Текст книги "О социализме и русской революции"
Автор книги: Роза Люксембург
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
Проституция – столь же не специфически русское явление, как и туберкулез; напротив, это интернациональный институт общественной жизни. Однако и она тоже, несмотря на почти господствующую роль, которую играет в современной жизни, официально, в духе обычной лжи, считается не нормальной составной частью нынешнего общества, а якобы находящейся вне его устоев, его отбросом. Русская литература рассматривает проститутку не в пикантном стиле будуарного романа или с плаксивой сентиментальностью тенденциозных книг, но и не как таинственную обольстительную бестию, воплощение «нечистой силы». Ни в одной другой литературе мира нет сделанного с более жестоким реализмом писания этого явления, чем в грандиозной картине оргии в Братьях Карамазовых» или в толстовском «Воскресении». Однако при всем том русский художник видит в проститутке не «падшую», а человека, психика, страдания и внутренняя борьба которого взывают к состраданию ему. Он облагораживает проститутку и дает ей удовлетворение за совершенное над нею обществом преступление тем, что позволяет ей соперничать в борьбе за сердце мужчины с благороднейшими и чистейшими олицетворениями женственности, коронует ее венком из роз и, как индийский набоб баядеру, поднимает из огня продажности и душевных мук на вершину нравственной чистоты и женского героизма.
Но не только особенно яркие события на сером фоне повседневной жизни, но и сама эта жизнь, заурядный человек со всем его убожеством придают социально заостренному взгляду русской литературы глубокий интерес. Человеческое счастье, говорит Короленко в одном из своих рассказов, честное человеческое счастье несет душе нечто целительное и распрямляющее, и я всегда думаю, замечает он, что люди, собственно, обязаны быть счастливыми. В другом рассказе под названием «Парадокс» он вкладывает в уста родившегося без обеих рук калеки такие слова: «Человек создан для счастья, как птица для полета». В устах жалкого урода такое изречение – явный парадокс. Но для тысяч и миллионов людей столь парадоксальной человеческую «обязанность быть счастливым» делают не случайный физический недостаток, а социальные условия.
Высказывание Короленко на самом деле содержит в себе важную часть социальной гигиены: счастье делает людей духовно здоровыми и чистыми, как солнечный свет над открытым морем наиболее эффективно дезинфицирует воду. Тем сказано и то, что в анормальных социальных условиях – а анормальны, в сущности, все условия, базирующиеся на социальном неравенстве, – самое различное по характеру превращение людей в душевных калек должно становиться явлением массовым. Угнетение, произвол, несправедливость, нищета, зависимость, а также ведущее к односторонней специализации разделение труда как постоянные институты общества определенным образом моделируют духовный облик людей, причем на обоих полюсах: как угнетатель, так и угнетенный, как тиран, так и лизоблюд, как надменный вельможа, так и паразит, как безудержный карьерист, так и инертный лежебока, как педант, так и паяц – все они равным образом продукты и жертвы условий их жизни.
Именно эти особые психологические аномалии, так сказать, кривые отростки человеческой души, образовавшиеся под воздействием повседневных общественных условий, с поистине бальзаковской мощью обрисованы в произведениях Гоголя, Достоевского, Гончарова, Салтыкова [-Щедрина], Успенского, Чехова и других писателей. Трагедия тривиальности совершенно обычного, заурядного человека, какой показал ее Толстой в «Смерти Ивана Ильича», пожалуй, уникальна во всей мировой литературе.
Но как раз к категории тех мелких плутов, которые, не имея определенной профессии и будучи не пригодны ни к какому настоящему занятию, мечутся между паразитическим существованием и эпизодическими конфликтами с уголовным кодексом, которые представляют собой отбросы буржуазного общества и на Западе отвергаются с порога при помощи табличек, коротко и ясно гласящих: «Попрошайничать, торговать вразнос и играть на музыкальных инструментах запрещено!» – именно к этой категории типа бывшего чиновника Попкова в предлагаемой читателю книге русская литература издавна проявляет живой художнический интерес, относясь к ней с понимающей добродушной улыбкой. С диккенсовской сердечной теплотой, но без его добропорядочной буржуазной сентиментальности, а, напротив, со щедрым реализмом Тургенев, Успенский, Короленко, Горький запросто причисляют всех этих «потерпевших кораблекрушение» в жизни, точно так же, как и преступника и проститутку, к человеческому обществу в качестве равноправных его членов и именно благодаря этому великодушному взгляду создают творения величайшего художественного воздействия.
С особенной нежностью и тонкостью рисует русская литература мир детства, например, у Толстого в «Войне и мире» и в «Анне Карениной», у Достоевского – в «Карамазовых», у Гончарова – в «Обломове», у Короленко – в рассказах «В дурном обществе» и «Ночью», у Горького – в «Трое». У Золя есть роман «Page d’amour» (”страницы любви” – франц.) из цикла «Ругон-Маккары», где в центре повествования захватывающим образом изображенная душевная драма заброшенного ребенка. Но здесь от рождения болезненная, гипертрофированно чувствительная девочка, которая, будучи смертельно ранена в самое сердце коротким эгоистическим любовным опьянением матери, чахнет, словно едва распустившаяся почка, служит для Золя в его экспериментальном романе всего лишь «средством доказательства», манекеном, на котором демонстрируется тезис о наследственности.
Для русских же ребенок и его психика – это самостоятельный, полноценный объект художественного интереса, точно такой же человеческий индивидуум, как и взрослый, только более естественный, неразвращенный и именно потому менее защищенный от социальных влияний. Кто обижает одного из малых сих, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и т. д.[88]88
Перифраз заповеди Христа: «Истинно говорю вам… кто соблазнит одного из малых сих… тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской».
[Закрыть] Но нынешнее общество обижает миллионы малых сих, отнимая у них самое драгоценное и незаменимое из всего, что человек может назвать своим: счастливое, беззаботное, гармоническое детство.
Как жертва общественных условий мир детства с его страданиями и радостями особенно близок сердцу русского художника, который описывает его не лживым игривым тоном, каким взрослые в большинстве своем считают должным снисходить до детей, а откровенным и серьезным тоном товарищества, без всякого необоснованного чувства превосходства, обусловленного возрастом, даже с некоторой внутренней робостью и с почтением перед тем нетронуто-человеческим, что дремлет в каждой детской душе, перед тем крестным путем на Голгофу жизни, который открывается перед каждым ребенком.
Важный симптом духовной жизни культурных народов – это то положение, какое занимает в их литературе сатира. Германия и Англия в этом отношении – два противоположных полюса европейской литературы. Чтобы протянуть нить от Гуттена до Гейне, нужно причислить к сатирикам уже Гриммельсгаузена, что все же можно сделать только условно. И даже тогда промежуточные звенья дают картину ужасающего упадка сатиры на протяжении трех столетий. От гениально-фантастического Фишарта с его бьющей через край натурой, в которой ощутимо чувствуется дыхание Ренессанса, к трезво-барочному Мошерошу, а от Мошероша, который все-таки дерзко дергал за бороду великих мира сего, к мелкому филистеру Рабенеру – какое падение! Рабенер, горячо возмущающийся «низостью» тех людей, которые дерзнули выставлять в смешном виде особ княжеского рода, духовенство и «высшие сословия», между тем как бравый немецкий сатирик должен прежде всего научиться «быть хорошим верноподданным», тоже обнажил смертельно уязвимое место германской сатиры. В послемартовской* литературе сатира высокого стиля, можно сказать, отсутствует полностью.
В Англии сатирический жанр с начала XVIII века, со времен Великой революции, пережил беспрецедентный подъем. Английская литература не только дала ряд таких мастеров, как Мандевиль, Свифт, Стерн, сэр Филипп Френсис, Байрон, Диккенс, среди которых первое место, разумеется, по праву принадлежит Шекспиру, заслужившему корону уже за один только образ Фальстафа. Сатира здесь из привилегии героев духа сделалась всеобщим достоянием, она, так сказать, подверглась национализации. Она уже издавна искрится как в политических памфлетах, пасквилях, парламентских речах, газетных статьях, так и в поэтическом искусстве. Она настолько стала хлебом насущным, нормальным воздухом англичан, что, например, в рассказах Крокер о дочерях благородных семейств порой можно найти столь же язвительные изображения английской аристократии, как у Уайльда, Шоу или Голсуорси.
Зачастую этот расцвет сатирического жанра выводят из давнишней политической свободы Англии и объясняют ею. Один только взгляд на русскую литературу, которая в этом отношении может быть поставлена рядом с английской, доказывает, что дело тут не столько в конституции страны, сколько в духе литературы, не в институциях, а в образе мыслей ведущих кругов общества.
В России сатира со времени возникновения современной литературы овладела всеми ее областями и в каждой из них проявила себя выдающимся образом. Пушкинский роман в стихах «Евгений Онегин», новеллы и эпиграммы Лермонтова, басни Крылова, комедии Островского и Гоголя, стихи Некрасова (его сатирический эпос «Кому на Руси жить хорошо» даже и в тяжеловесном немецком переводе[89]89
В «Универсальной библиотеке» издательства «Реклам».
[Закрыть] является образцом драгоценной свежести и красочности его творений) – все это тоже многочисленные шедевры, каждый в своем роде. И наконец, в лице Салтыкова-Щедрина русская сатира дала гения, который нашел для яростного бичевания абсолютизм и бюрократии совершенно своеобразную литературную форму, свой собственный непереводимый язык и оказал глубочайшее влияние на духовное развитие общества.
Так же как русская литература сочетает с высоким моральным пафосом художественное восприятие всей гаммы человеческих чувств, она создала посреди огромной тюрьмы, среди материальной нищеты царской империи то собственное царство духовной свободы и пышно расцветшей культуры, в котором можно было дышать и приобщаться к интересам и идейным течениям культурного мира. Тем самым она сумела стать в России общественной силой, воспитывать поколение за поколением, а для лучших, как Короленко, сделаться истинной родиной.
II
Короленко – чрезвычайно поэтическая натура. Над колыбелью его нависал густой туман предрассудков. Но не тех продажных предрассудков современного декаданса крупных городов, которые, как, например, в Берлине неистребимо существуют в виде спиритизма, гадания на картах и молитвах о здоровье, а тех наивных предрассудков народной поэзии, которые пахнут так чисто и пряно, как вольный ветер украинской степи и миллионы диких касатиков, тысячелистников и сальвиний, вырастающих там в человеческий рост. В жуткой атмосфере людской и детской отчего дома Короленко отчетливо чувствуется, что колыбель его стояла совсем рядом по соседству с волшебной страной Гоголя с ее нечистой силой, ведьмами и языческой рождественской чертовщиной.
Гарный Луг тоже живо напоминает о гоголевском мире, о миргородских шильдбюргерах* Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче – только с еще более сильным польским элементом, поскольку Волынь – земля, соседняя с Литвой – родиной бывшего польского мелкопоместного дворянина и ее бессмертного барда Адама Мицкевича.
Короленко по своему происхождению одновременно поляк, украинец и русский, и ему уже ребенком пришлось выдержать натиск трех «национализмов», каждый из которых внушал ему обязанность «кого-нибудь ненавидеть и преследовать» (с. 123). Но все подобные искушения рано разбивались о здоровую чело-вечность мальчика. Польские традиции овевали его только как последний смертный вздох исторически преодоленного прошлого. От украинского национализма его оттолкнул здравый смысл из-за помеси маскарадной дурашливости с реакционной романтикой. А жестокие методы официальной политики русификации как порабощенных поляков, так и униатов на Украине послужили для него, тонкого мальчика, который всегда инстинктивно чувствовал себя приверженным к слабым и попираемым, а не к сильным и торжествующим, предостережением от русского шовинизма. От столкновения трех национальностей, полем которого была его волынская родина, он нашел спасение в гуманности.
Оставшись семнадцати лет от роду без отца и оказавшись материально предоставленным самому себе, он отправляется в Петербург, чтобы броситься там в водоворот университетской жизни и политического брожения. После трехлетней учебы в политехническом институте он переводится в сельскохозяйственную академию в Москву. Однако уже через три года его жизненные планы были, как и у многих из его поколения, перечеркнуты «высшей властью». Короленко арестовывают как участника и руководителя студенческой демонстрации, исключают из академии и ссылают в Вологодскую губернию на севере Европейской России; затем отправляют на жительство под полицейским надзором в Кронштадт.
Спустя годы, строя новые планы жизни, он возвращается в Петербург, обучается здесь сапожному ремеслу, чтобы в духе своих идеалов сблизиться с трудовыми слоями народа и вместе с тем способствовать всестороннему развитию собственной индивидуальности. Однако в 1879 г. его неоднократно арестовывают и на сей раз высылают гораздо дальше – на северо-восток, в Вятскую губернию, в совершенно изолированную от мира глушь.
Но Короленко воспринимает и это с веселым настроением. Он старается более или менее удобно устроится на новом месте ссылки и усердно занимается вновь приобретенным ремеслом, чтобы тем самым и прокормиться. Но недолго дано ему наслаждаться покоем. Вдруг его без всякой видимой причины переводят в Западную Сибирь, оттуда – в Пермь, а из Перми – на крайний восток Сибири.
Однако и здесь странствия его не заканчиваются. В 1881 г. на трон после убийства Александра 11 вступает новый царь – Александр III. Короленко, тем временем ставший железнодорожным служащим, вместе с остальным персоналом приносит обычную присягу новому правительству. Однако это сочли недостаточным. Он должен присягнуть на верность и как частное лицо, как «политический ссыльный». Короленко, как и другие ссыльные, это предложение отверг и был за то сослан в ледяную пустыню Якутии.
То была, несомненно, «пустая демонстрация», хотя Короленко вовсе и не думал поступать демонстративно. Даст ли одинокий ссыльный где-то в сибирской тайге, вблизи Полярного круга, клятву в своей верноподданности царскому правительству или нет, это все равно ничего ни в малейшей степени не меняло в существующих материальных и жизненных условиях. Но в царской России было принято устраивать такие пустые демонстрации. Впрочем, не только в России. Разве чем-то иным было бессмысленное «Eppur si muove!» («И все-таки она вертится!») Галилео Галилея, как не такой же пустой демонстрацией, без иного практического результата, кроме мести Святой инквизиции подвергнутому пыткам и брошенному в темницу человеку! И все-таки для тысяч людей, имеющих о коперниковом учении лишь весьма смутное представление, имя Галилея осталось навсегда связанным с тем красивым жестом, причем совершенно второстепенно то, что его вовсе и не было. Именно легенды, которыми человечество любит украшать своих героев, служат доказательством того, насколько подобные «пустые демонстрации», несмотря на свою не поддающуюся определению материальную пользу, являются неотъемлемой частью общего духовного бюджета.
Четыре года пришлось провести Короленко за свой отказ принести присягу в жалком селении полудиких кочевников на берегу Алдана, притока Лены, посреди сибирских девственных лесов при температуре зимой 40–50 градусов мороза. Но все лишения, одиночества, скудная обстановка тайги, жалкое окружение, оторванность от культурного мира не смогли ничего поделать с духовной гибкостью и солнечным темпераментом Короленко. Он усердно участвует в убогой жизни и интересах якутов, старательно пашет, косит сено и доит коров, зимой шьет аборигенам обувь или же пишет лики святых. Об этом периоде жизни «заживо похороненного», как Джордж Кеннан назвал позднее существование сосланного в Якутию, Короленко позже рассказал в своих очерках без жалобы, без какой-либо горечи, даже с юмором, в образах, полных поэтической прелести. Его писательский талант тем временем зреет, и он собирает богатую добычу впечатлений о природе и психологических наблюдений.
В 1885 г., наконец-то возвратившись из ссылки, которая, с кратким перерывом, стоила ему десять лет жизни, он публикует небольшой рассказ, который мгновенно ставит его в ряд мастеров русской литературы, – «Сон Макара». В свинцовой атмосфере 80-х годов этот первый совершенно зрелый плод молодого таланта произвел впечатление первой песни жаворонка в серое февральское утро. Вскоре появился и ряд других очерков и рассказов: «Очерки сибирского туриста», «Лес шумит», «В ночь под светлый праздник», «Ночью», «Йом кипур»,[90]90
Здесь, как и в некоторых других случаях, Р. Люксембург приводит первоначальные названия рассказов Короленко, опубликованных в периодической печати. «Йом кипур» («Волынская сказка») – название первой редакции рассказа «Судный день», а «Очерки сибирского туриста» – рассказа «Убивец».
[Закрыть] «Река играет» и многие другие. Все они несут в себе самые основные черты творчества Короленко: волшебную пейзажную и психологическую живопись, любезную сердцу свежую естественность и сердечный интерес к «униженным и оскорбленным».
Однако эта социальная нота в произведениях Короленко не несет в себе ничего поучающего, воинствующего, апостольского, как, скажем, у Толстого. Она – просто часть его жизнелюбия, его доброй натуры, его солнечного темперамента. При всей широкой сердечности и великодушии взглядов, при всем отрицании шовинизма Короленко – насквозь русский писатель, быть может, самый национальный среди крупных прозаиков русской литературы. Он не просто любит свою страну, он влюблен в Россию, как юноша, влюблен в ее природу, в интимную привлекательность любого края огромной империи, в каждую сонно текущую речушку и в каждую тихую, обрамленную лесами долину, влюблен в простой народ, в его типы, в его наивную религиозность, в его исконный юмор и его раздумчивую глубокомысленность. Не в городе, не в удобном купе поезда, не в гаме и суете современной культурной жизни, а только на проселочной дороге чувствует он себя в своей стихии. С заплечным мешком и с собственноручно вырезанным из дерева посохом, с «легким потом странствий» шагать босиком по просторам, отдаваться на волю случая, порой присоединяться к набожным странникам по святым местам, идущим поклониться чудотворной иконе, порой ночевать на берегу реки у костра, беседовать с рыбаками, порой, вмешавшись на сонно ползущем, маленьком неисправном пароходике в пеструю толпу крестьян, торговцев лесом, солдат, нищих, прислушиваться к их разговорам – вот тот образ жизни, который ему больше всего по душе. И в этих странствиях он – не просто наблюдатель, как Тургенев, утонченный ухоженный аристократ. Короленко не стоит никакого труда, перебросившись несколькими словами, установить контакт с людьми из народа, приспособиться к их тону, погрузиться в толпу.
Так он пересек пешком всю Россию вдоль и поперек. При этом он на каждом шагу впитывал в себя волшебство природы, наивную примитивную поэзию, которая вызывала улыбку и у Гоголя. Он с восхищением наблюдал первородную фаталистическую флегму русского народа, которая в спокойные времена кажется непоколебимой и неисчерпаемой, а в моменты бурь преображается в героизм, величие и стальную силу – совсем как та кроткая река в его повести, которая при обычном уровне воды плещется мягко и умиротворенно, а при наводнении набухает, превращаясь в гордый, нетерпеливо несущийся, великолепно бурлящий грозный поток. Здесь, в непосредственном и непринужденном общении с природой и простым народом, Короленко заполнял свой дневник теми свежими, красочными впечатлениями, которые почти в неизменном виде, еще покрытые блестящими каплями росы, овеянные запахом земли, выливались в его очерки и рассказы. Своеобразное произведение пера Короленко – «Слепой музыкант». Будучи, казалось, чистым психологическим экспериментом, это произведение, строго говоря, не имеет художественного сюжета. Хотя врожденный физический изъян и может служить источником многих конфликтов в человеческой жизни, он, однако, сам по себе находится по ту сторону человеческого желания и действия, по ту сторону вины и расплаты, за исключением, впрочем, тех случаев, когда, унаследованный от родителей, делает их прегрешения проклятием для детей. Поэтому физические недостатки и в литературе, и в изобразительном искусстве фигурируют только эпизодически – либо с сатирическим намерением, чтобы с еще большим презрением показать духовное уродство данного образа, так Терсит у Гомера (а также, к примеру, заикающийся судья в комедиях Мольера и Бомарше), либо в добродушно-юмористической манере, как на жанровых картинках нидерландского Ренессанса, например в наброске калек у Корнелиса Дюссарта.
Иначе у Короленко: душевная драма слепорожденного, которого мучает непреодолимое стремление к свету, без возможности удовлетворить его, – вот что представляет здесь главный интерес, а решение, даваемое этому противоречию Короленко, неожиданно опять приводит к основному звучанию его искусства, как и русской литературы вообще. Его слепой музыкант переживает духовное возрождение, он становится духовно «зрячим», выходя за пределы эгоизма своего собственного безысходного страдания, чтобы сделаться глашатаем телесной и душевной беды всех слепых. Кульминацией повествования становится первый публичный благотворительный концерт слепца, который неожиданно исполняет на своем инструменте вариацию известной мелодии бродячих слепых певцов в России, превращая ее в тему для такой импровизации, которая потрясает слушающую публику, заставляет ее испытать приступ горячего сострадания. Социальный элемент, солидарность со страданием масс – вот что является здесь спасительным и дарующим свет как отдельному человеку, так и всей человеческой общности.
III
Полемический характер русской литературы несет с собой то, что она соблюдает границы между беллетристикой и публицистикой далеко не так строго, как это ныне практикуется на Западе. В России одно часто переливается в другое, как то было в Германии в давние времена, когда Лессинг указывал пути буржуазии, а театральная критика, драматургия, философско-теологическая полемическая статья, трактат по эстетике попеременно служили прокладке пути к новому мировоззрению. С той, однако, разницей, что Лессинг-и в этом была трагедия его судьбы – всю свою жизнь оставался одиноким и непонятым, тогда как в России длинный ряд выдающихся талантов – предвестников свободного мировоззрения сменял один другого, возделывал самые различные участки литературы.
Александр Герцен сочетал в себе признанный талант писателя-романиста с гениальным журналистским пером и сумел своим «Колоколом» в 50-х и 60-х годах разбудить из-за границы всю мыслящую Россию. Старый гегельянец Чернышевский с такой же новизной и жаждой борьбы подвизался на арене публицистической полемики, философского трактата, политико-экономического исследования, как и тенденциозного романа. Литературная критика – выдающееся средство вести борьбу с реакцией, проникая во все ее укромные уголки, и систематически пропагандировать прогрессивную идеологию – нашла после Белинского и Добролюбова блестящего представителя в лице Михайловского, который несколько десятилетий владел общественным мнением и оказал огромное влияние на духовное развитие также и Короленко. Толстой наряду с романом, рассказом и драмой использовал для изложения своих идей морализующую сказку и полемический памфлет. Со своей стороны Короленко все снова сменял кисть и палитру художника на клинок журналиста, чтобы выразить свое отношение к актуальным вопросам социальной жизни и непосредственно вмешаться в повседневные бои.
К постоянным явлениям старой царской России хронический голод принадлежит в такой же мере, как пьянство, неграмотность и бюджетный дефицит. Как плод своеобразно проведенной «крестьянской реформы» при отмене крепостного права, тяжелого налогового бремени и крайней отсталости сельскохозяйственной техники каждые несколько лет в течение всего восьмого десятилетия [XIX века] крестьянство поражал неурожай. Год 1891-й явился венцом его: в двадцати губерниях за невероятной засухой последовал полный неурожай и голод поистине ветхозаветного масштаба.
В официальном статистическом сборнике, дающем сведения об урожае, среди более чем семисот ответов, присланных из самых различных местностей, приводится следующее описание, вышедшее из-под пера простого священника одной из центральных губерний:
«Неурожай надвигался в течение трех лет. Одна беда за другой шла на крестьянина. Появились гусеницы, саранча пожирает хлеба, черви объедают их, жуки истребляют остатки. Урожай уничтожен на поле, семена засохли в земле, амбары пусты, хлеба нет. Скот стонет и падает, стада еле тащатся, овцы погибают, для них нет корма… Миллионы деревьев, десятки тысяч изб пожрал огонь. Нас окружали огненные стены и столбы дыма. Как сказано у пророка Софонии: «Все истреблю с лица земли, – говорит Господь, – истреблю людей и скот, истреблю птиц небесных и рыб морских». Какое множество пернатых погибло во время лесных пожаров, сколько рыбы во время мелководья!.. Лоси разбежались из наших лесов, куницы исчезли, белки погибли. Небо закрылось и стало твердым, как медь; больше не падает роса – только засуха и огонь. Плодовые деревья, трава и цветы засохли, не созревает больше нигде ни малина, ни голубика, ни ежевика, ни брусника, выгорели все торфяные болота и топи… Куда ты девалась, свежая зелень леса? Где прекрасный воздух, где чудодейственный аромат сосен, приносивший исцеление больным? Все погибло…»
В заключение автор, как умудренный опытом русский «подданный», покорнейше просит «не привлекать его к ответственности» за вышеописанное.
Опасения доброго деревенского попа были не лишены оснований: мощная дворянская фронда – сколь ни невероятно это звучит – объявила голод злобной выдумкой «подстрекателей», а любую акцию помощи – излишней.
И тогда разгорелась борьба по всей линии между лагерем реакции и прогрессивной интеллигенцией. Русское общество пришло в движение, литература забила тревогу. Было положено начало огромной по размеру помощи. Врачи, писатели, студенты и студентки, учителя, женщины из интеллигентских кругов сотнями устремились в деревню, чтобы устраивать народные столовые, распределять семена, организовать закупку зерна по дешевым ценам, ухаживать за больными. Однако дело это было непростым. Выявились вся неразбериха и издавна укоренившееся пагубное хозяйничанье бюрократов и военщины в стране, где каждая губерния и каждый уезд были разобщенными вотчинами, управляемыми сатрапами на свой лад. Соперничество, споры о компетенциях и противоречия между губернскими и уездными властями, между правительственными ведомствами и земскими органами самоуправления, между сельскими писарями и крестьянской массой, а к тому же хаос в понятиях, ожиданиях и требованиях самих крестьян, их недоверие к горожанам, противоречия между сельской буржуазией и обнищавшей массой – все это вдруг воздвигло перед интеллигенцией и ее доброй волей тысячи ограничений и помех, приводивших ее в отчаяние. Все бесчисленные местные злоупотребления и притеснения, которым до тех пор, в нормальные времена, крестьянство втихую подвергалось повседневно, все абсурдности и противоречия бюрократизма вышли на самый яркий свет, а борьба с голодом, которая по сути своей была простой акцией благотворительности, сама собой превратилась в борьбу с социальным и политическим режимом абсолютизма. Короленко, как и Толстой, встал во главе прогрессивной интеллигенции, посвятил себя этому делу, отдав ему не только свое перо, но и всего себя целиком. Весной 1892 г. он отправился в один из уездов Нижегородской губернии, прямо в осиное гнездо реакционной дворянской фронды, чтобы организовать народное питание в бедствующих деревнях. Поначалу совершенно незнакомый с местной средой, он вскоре стал вникать во все детали и начал упорную борьбу с тысячью препятствий, возникавших на его пути. Он пробыл в этом уезде четыре месяца, постоянно странствуя от деревни к деревне, от одной инстанции к другой, ночуя сплошь в крестьянских избах, где при скудном свете чадящей лампадки делал записи в своем дневнике, а одновременно вел в столичных газетах бодро-радостную борьбу с реакцией, отвечая ударом на удар. Его дневник, в котором он рисует жуткую картину всей Голгофы русской деревни: нищенствующих детей, онемевших, просто окаменевших от горя матерей, плачущих стариков, болезнь и безнадежность, стал незабываемым памятником царского режима.
За голодом сразу последовал второй апокалипсический всадник– эпидемия. Из Персии в 1893 г. через волжские низовья, вверх по реке, надвинулась холера, обдав своим мертвящим дыханием истощенные, впавшие в апатию деревни. Поведение царских правительственных органов перед лицом этого нового врага подобно дурному анекдоту: бакинский губернатор бежал от эпидемии в горы, саратовский губернатор, когда вспыхнули народные волнения, спрятался на пароходе. Но всех превзошел астраханский губернатор: он направил на Каспийское море сторожевые корабли, которые загородили путь в Волгу всем идущим из Персии и с Кавказа судам как подозреваемым разносчикам холеры, однако не послал задержанным в карантине ни хлеба, ни питьевой воды. Таким образом было задержано более 400 пароходов и барж, а 10 тысяч человек, здоровые и больные вместе, обречены на гибель от эпидемии, голода и жажды. Наконец из Астрахани одно судно спустилось вниз по Волге как вестник начальственной заботы, и взоры страждущих, полные надежды, обратились к этому спасительному кораблю. Он привез гробы…
Тогда разразилась гроза народного гнева. Весть о заграждении и мученичестве подвергнутых карантину, как лесной пожар, распространилась вверх по Волге, затем раздался вопль отчаяния, что начальство умышленно распространяет заразу, чтобы истребить народ. Первыми жертвами «холерных бунтов» пали санитары, мужчины и женщины из интеллигентских кругов, которые самоотверженно и геройски поспешили приехать, чтобы построить в деревнях бараки, ухаживать за больными, принимать меры для спасения здоровых. Вспыхивали в огне бараки, убивали врачей и медицинских сестер. За этим последовали обычные карательные экспедиции, кровопролития, военные суды и казни. В одном только Саратове было вынесено 20 смертных приговоров. Прекрасное Поволжье снова превратилось в дантов ад.