Текст книги "Милашка для директора (СИ)"
Автор книги: Сабрина Нова
Соавторы: Рианна Дарк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Наступила тишина.
Я стояла с чашкой в руках, с колотящимся сердцем, сама поражённая тем, что это сказала, – я никогда такого никому не говорила, я вообще не умею такое говорить, я умею говорить «извините» и «спасибо» и «если можно», – и вот я стою и отчитываю директора банка, которого боится весь этаж, у лифтов, в понедельник, в девять утра.
Он смотрел на меня.
Долго. Без выражения – но по-другому, чем раньше. Раньше он смотрел на меня как на предмет, работает ли он. Сейчас – как на что-то, чего он не ожидал увидеть и что оказалось интереснее, чем он рассчитывал.
– Хорошо, – сказал он наконец.
– Что «хорошо»?
– Вы правы, – сказал он. – Я прошу прощения.
И у меня выпал весь заготовленный запал, потому что я готовилась к чему угодно – к выговору, к холоду, к «вы забываетесь, Хартли», – но не к тому, что грозный мистер Кейн, который никогда, по словам всего этажа, не говорит «прости», скажет мне это в девять утра у лифтов.
– А, – сказала я растерянно. – Ну. Ладно тогда.
Уголок его рта чуть двинулся. Не улыбка. Тень тени улыбки.
– Ладно, – согласился он.
Двери лифта открылись. Он вошёл, повернулся ко мне лицом, и, когда двери уже начали сходиться, сказал:
– И, Хартли.
– Да?
– Вы зря пьёте то розовое. Оно для туристов. В следующий раз возьмите виски.
Двери закрылись раньше, чем я нашлась что ответить.
Я стояла с остывшей чашкой чая и чувствовала, что улыбаюсь, и не могла перестать, и понятия не имела, что со мной только что произошло, – знала только, что «в следующий раз» он сказал так, будто следующий раз точно будет.
Глава 3. Плотина
Глава 3. Плотина
После бара что-то изменилось, и я не сразу поняла что.
Внешне – ничего. Он по-прежнему проходил утром по левому проходу к своему кабинету, не глядя ни на кого. По-прежнему вёл планёрки тихим страшным голосом. По-прежнему был директором, которого боится весь этаж, застёгнутым на все пуговицы, недоступным, как погода.
Но теперь он был рядом.
Не в том смысле, что подходил или заговаривал. В том смысле, что он оказывался рядом чаще, чем это могло быть случайно. Я шла на кухню – он выходил из переговорной. Я стояла у принтера – он проходил за спиной. Я поднимала глаза от монитора – и ловила, за секунду до того, как он отворачивался, что он смотрел.
Я говорила себе, что придумываю. Что он директор, что у него дела по всему этажу, что я просто теперь замечаю его, потому что после той пятницы не замечать не получается.
Но однажды в среду он остановился у моего стола.
Я не слышала, как он подошёл, – он вообще ходил бесшумно, – и вздрогнула, когда над головой раздался его голос.
– Хартли.
– Да! – Я подскочила и уронила ручку. – Да. Здравствуйте.
– Вы бледная.
– Я всегда бледная.
– Вы не обедали.
Это был не вопрос. Я моргнула.
– Я... не успела. Много работы.
– В зале есть кухня. Там едят. – Он положил на мой стол что-то – я не сразу поняла что, а потом поняла: это был сэндвич, в бумаге, из кофейни на первом. – Ешьте. Мне не нужно, чтобы вы падали в обморок посреди опенспейса. Это плохо для статистики.
И ушёл.
Я сидела и смотрела на сэндвич.
Он был тёплый. Он купил мне тёплый сэндвич, поднялся с ним на двадцать второй этаж, положил его на мой стол и сказал, что это для статистики. Я развернула бумагу, и там был мой любимый – с индейкой и клюквенным соусом, – и я замерла, потому что откуда, ну откуда он мог знать, что я люблю именно этот.
Он не мог знать. Это совпадение.
Я съела его весь, до крошки, и весь день было тепло, и я поймала себя на том, что улыбаюсь монитору, и заставила себя перестать.
А потом был лифт.
В четверг вечером – не в тот четверг, когда я услышала спор, раньше, – я уходила поздно, одна из последних, и вызвала лифт, и когда двери открылись, он был там.
Один. Прислонившись плечом к стене, с телефоном в руке, в пальто. Он ехал вниз, и лифт остановился на двадцать втором, потому что я его вызвала, и теперь мне надо было либо войти, либо сделать вид, что я забыла что-то, и не войти, – и я вошла, потому что не входить было бы глупо и очевидно.
Двери сошлись.
Двадцать два этажа. Я знала на память, сколько это длится, – и теперь это привычное время растянулось невозможно.
Он не убрал телефон. Но и не смотрел в него. Он смотрел на цифры, как и я, и мы стояли рядом, в полуметре, в тёплой тесной коробке, которая падала вниз сквозь здание, и я чувствовала его – тепло, запах, присутствие, – всей кожей левого бока, которым была к нему обращена.
– Как Гринлейн, – сказал он вдруг.
– Что?
– Дело. Ваше первое. Как продвигается.
– А. – Я сглотнула. – Нормально. Я написала... ну, вы видели, наверное. Что стоит позвонить человеку. Поговорить.
– Видел.
– Вы, наверное, думаете, что это глупо.
Он молчал секунду.
– Я думаю, что это неэффективно, – сказал он. – И что вы всё равно так сделаете, что бы я ни думал.
– Сделаю, – сказала я тихо.
– Знаю.
И это «знаю» он сказал так, что у меня внутри что-то перевернулось, – потому что в нём не было ни насмешки, ни выговора, а было что-то похожее на... я не знаю. Как будто ему это в тайне нравилось. Как будто он смотрел на мою глупую доброту и не мог её одобрить, потому что она против всех правил его мира, и не мог перестать на неё смотреть.
Лифт качнуло на стыке этажей, легко, – и меня повело к нему, на полшага, и я схватилась за поручень. Его рука была там же. Мои пальцы легли поверх его.
Мы оба замерли.
Я не убрала руку сразу. И он не убрал. Секунду мы стояли так – его ладонь на холодном металле, моя поверх, – и это было ничто, случайное касание тыльной стороны кисти, но у меня перехватило дыхание, будто он тронул не руку. Под пальцами было тепло его кожи, другое, чем металл, и я чувствовала, как он не двигается совсем, будто любое движение всё решит.
Я подняла на него глаза. Он больше не смотрел на цифры. Он смотрел на наши руки. И я увидела, как у него дёрнулся кадык, как он сглотнул, – и как его пальцы под моими на миг напряглись, будто он хотел повернуть ладонь вверх и не позволил себе.
И вот что меня добило: это было трезво. В баре я была пьяная, там всё можно было списать на туман. А сейчас я стояла трезвая, в семь вечера, в служебном лифте, и всё во мне тянулось к чужой руке под моей, и списать было не на что.
Он убрал руку первым – за секунду до того, как кабина остановилась. Не отдёрнул, а снял, спокойно, будто ничего и не было. Но я успела почувствовать, чего ему это стоило.
Двери открылись. Первый этаж.
Он вышел первым, как всегда, и пошёл через лобби, и у самой вертушки, не оборачиваясь, сказал:
– Ешьте нормально, Хартли. Я устал покупать вам сэндвичи.
И вышел в снег.
А я осталась стоять в лобби, с открытым ртом и полным сердцем, и Рэй за стойкой посмотрел на меня и сказал:
– Закройте рот, простудитесь.
Ник это заметил.
Ник вообще замечал больше, чем показывал, – под всей его громкостью и болтовнёй сидел кто-то очень внимательный, и я это недооценивала.
– Ты чего сияешь, – сказал он, подкатив стул к моему столу после обеда.
– Я не сияю.
– Сияешь. С самого утра. Как лампочка. – Он прищурился. – Кто-то написал?
– Никто не написал.
– Свидание?
– Ник.
– Что «Ник»? Я забочусь. Я твой старший товарищ. – Он положил локти на мой стол. – Слушай, а пойдём в пятницу опять? В то же место. Ну то есть в другое, я знаю получше, там танцпол и...
– Я, наверное, не буду больше пить.
– А кто говорит про пить? Мы будем танцевать. Ты же любишь. Ты в прошлый раз пела.
Я застонала.
– Я пела?
– Ты пела, Ли. Прекрасно пела. – Он ухмыльнулся. – И ресницы кому-то нахваливала.
Я похолодела.
– Что?
– Да шучу, шучу. – Он поднял руки. – Не помнишь ничего, да? Классика. – Он встал, откатывая стул. – Ладно. Пятница. Я тебя не спрашиваю, я тебя предупреждаю. Оуэн тоже идёт.
Он ушёл, а я осталась сидеть с колотящимся сердцем.
Он шутил. Он не мог знать про ресницы. Я сказала это в машине, наедине, только Кейну, – если, конечно, я сказала это только в машине, а не раньше, в баре, при всех, а этого куска я как раз не помнила совсем.
Я посмотрела в сторону углового кабинета. Стеклянная дверь, тёмный силуэт. Он сидел, склонившись над чем-то, и не смотрел в мою сторону.
И я вдруг очень остро поняла, в какую сторону всё это катится, – и что мне это должно быть страшно, а мне вместо страха тепло, и что вот это, второе, гораздо опаснее.
Спор я услышала не первой.
Первым его услышал он – и это было хуже.
Это случилось в четверг, поздно. Я задержалась, дописывая по Гринлейн, и пошла к кофейному автомату в нишу за лифтами – не за кофе, просто размять ноги, – и услышала голоса раньше, чем свернула за угол.
Ник и Оуэн.
Они стояли у автомата, спиной ко мне, и говорили негромко, и я остановилась, потому что услышала своё имя, и потому что было в их тоне что-то, из-за чего мне не захотелось выходить.
– ...говорю тебе, к концу месяца, – это Ник.
– С чего ты взял, что она вообще на это пойдёт, – Оуэн, спокойно.
– Да ладно. Ты видел её? Она же как котёнок. Улыбается всем, печенье носит, обниматься лезет. Такие тают за неделю.
– Такие как раз не тают, – сказал Оуэн. – Такие влюбляются. Это дольше и надёжнее.
– Ну так и я про что. – Ник хохотнул. – Ставка в силе. Кто первый – тот забирает. Я говорю – я. Ты слишком долго целишься.
– Я не целюсь, – сказал Оуэн. – Я жду. Это разные вещи.
Я стояла за углом, и мне было холодно и тошно.
Котёнок. Такие тают за неделю. Ставка в силе. Кто первый – тот забирает.
Я – ставка. Пари. Всё это – обеды, «ты сияешь», «пойдём танцевать», «я твой старший товарищ», Оуэн со своими тихими внимательными глазами, – всё это было игрой, в которой я была не игроком, а призом, и они оба знали правила, а я одна не знала, что вообще играю.
Я хотела уйти. Тихо, назад, чтобы они не заметили.
И тут я увидела его.
Кейн стоял в другом конце коридора, у поворота к переговорным, в тени, где не горел датчик. Не двигаясь. С папкой в опущенной руке. И по тому, как он стоял, – совершенно неподвижно, глядя в сторону автомата, – я поняла, что он слышал всё. От первого слова. Дольше меня.
Он не видел меня. Я стояла за колонной, в темноте, и он смотрел не на меня – на них, на две спины у автомата, и лицо у него было такое, какого я у него ещё не видела.
Оно было спокойное.
Абсолютно, идеально спокойное – и от этого страшное, потому что я уже начинала понимать, что чем спокойнее становится это лицо, тем хуже всё вокруг. Он не хмурился. Он не сжимал челюсть. Он просто смотрел на Ника и Оуэна своими тёмными глазами, очень долго, и что-то за этим спокойствием прикидывал, медленно и точно.
Потом он повернулся и ушёл – так же бесшумно, как появлялся, – и не заметил меня, и я осталась стоять в темноте между двумя мужчинами, которые заключили на меня пари, и третьим, который только что это услышал.
Я не пошла за кофе.
Я вернулась к столу кружным путём, взяла пальто и уехала домой, и всю дорогу в поезде смотрела в чёрное окно и старалась не заплакать, потому что плакать в метро – последнее дело.
Котёнок.
Я вам не котёнок, думала я. Я живой человек, я пеку печенье не для того, чтобы растаять, а потому что мне нравится, когда людям хорошо, и если для вас это слабость, то это ваша проблема, а не моя.
Я думала это всё храбро и зло, всю дорогу, а дома села на пол в прихожей, в пальто, и всё-таки немножко поплакала. Не из-за пари. Из-за того, что мне было так хорошо всю неделю, а оказалось – понарошку.
Мама позвонила, будто почувствовала.
– Ты плачешь? – сказала она вместо «здравствуй».
– Нет.
– Плачешь. У тебя голос мокрый. Кто?
– Никто, мам. Работа.
– На работе кто-то тебя обидел?
Я подумала.
– Не обидел, – сказала я честно. – Просто оказалось, что люди не такие, как я думала.
Мама помолчала.
– Лира, – сказала она. – Ты всю жизнь думаешь про людей лучше, чем они есть. Это твоё. Я не буду тебя переделывать, поздно. Но ты помни одну вещь.
– Какую.
– Что среди тех, кто не такой, как ты думала, иногда попадается один, кто лучше, чем ты думала. И вот его не пропусти.
Я сидела на полу и молчала.
– Ты откуда это знаешь, – сказала я наконец.
– Я старая, – сказала мама. – Ешь. И ложись. И умойся, а то утром будут глаза как у лягушки.
Я умылась. И легла. И перед сном поймала себя на том, что думаю не про Ника с его пари, не про Оуэна с его «я жду», – а про тёплый сэндвич с индейкой и клюквой, который кто-то купил и молча положил мне на стол, потому что не хотел, чтобы я падала в обморок. И про то, что этот кто-то стоял в тёмном коридоре и слышал слово «котёнок» – и по лицу его было видно, что он думает о нём совсем иначе, чем Ник.
В пятницу началось.
Я не сразу связала это с четвергом. Сначала подумала – совпадение, плохой день. Только к вечеру я поняла, что это не плохой день. Это он.
Началось с планёрки. Кейн, дослушав Ренату, повернулся к Нику.
– Валенти. Портфель по «Мидленду».
– Я... – Ник замялся. – Я думал, это на следующей неделе.
– Вы думали неправильно. – Голос ровный, тихий. – Он был на этой. Я сказал в понедельник.
– Вы сказали...
– Я сказал в понедельник, – повторил Кейн, не повышая тона, и в комнате стало очень тихо. – Повторять не буду. К концу дня на моём столе. Полный. С расчётами.
– К концу дня – это нереально, там...
– Тогда к концу ночи, – сказал Кейн. – Дальше.
Ник закрылся, как будто его выключили. Я смотрела на него – на то, как у него дёрнулась рука к воротнику, – и мне стало его жалко, хотя пять минут назад я его ненавидела.
Потом дошло до Оуэна. С Оуэном было тоньше. Кейн не повышал голос, не давал невыполнимых сроков. Он делал хуже. Он задавал вопросы.
– Брайт. Гринвуд.
– Позиция стабильна, – сказал Оуэн. – Платят по графику.
– По какому графику.
– По реструктурированному. Мы согласовали в марте.
– Покажите.
– Что показать?
– График. – Кейн смотрел на него ровно. – Вы сказали «по реструктурированному графику». Покажите мне этот график. Сейчас.
Оуэн потянулся к ноутбуку.
– У меня не с собой, я...
– У вас позиция, по которой вы отвечаете, и вы не можете показать график, по которому она платит. – Кейн выдержал паузу, короткую, идеально выверенную. – Интересно, что ещё вы «согласовали», чего не можете показать.
Оуэн побледнел. Я никогда не видела, чтобы Оуэн бледнел.
– Я принесу, – сказал он тихо.
– Принесите, – сказал Кейн. – Дальше.
Вот так это и шло. Весь день. И весь следующий понедельник. И вторник. Кейн, ничего не объясняя, планомерно, холодно, идеально вежливо вгонял их обоих в землю. Ник ночевал в офисе два дня подряд, серый, с красными глазами, и перестал шутить, и это было страшнее всего. Оуэн ходил тихий и собранный, но я видела, чего ему это стоит, по тому, как он сжимал челюсть, проходя мимо углового кабинета.
Отдел не понимал, за что. Шептались, строили версии. Никто не угадал.
Угадала я.
Я одна во всём отделе знала, что три дня назад в нише у автомата двое мужчин заключили пари на новенькую, и что третий это услышал. И теперь этот третий, ни слова не сказав, ни разу не помянув ни бар, ни пари, ни меня, методично уничтожал обоих. Из-за меня.
И я не знала, что мне с этим делать, – потому что часть меня, маленькая, стыдная, тёплая, при виде того, как он вступается за меня молча, ничего не требуя, никак это не называя, была ему благодарна. А другая часть была в ужасе. Потому что если он делает такое из-за пари, о котором я даже не должна знать, – то что он вообще за человек.
Я не выдержала во вторник вечером.
Весь день во мне копилось – жалость к Нику, ужас перед Кейном, стыд, злость, особенно злость на то, что он решает всё за меня, вершит какое-то своё холодное правосудие, а меня даже не спросил, – и к вечеру это стало больше меня.
Я дождалась, пока этаж опустеет. И пошла к его кабинету.
Дверь была приоткрыта. Он сидел за столом, без пиджака, в белой рубашке с закатанными рукавами, и читал что-то с экрана, и лицо было подсвечено снизу, резкое, усталое.
Я постучала по стеклу.
– Можно?
Он поднял глаза. Что-то мелькнуло в них – он не ждал меня, – но лицо тут же выровнялось.
– Заходите.
Я вошла. Закрыла за собой дверь – сама, не знаю зачем, – и встала перед его столом, и сердце у меня колотилось так, что было слышно.
– Перестаньте, – сказала я.
– Что перестать.
– Гнобить их. Ника и Оуэна. Перестаньте.
Он откинулся на спинку кресла и посмотрел на меня – спокойно, внимательно, как на любопытную задачу.
– Я не понимаю, о чём вы.
– Понимаете. – Голос у меня дрогнул, и я его выровняла. – Вы всё прекрасно понимаете. Вы стояли в коридоре в четверг. У автомата. Вы всё слышали.
Тишина. Он не стал отпираться. Это было хуже всего – что он даже не попытался.
– И что я слышал, – сказал он ровно.
– Пари. – Слово далось мне с трудом. – Что они поспорили. На меня. Кто первый. Вы слышали. И теперь вы их за это уничтожаете. Тихо. Красиво. Чтобы никто не понял.
– Вам их жалко, – сказал он. Без вопроса.
– Да! То есть – нет! – Я запуталась и разозлилась ещё больше. – Дело не в том, жалко или нет. Дело в том, что вы не имеете права. Это моя история. Это про меня. А вы даже не спросили, что я об этом думаю, вы просто взяли и стали их давить, как будто я ваша, как будто я вещь, за которую можно вступиться, не спросив вещь, хочет ли она...
– Вы предпочли бы, чтобы я не вмешивался?
– Я предпочла бы, чтобы вы со мной поговорили! – Я почти кричала, и мне было всё равно. – Как с человеком! А не решали за меня, кого наказать! Вы вообще хоть раз в жизни с кем-нибудь разговаривали, вместо того чтобы... чтобы вот это всё?
Он встал. Обошёл стол – медленно, – и я поняла, как близко мы оказались, и что я сама пришла сюда, сама закрыла дверь, сама повысила голос, и что отступать теперь поздно и некуда.
– Вы закончили, – сказал он тихо.
– Нет, – сказала я, задрав подбородок, хотя внутри всё дрожало. – Не закончила. Я не котёнок. Слышите? Ник сказал – котёнок, растает за неделю. Так вот нет. Я не таю. Я не приз. Я не ваша, и не его, и не Ника, я ничья, я сама по себе, и я не позволю...
– Замолчите, – сказал он.
– Не замолчу! Вы не можете мне...
И он меня поцеловал.
Я не поняла, кто из нас двинулся первым. Клянусь, до сих пор не знаю. Может, он шагнул. Может, я – я была так зла, я так подалась вперёд на этом «не можете мне», что, может, это я налетела на него. Знаю только, что секунду назад я кричала ему в лицо, а в следующую его рот был на моём.
Он целовал меня так, будто прорвало плотину. Жёстко, глубоко, сразу, с силой, от которой моя голова ушла назад, и его ладонь оказалась у меня на затылке раньше, чем я успела на что-то опереться, – поймала, удержала. Он целовал меня как человек, который слишком долго держал себя и вот наконец перестал, и в этом поцелуе было столько всего накопленного, что у меня подкосились ноги.
Моя спина упёрлась в край его стола. Бумаги зашуршали и посыпались на пол. Я вцепилась в его рубашку обеими руками – не отталкивая, а притягивая, стягивая ткань в кулаки, – и целовала его в ответ так же зло, как только что кричала. Вся моя злость, весь стыд, вся эта дурацкая тёплая неделя – всё перешло в поцелуй, и я почувствовала, как его вторая рука ложится мне на поясницу и вжимает меня в него, всю, целиком.
А потом он остановился.
Сам. Оторвался от меня – резко, будто отдёрнул руку от огня, – и отстранил меня на расстояние вытянутой руки, держа за плечи. И я увидела, чего ему это стоит: рваное дыхание, чёрные зрачки, влажные от меня губы, и то, как ходит у него кадык.
– Нет, – сказал он. Хрипло. Не мне – себе. – Не так.
– Мэтью…
– Я ваш начальник. – Он собирал себя обратно на моих глазах, хотя ни одна пуговица не была расстёгнута. – Есть кодекс. Есть тысяча причин. Идите домой, Хартли. Пока я не забыл ни одной.
Я стояла, держась за край стола, чтобы не сползти, – колени не держали, – и не могла понять, чего во мне больше: стыда, злости или того тёмного, тянущего, от чего подводило живот.
– Вы первый начали покупать мне сэндвичи, – сказала я. Глупо. В никуда.
– Знаю, – сказал он и отвернулся к окну, к чёрному стеклу, за которым горел город. – Идите.
Я ушла. На ватных ногах, мимо тёмного опенспейса, мимо Рэя, который на этот раз ничего не сказал, только посмотрел. Всю дорогу в поезде я прижимала холодные пальцы к горящим губам и говорила себе, что вот теперь-то точно всё, теперь-то надо остановиться.
Дома я легла рано и долго не могла заснуть. А когда заснула – он мне приснился.
Это был его кабинет, только неправильный. Слишком большой, потолок уходил в темноту, и стеклянная стена выходила не в опенспейс, а в чёрную воду, по которой шли огни. Я стояла у его стола, бумаги на полу были, а звука не было – вообще никакого, будто из мира вынули весь звук и оставили только нас.
Он подошёл сзади. Я не слышала шагов – во сне он всегда двигался бесшумно. Просто вдруг его ладонь легла мне на горло, не сжимая, и его губы оказались у моего уха, и он что-то сказал, но слов я не разобрала – только почувствовала их кожей.
Он раздевал меня, и одежда исчезала сама, как исчезает во сне, и я не сопротивлялась – во сне нельзя сопротивляться, во сне ты уже согласилась заранее. Он посадил меня на край стола, развёл мне колени, опустился, и я смотрела вниз, на его тёмную голову, и чувствовала его язык – горячий, медленный, неотвратимый. Я хотела сказать «нас услышат» – и вспоминала, что здесь некому слышать, что мы одни над чёрной водой, и от этого было ещё хуже, ещё слаще.
А потом он вошёл в меня, глядя мне в глаза, и я обхватила его ногами, и стол не скрипел, потому что во сне не было звука, – был только его вес, его толчки, глубокие, медленные, до самого конца, и его лоб у моего лба, и то, как он беззвучно, одними губами выдыхал моё имя. Я кончала долго и беззвучно, распадаясь, цепляясь за него, – и в самый последний момент, на пике, он поднял голову, посмотрел на меня и сказал – вот это я расслышала ясно, – сказал тихо: «Котёнок».
И я проснулась.
Резко, в темноте, одна, в своей узкой холодной кровати, за тысячу миль от всякой чёрной воды. И первое, что я почувствовала, было не то, что чувствуют после хорошего сна.
Мне было стыдно.
Стыдно так, что я села и обхватила колени. Тело всё ещё гудело – предательски, горячо, – и от этого было только хуже, потому что это доказывало, что сон был мой. Что это я его придумала, из своей головы, никто мне его не навязывал. Я хотела этого настолько, что мне это снилось. Настолько, что во сне не сказала «стоп» – хотя наяву весь вечер только и делала, что кричала, какая я ничья и несломимая.
А ещё это слово в конце. Котёнок. Мой собственный сон надел мне его, как ошейник. Будто где-то глубоко я и сама знала: Ник прав. Что я растаю. Что я уже таю – за одну неделю, от человека, который холодно, методично уничтожает двоих просто потому, что услышал про меня плохое. Это должно было меня отпугивать. А меня тянуло.
Мне было не по себе от самой себя.
Я встала, умылась холодной водой, попила прямо из-под крана и посмотрела на себя в зеркало – растрёпанную, с горящими щеками.
– Прекрати, – сказала я вслух, в пустой ванной.
Зеркало не ответило. Я и не ждала.
Утром я пришла на работу с твёрдым планом: вести себя так, будто ничего не было. Ни поцелуя. Ни сна – про сон вообще никто, кроме меня, не знал, но мне казалось, что это написано у меня на лбу.
Я репетировала это в поезде. Ровное лицо. Деловой кивок. «Доброе утро, мистер Кейн».
План продержался до без десяти девять.
Он прошёл через опенспейс к своему кабинету – как всегда, по левому проходу, не глядя ни на кого, – и я уткнулась в монитор, и приказала себе не поднимать глаз. Я не подняла.
А он остановился. У моего стола. Я почувствовала это – тень, тепло, присутствие, – и всё равно смотрела в экран, вцепившись в мышку, как в спасательный круг.
– Хартли.
– Да? – Голос вышел писклявый. Я откашлялась. – Доброе утро.
– Посмотрите на меня.
Я посмотрела. Пришлось. Он стоял над столом, застёгнутый, идеальный, – вчерашней сорванности не осталось и следа, он собрал себя обратно, всего, до последней пуговицы. И только глаза, когда я в них посмотрела, были не совсем спокойные.
– Вчерашнего не было, – сказал он тихо, так, чтобы слышала только я.
У меня что-то упало внутри – и одновременно отлегло, потому что если вчерашнего не было для него, то, может, и сон мой останется только моим.
– Не было, – согласилась я. – Конечно.
– Это была ошибка. Я ваш начальник. Есть кодекс. Вы понимаете, что это значит для нас обоих.
– Понимаю.
– Хорошо.
Он выпрямился, собираясь уходить. И я, дура, вместо того чтобы отпустить, сказала ему в спину, тихо, но отчётливо:
– Только целовалась вчера не одна я.
Он остановился. На полшага. Не обернулся. Потом пошёл дальше, к своему кабинету, ничего не ответив, – но я успела заметить, за миг до того, как он отвернулся, что уголок его рта дрогнул.
И весь день «вчерашнего не было» висело между нами, как живое. А во мне, вторым слоем, под ним, висело моё: то, что мне снилось ночью, и то, что я проснулась от этого с ужасом. И оба этих «не было» были неправдой, и я одна знала про оба.




























