он ничего не сказал.
– А почему вы приехали? – спросила я. Мысль пришла с опозданием, медленно, продравшись сквозь розовый туман. – Вы же сидели у стойки. Один. Я вас даже не видела. А потом вы вдруг встали и пошли к нам.
Он молчал чуть дольше, чем нужно.
– Вы уронили бокал, – сказал он.
– Не роняла.
– Уронили. И засмеялись. И Валенти обнял вас так, что вы не могли выйти, а выйти хотели – это было видно по лицу. – Он смотрел вперёд, на дорогу. – И я встал.
Я обдумывала это долго, секунд десять, сквозь туман.
– То есть вы за мной следили, – заключила я довольно.
– Я пил виски и смотрел в стену, – сказал он. – Вы просто оказались между мной и стеной.
– Врёте, – сказала я.
Он повернул голову и посмотрел на меня. В темноте машины я не видела его глаз, только форму лица и блеск, когда проезжали под фонарём.
– А вы не такая простая, как кажетесь, – сказал он.
– Я очень простая, – обиделась я. – Все так говорят.
– Все ошибаются.
Он снова отвернулся к окну, и больше ничего не сказал, и я не поняла, был это комплимент или нет, и решила, что был, потому что мне хотелось, чтобы был.
– А вы знаете, – сказала я доверительно, привалившись к его плечу, потому что плечо оказалось близко и удобно, – вы совсем не такой страшный, как все думают.
Он замер. Я почувствовала это плечом – как он застыл, когда я к нему привалилась.
– Все вас боятся, – продолжала я, устраиваясь щекой на дорогой шерсти его пальто. – А вы просто грустный. Я сразу поняла. У вас глаза грустные. Даже когда лицо злое.
Он не отодвинул меня.
Вот что я запомнила – сквозь сон, сквозь туман, но запомнила твёрдо. Он не отодвинул моё лицо от своего плеча. Он сидел неподвижно, очень прямо, с пьяной сотрудницей, уснувшей у него на плече, и не шевелился, будто боялся спугнуть, и я задремала вот так, слушая, как бьётся под дорогой тканью его сердце – быстрее, чем должно у человека, которому всё равно.
Я скосила на него глаз – уже почти сквозь сон – и мне показалось, только показалось, что он смотрит на меня. Что он повернул голову и смотрит на меня, спящую в углу его дорогой машины, в застёгнутом им пальто, и что лицо у него в этот момент не застёгнутое, а какое-то другое, растерянное, – но я так и не поняла, было это или мне приснилось, потому что глаза закрылись окончательно, и следующее, что я помню, – это что мы стоим, и мотор не работает, и он говорит моё имя.
– Хартли. Приехали.
Мой дом.
Я узнала его не сразу – он выглядел иначе из тёплой чёрной машины, чем с холодной улицы, куда я выхожу каждое утро. Три этажа, кирпич, лестница на крыльцо в семь ступеней, всегда обледенелых, потому что дворник у нас чисто символический.
– Дойдёте? – спросил он.
– Конечно, – сказала я и открыла дверь, и вывалилась в снег.
Не упала – почти. Он оказался рядом раньше, чем я поняла, как он успел обойти машину, и поймал меня, и поставил, и вздохнул – я услышала этот вздох, короткий, сквозь зубы, вздох человека, который спрашивает себя, за что ему это.
– Ключи, – сказал он.
Я долго искала ключи в сумке. Он ждал. Снег падал на его тёмные волосы и не таял сразу, и я смотрела, как он падает, вместо того чтобы искать ключи, и он сказал «Хартли, ключи», и я нашла их.
Лестница была та самая, обледенелая.
Он поднимался первым, на ступеньку впереди, спиной вперёд, держа меня за обе руки, как держат ребёнка, который учится ходить, и я поднималась за ним, глядя под ноги, и на пятой ступеньке поскользнулась, и он поймал меня за талию, и на секунду я оказалась прижата к нему, всем телом, лицом в его пальто, вдыхая холод и кедр, и его руки были у меня на спине, и мы оба замерли.
Мы оба замерли.
Это длилось, наверное, секунду. Может, две. Я стояла, прижавшись к нему, пьяная, в снегу, на обледенелой лестнице, и чувствовала под пальто его грудь, и то, как он дышит, и что дышит он не совсем ровно, – и он не отстранил меня сразу. Он держал меня за талию, и его подбородок был где-то у моей макушки, и на одно короткое, тёплое, невозможное мгновение мне показалось, что он наклонил голову. Что он вдохнул запах моих волос.
Потом он поставил меня прямо.
– Ещё две ступеньки, – сказал он, и голос у него был ниже, чем раньше.
Мы поднялись.
На верхней ступеньке я остановилась отдышаться, держась за перила, и он стоял рядом, на ступеньку ниже, отчего мы оказались одного роста, лицом к лицу, и снег падал между нами и на нас, и на его ресницы – те самые, – и я смотрела на него в упор, пьяная и осмелевшая, и он смотрел на меня.
– У меня правда красивое лицо сейчас, – сообщила я. – Я в баре в зеркале видела. Когда выпью, я красивая.
– Вы красивая не когда выпьете, – сказал он.
Он сказал это раньше, чем успел решить, говорить ли, – я это поняла по тому, как он тут же отвёл взгляд и сжал челюсть, будто злился на себя. И отступил на ступеньку вниз, увеличивая расстояние, которое сам же секунду назад сократил.
– Дверь, – сказал он. – Открывайте.
У двери я долго не могла попасть ключом в замок.
Он забрал у меня ключи – молча, без раздражения – и открыл сам, и толкнул дверь, и в прихожей зажёгся свет, жёлтый и домашний, и я увидела свою вешалку, свои туфли у стены, свою жизнь, маленькую и тёплую, и мне стало ужасно хорошо, что я дома.
– Заходите, – сказала я. – Хотите чаю? У меня есть чай. И печенье. Я пеку.
– Нет.
– Ну кофе? У меня плохой кофе, но…
– Хартли. – Он стоял на пороге, не переступая его, одной рукой держась за косяк. – Зайдите в квартиру. Выпейте воды, большой стакан. Поставьте рядом с кроватью ещё один. Лягте на бок. Утром выпейте обезболивающее до того, как встанете.
Я смотрела на него.
– Вы прямо всё знаете, – сказала я.
– Я знаю, как это бывает.
– Вы тоже так напивались?
Что-то мелькнуло на его лице.
– Давно, – сказал он.
Я стояла в своей прихожей, держась за стену, и смотрела на этого грозного застёгнутого человека, которого боится весь этаж, который стоял на пороге моей крошечной квартиры в Астории, в снегу на плечах, и говорил мне, как пережить утро, – и что-то у меня в груди сделалось большое и тёплое и глупое, и если бы я была чуть трезвее, я бы испугалась, насколько тёплое.
– Спасибо, – сказала я. – Правда. Вы хороший.
– Идите спать.
– Спокойной ночи, мистер Кейн.
Он посмотрел на меня ещё секунду.
– Спокойной ночи, Лира, – сказал он.
И я не сразу поняла, что он впервые назвал меня по имени.
Он ушёл. Я слышала, как он спускается по лестнице – осторожно, потому что лёд, – и как внизу хлопнула дверь машины, и как машина отъехала. А я стояла в прихожей, в пальто, которое он застегнул, и улыбалась стене, как дурочка.
Потом меня стошнило, ровно через двадцать минут, как он и обещал.
Утро было адом.
Он был прав про всё – и про воду, которую я, конечно, не выпила, и про обезболивающее, которого у меня не было, и про то, что будет плохо. Я лежала в кровати в десять утра субботы, и голова была чужая, тяжёлая и звенящая, и во рту был вкус розовых коктейлей, к которым я теперь испытывала личную ненависть, и постепенно, кусок за куском, ко мне возвращался вчерашний вечер.
Бар. Ник. Три бокала. Или четыре. Обрывки.
Я потянулась за телефоном – проверить, не написала ли я кому-нибудь ночью чего-нибудь непоправимого, потому что за мной такое водится. Написала. Маме, в час двадцать: «мам я тебя очень люблю ты лучшая мама на свете». Донне из Джерси, в час двадцать пять: «доооонна я скучаю приезжай». И – сердце ухнуло – в рабочем мессенджере был открыт диалог с Кейном, пустой, слава богу пустой, но открытый, а значит, ночью я его открывала и что-то хотела написать, и одному богу известно, что меня остановило.
Я отшвырнула телефон в одеяло, как горячее.
«У вас красивые ресницы».
Я села в кровати и застонала вслух, в пустую комнату, от стыда.
Я сказала ему про ресницы. Я сказала директору, что у него красивые ресницы. Я цеплялась за его рукав, я хихикала, я объясняла ему, что диван высокий, я звала его пить плохой кофе.
И – я замерла – он назвал меня по имени.
«Спокойной ночи, Лира».
Я сидела в кровати, обхватив руками колени, с чужой звенящей головой, и заново переживала каждую секунду, и мне было мучительно стыдно, и одновременно – под стыдом, глубоко, – было что-то ещё. Что-то тёплое и цепкое, что вспоминало не бар, а лестницу. Секунду на пятой ступеньке, когда я прижалась к нему, и он не отстранился, и наклонил голову.
Я потрогала это воспоминание осторожно, как трогают синяк.
И тут же убрала руку. Нет. Нет-нет-нет. Это алкоголь. Это благодарность. Это он начальник, он отвёз пьяную сотрудницу домой, чтобы она не опозорила отдел, вот и всё, и никаких лестниц, и никаких ресниц, и в понедельник я буду вести себя так, будто ничего не было, и он тоже, потому что он застёгнутый человек, который читает все дела и не пьёт кофе.
Так я решила в субботу.
В понедельник всё пошло не так.
В понедельник он поймал меня в коридоре у лифтов.
Не специально – так это выглядело. Я шла с кухни с чашкой, он шёл к лифтам с папкой, и мы столкнулись у поворота, и я чуть не расплескала чай, и сказала «ой, извините», автоматически, как говорю всегда.
– Как самочувствие, – сказал он.
Не «доброе утро». Сразу это. И тон был тот же, что всегда, – ровный, начальственный, – но в словах было то, чего между нами теперь было слишком много: он знал, как мне было плохо в субботу, потому что он сам мне это предсказал, стоя на пороге моей квартиры.
И я вспомнила всё разом. Ресницы. Рукав. «Вы хороший».
И мне стало так стыдно и так жарко, что я, вместо того чтобы вежливо ответить, как отвечаю всегда, вдруг разозлилась. На себя – но вышло на него.
– Нормально, – сказала я. – Спасибо, что довезли. Это было очень любезно.
– Вам не за что…
– Но знаете что, – сказала я, и голос у меня дрогнул, и я его выровняла, – то, что я была пьяна, не даёт вам права так со мной разговаривать.
Он остановился.
– Как «так».
– Вот так. – Я показала рукой в воздухе что-то неопределённое. – «Встаньте», «дойдите до двери», «садитесь в машину». Как будто я вещь. Как будто вы имеете право мной командовать за пределами офиса. Я была пьяна, да. Мне было плохо, да. Спасибо, что помогли. Но я не ваша подчинённая в баре в пятницу вечером, я там просто человек, и я такого тона не потерплю. Ни от кого.




























