Текст книги "О социализме и русской революции"
Автор книги: Роза Люксембург
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
Только высокий моральный авторитет и глубокое понимание нужд и психики крестьян могли внести в эту кровавую неразбериху свет и здравый смысл. И в России, кроме Толстого, никто не был так пригоден для этой роли, как Короленко. Он оказался на посту одним из первых, он пригвоздил к позорному столбу подлинных виновников бунта – абсолютистскую администрацию и вновь оставил общественности потрясающий памятник столь же исторической, как и художественной ценности: очерк «Холерный карантин».[91]91
Опубликованная в «Русском богатстве» (1905, № 5) статья «Холерный карантин на 9-футовом рейде» вошла в книгу Короленко «В холерный год».
[Закрыть]
В старой России смертная казнь за обычные преступления давно уже была отменена. В нормальные времена эшафот был только отличием, назначаемым за политические преступления. Смертные приговоры участились особенно со времени оживления террористического движения в конце 70-х годов, а после покушения на Александра II царское правительство не останавливалось даже перед тем, чтобы отправлять на виселицу и женщин – известную Софью Перовскую и Хессу Гельфман. И все же смертные казни тогда и позже оставались исключительными случаями, всякий раз приводившими общество в содрогание. Когда в 80-х годах четыре солдата «штрафного батальона» были казнены в наказание за убийство своего фельдфебеля, систематически истязавшего их и измывавшегося над ними, даже в пассивном, подавленном настроении тех лет почувствовалось что-то вроде содрогания молчаливо ужаснувшегося общественного мнения.
Все изменилось со времени революции 1905 г. После того как сила абсолютизма в 1907 г. снова взяла верх, началась кровавая акция мести. Военные суды работали день и ночь, виселицам не было покоя. Сотнями казнили участников покушений и вооруженных восстаний, а особенно так называемых «экспроприаторов», по большей части почти еще подростков, зачастую с самым небрежным соблюдением формальностей, с «неопытными» палачами, гнилыми веревками и фантастически импровизированными виселицами. Контрреволюция справляла оргии.
Тогда Короленко поднял свой громкий голос протеста против торжествующей реакции. Его серия статей, изданная в 1909 г. в виде брошюры под названием «Бытовое явление», содержала все типичные признаки его творчества. Точно так же как в его произведениях о голодном и холерном годе, в ней не найти никаких фраз, никакого громкого пафоса, никакой сентиментальности; в ней нет ничего, кроме величайшей простоты и деловитости, это непритязательный сборник фактического материала, писем казненных, заметок их сокамерников. Но этот простой сборник материалов отличается глубоким проникновением во все детали человеческих мучений, в трепетное биение истерзанного человеческого сердца, во все складки общественного преступления, лежащего в каждом смертном приговоре; он пронизан такой сердечной теплотой и высокой нравственностью, что эта маленькая рукопись становится потрясающим обвинением.
Толстой, восьмидесятидвухлетний старец, написал Короленко под свежим впечатлением этой статьи:
«Владимир Галактионович, сейчас прослушал вашу статью о смертной казни и всячески во время чтения старался, но не мог удержать – не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, и, главное, по чувству превосходную статью.
Ее надо перепечатывать и распространять в миллионах экземплярах. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной доли того благотворного действия, какое должна произвести эта статья.
Она должна произвести это действие – потому что вызывает такое чувство сострадания к тому, что переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела, и никак не можешь, как ни хочется этого, простить виновников этих ужасов. Рядом с этим чувством вызывает ваша статья еще и недоумение перед самоуверенной слепотой людей, совершающих эти ужасные дела, перед бесцельностью их, так как явно, что все эти глупо-жестокие дела производят, как вы прекрасно показываете это, обратное предполагаемой цели действие; кроме всех этих чувств, статья ваша не может не вызывать и еще другого чувства, которое я испытываю в высшей степени – чувство жалости не к одним убитым, а еще и к тем обманутым, простым, развращенным людям: сторожам, тюремщикам, палачам, – солдатам, которые совершают эти ужасы, не понимая того, что делают.
Радует одно и то, что такая статья, как ваша, объединяет многих и многих живых неразвращенных людей одним общим идеалом добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче».[92]92
Толстой Л. И. Переписка с русскими писателями. М., 1978. Т. 2. С. 420–421.
[Закрыть]
Примерно лет пятьдесят тому назад одна немецкая ежедневная газета провела среди виднейших представителей искусства и науки опрос относительно смертной казни. Самые громкие имена литературы и юриспруденции, цвет интеллигенции страны мыслителей и поэтов с горячим усердием высказались за смертную казнь. Для мыслящего наблюдателя это было одним из симптомов, подготовивших кое-что из того, что мы пережили в Германии во время мировой войны.
В 90-х годах в России был разыгран знаменитый процесс «мултанских вотяков». Семеро вотякских крестьян из деревни Большой Мултан в Вятской губернии, полуязычники и полудикари, были обвинены в ритуальном убийстве и осуждены на заключение в каторжной тюрьме. Одно из установлений современной цивилизации состоит в том, что, когда народным массам по той или иной причине слишком жмет ботинок, представителей другого народа или другой расы, религии, цвета кожи делают время от времени тем козлом отпущения, на котором они могут выместить свое дурное настроение, чтобы затем освеженными вернуться к своим нравственным повседневным делам. Разумеется, для роли козла отпущения пригодны только слабые, исторически ущемленные или социально отсталые народы; именно, поскольку они слабы или уже однажды испытали на себе надругательство истории, их можно безнаказанно подвергать дальнейшим издевательствам. В Соединенных Штатах Америки это негры. В Западной Европе эта роль порой выпадает итальянцам.
Лет двадцать тому назад в пролетарском районе Цюриха Аусерзиле в связи с убийством ребенка был устроен небольшой итальянский погром. Во Франции название населенного пункта Aigues-Mortes (букв.: “Мертвые воды” – франц.) напоминает о памятном буйстве толпы рабочих: обозленные тем давлением, которое непритязательные странствующие рабочие-итальянцы оказывали на уровень заработной платы, они пожелали в стиле своего предка Homo Hauseri из Dordogne (букв.: “пожирателя из Дордони” – франц.) приобщить последних к более высоким культурным потребностям. Впрочем, когда разразилась мировая война, традиции неандертальцев испытали небывалый взлет. «Великое время» возвестило о себе в стране мыслителей и поэтов неожиданным массовым рецидивом инстинктов современников мамонтов, пещерных медведей и волосатых носорогов.
Поскольку же царская Россия еще не была настоящим культурным государством и жестокое обращение с инородцами являлось там, как и любой род публичной деятельности, выражением не народной психики, а правительственной монополии, оно обычно организовывалось в подходящий момент властью через государственные органы и при помощи государственной водки.
Но мултанский процесс по делу о ритуальном убийстве был всего-навсего небольшим, попутным эпизодом политики царского правительства, которое желало хотя бы время от времени преподносить голодным и скованным по рукам и ногам массам небольшое развлечение. Однако русская интеллигенция – а во главе ее снова Короленко – вступилась за полудиких вотяков. Короленко со всем жаром ринулся в это дело и распутал клубок несообразностей и фальсификаций с такой объективностью, терпением и лояльностью, с таким безошибочным инстинктом истины, которые напоминают Жореса во время дела Дрейфуса*. Короленко поднял на ноги прессу, общественное мнение, добился пересмотра дела, лично занял в суде место на скамье защиты и добился оправдательного приговора.
Однако любимейшим объектом политики громоотвода на Востоке издавна было еврейское население, и пока еще под вопросом, до конца ли оно сыграло эту свою благодарную роль. Но в любом случае есть что-то вполне отвечающее высокому стилю в том, что последним крупным публичным скандалом, которым абсолютизм распрощался с этим миром, так сказать, «делом об ожерелье» русского Ancien regime (”старого режима” – франц.), стал процесс по обвинению еврея в ритуальном убийстве – знаменитое дело Бейлиса в 1913 г. Как запоздалый последыш мрачного контрреволюционного периода 1907–1911 гг., а вместе с тем и символический предвестник мировой войны, кишиневский процесс о ритуальном убийстве сразу же оказался в центре общественного интереса. Вся прогрессивная интеллигенция России немедленно объявила дело кишиневского еврея-мясника своим делом, процесс превратился в генеральное сражение между свободолюбивым и реакционным лагерями России. Искуснейшие юристы, лучшие журналистские перья поставили себя на службу этому делу. После всего предыдущего нечего и говорить, что вместе с другими во главе их был Короленко. Незадолго до того, как поднялся кровавый занавес мировой войны, реакция в России потерпела оглушительное моральное поражение: под натиском оппозиционной интеллигенции обвинение в ритуальном убийстве рухнуло, обнажив вместе с тем геростратовские черты царского режима. Будучи уже внутренне прогнившим и мертвым, он еще дожидался от свободолюбивого движения последнего милосердного удара. Мировая война помогла ему получить последнюю кратковременную отсрочку исполнения приговора.
Однако не только социальная помощь и моральный протест против любой несправедливости постоянно находили своего глашатая в лице Короленко. В 80-е годы, после покушения на Александра II, в России наступил период самой жестокой безнадежности. Либеральные реформы 60-х годов в области правосудия, земского самоуправления были регрессивно пересмотрены. Кладбищенская тишь царила под свинцовыми крышами правления Александра III. Русским обществом, пришедшим в уныние из-за крушения всех своих надежд на мирные реформы, а также кажущейся безрезультатности революционного движения, овладело подавленное настроение покорности.
В этой обстановке апатии и малодушия среди русской интеллигенции возникли метафизически-мистические настроения, представленные, к примеру, философской школой Соловьева, стало отчетливо ощущаться влияние Ницше, а в художественной литературе воцарился безнадежно-пессимистический тон рассказов Гаршина и стихов Надсона. Но прежде всего этому настроению отвечали мистицизм Достоевского, как он выражен в «Карамазовых», а особенно аскетические учения Толстого. Пропаганда «непротивления злу насилием», осуждения всякого применения силы в борьбе с господствующей реакцией, которой противопоставлялась лишь «внутренняя чистота» индивидуума, теории социальной пассивности стали в настроениях 80-х годов серьезной опасностью для русской интеллигенции, поскольку она могла пользоваться при этом таким зачаровывающим средством, как перо и моральный авторитет Льва Толстого.
В ответ Михайловский, идейный глава народников, поднял против Толстого желчно-злую полемику. Короленко со своей стороны вышел на первый план и здесь. Он, чувствительно-нежный поэт, который всю жизнь предавался переживаниям детства в шумящем лесу, ощущениям мальчугана, бегущего темным вечером через пустынное поле, воссоздавший пейзажи со всеми нюансами освещения и настроения, писатель, для которого политические партийные группировки, в сущности, всегда оставались чем-то чуждым и отталкивающим, теперь решительно поднял свой голос, чтобы проповедовать воинствующую, сверкающую мечом ненависть и энергичное сопротивление. На толстовские легенды, притчи и рассказы в стиле Евангелия Короленко ответил «Сказанием о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды».
В Иудее огнем и мечем владычествуют римляне, они грабят страну и высасывают из населения все соки. Народ стонет и сгибается под ненавистным игом. Потрясенный зрелищем страданий своего народа, на борьбу поднимается мудрый Менахем, он взывает к героическим традициям предков и проповедует восстание против римлян, «священную войну». Этому противостоит секта кротких ессеев, которые, подобно Толстому, отвергают любое применение силы и видят спасение лишь во внутренней чистоте, бегстве от мира и самоотречении.
«Ты сеешь зло также учением, которое зовет на борьбу!.. – кричат они Менахему. – Когда осаждают город и город сопротивляется, то осаждающие предлагают жизнь кротким, а мятежных предают смерти. Мы проповедуем народу кротость, чтобы он мог избегнуть гибели… Воду, – говорили они, – не сушат водой, но огнем, и огонь не гасят пламенем, но водой. Так и силу не побеждают силой, которая есть зло…»
На это Менахем, сын Иегуды, не смутившись, ответствовал:
«Сила руки не зло и не добро, а сила: зло же или добро в ее применении. Сила руки – зло, когда она подымается для грабежа или обиды слабейшего; когда же она поднята для труда и защиты ближнего – она добро…
Огонь не тушат огнем, а воду не заливают водой. Это правда. Но камень дробят камнем, сталь отражают сталью, а силу – силой… И еще: насилие римлян – огонь, а смирение ваше – дерево. Не остановится, пока не поглотит всего».[93]93
Короленко В. Г. Собр. соч.: В 10 т. Т. 2. С. 229–230.
[Закрыть]
«Сказание» завершается молитвой Менахема:
«О Адонаи, Адонаи!..
Пусть никогда не забудем мы, доколе живы, завета борьбы за правду.
Пусть никогда не скажем: лучше спасемся сами, оставив без защиты слабейших…
И я верю, о Адонаи, что на земле наступит твое царство!..
Исчезнет насилие, народы сойдутся на площадях братства, и никогда уже не потечет кровь человека от руки человека».[94]94
Там же. С. 236–237.
[Закрыть]
Это дерзостное исповедание веры как свежий бриз ворвалось в затхлый туман инертности и мистики. Короленко внес свою лепту в подготовку путей для той новой исторической «силы» в России, которой было суждено вскоре поднять свою благотворящую руку, руку труда, как орудие освободительной борьбы.
IV
Недавно вышло немецкое издание воспоминаний Максима Горького о его юношеских годах,[95]95
Gorki M. Meine Kindheit. Obers. von Scholtz. Verlag Ullstein, 1917.
[Закрыть] которое во многих отношениях представляет интересный контраст предлагаемой книге Короленко.
В художественном отношении оба писателя в известном смысле антиподы. Короленко, подобно высокочтимому им Тургеневу, насквозь лирическая натура, мягкая душа, человек настроения. Горький же – наследник традиции Достоевского, ярко выраженное драматическое восприятие мира, человек концентрированной энергии, действия. У Короленко, хотя он и видит все ужасы социальной жизни, даже величайшие из них, совсем как у Тургенева, оказываются в художественном изображении сдвинутыми в несколько смягчающую перспективу настроения, овеянными нежным запахом поэтического видения, пейзажной прелести. Для Горького же, как и для Достоевского, даже трезвая повседневность полна жутких призраков, мучительных видений, которые рисуются с безжалостной резкостью, так сказать, без воздуха и перспективы, по большей части с полным пренебрежением к пейзажу.
Если драма, по меткому выражению Ульрици, – это поэзия действия, то драматический элемент в романах Достоевского несомненен. Они так изобилуют действием, переживаниями и напряжением, что их ошеломляющее, запутывающее смысл обилие событий грозит подавить эпические элементы романа, в каждое мгновение взорвать его пределы. Ведь прочтя с захватывающим интересом один или два толстых тома, в большинстве случаев едва сознаешь, что мысленно присутствовал при событиях всего двух или трех дней. Столь же характерно для драматического склада творчества Достоевского то, что главные сюжетные узлы завязаны, крупные конфликты, созревшие для своего взрыва, уже даются готовыми в начале его романов, в их долгой предыстории, их назревании читатель не участвует, и ему представляется возможность задним числом осмыслить действие.
Горький, даже когда он хочет воплотить образец неспособности к действию, банкротство человеческой энергии, как в «На дне» и «Мещанах», избирает для изображения драматическую форму и умеет вдохнуть в бледные облики людей хотя бы отблеск жизни.
Короленко и Горький представляют не только две творческие индивидуальности, но и два поколения русской литературы и идеологии освободительного движения. У Короленко в центре его интересов все еще стоит крестьянин, у Горького же – восторженного сторонника немецкого научного социализма – городской пролетарий и его тень – люмпен-пролетарий. В то время как для Короленко естественная рама рассказа – пейзаж, для Горького это – мастерская, подвал, ночлежка для бездомных.
Ключ к личности обоих художников дает в корне различная история их жизни. Короленко, выросший в уютных буржуазных условиях, в детстве имел нормальное чувство незыблемости, стабильности мира и его порядка вещей, присущее всем счастливым детям. Горький, корнями своими уходящий частично в мещанство, частично в люмпен-проолетариат, выросший в описанной Достоевским атмосфере замысленных ужасов, преступлений и стихийных взрывов человеческих страстей, уже ребенком пробивается в жизни, как затравленный волчонок, и показывает судьбе свои острые зубы. Это детство, полное лишений, оскорблений, притеснений, с чувством неуверенности, жизненной неустойчивости, в ближайшем соседстве с отбросами общества, включает в себя все типичные черты судьбы современного пролетариата. И только тот, кто прочел воспоминания Горького о его жизни, может оценить всю трудность его чудесного подъема из этой социальной пропасти к сияющей солнечной вершине современной образованности, гениального искусства и научно обоснованного мировоззрения. И в этом тоже личная судьба Горького символична для русского пролетариата как класса, который из неотесанности и вопиющего внешнего бескультурья царской империи, пройдя суровую школу борьбы, за удивительно короткий срок двух десятилетий поднялся до исторической способности действовать. Это наверняка непостижимый феномен для всех филистеров от культуры, которые хорошее уличное освещение, пунктуальное железнодорожное сообщение и чистые стоячие воротнички считают культурой, а прилежный стук парламентских мельниц – политической свободой.
Огромное колдовство короленковского поэтического творчества ставит ему и пределы. Короленко всеми своими корнями – в современности, в переживаемом моменте, в чувственном впечатлении. Его рассказы – как букет свежесорванных цветов; но время не улыбается их радостной красочности, их изысканному аромату. России, которую описывает Короленко, больше нет, это вчерашняя Россия. Нежное, поэтическое, мечтательное настроение, витавшее над его страной и людьми, миновало. Оно уже одно или полтора десятилетия назад уступило место трагическому, предгрозовому настроению Горького и товарищей, звонкоголосых буревестников революции. Оно и у самого Короленко уступило место боевому настроению. В нем, как и в Толстом, общественный борец, великий гражданин в конце концов победил поэта и мечтателя.
Когда Толстой в 80-е годы начал проповедовать свое нравственное Евангелие в новой литературной форме – небольших рассказах в народном духе, Тургенев обратился к мудрецу из Ясной Поляны с умоляющим письмом, чтобы во имя Отечества побудить его вернуться в обитель чистого искусства. Так же горевали и по ароматной поэзии Короленко его друзья, когда он с огненным рвением устремился в публицистику.
Но дух русской литературы – высокое чувство социальной ответственности – оказался у этого одаренного писателя сильнее, чем даже любовь к природе, к вольной кочевой жизни, к поэтическому творчеству. Увлеченный волной надвигавшегося революционного потока, он к концу 90-х годов все больше умолкает как писатель, чтобы сверкать своим обнаженным клинком лишь как предтеча борцов за свободу, став центром оппозиционного движения русской интеллигенции. «История моего современника», напечатанная в 1906–1910 гг. в издававшемся Короленко журнале «Русское богатство», – последнее произведение его музы: еще наполовину – поэтическое произведение, но целиком – правда, как и все в жизни этого человека.
Написано в уголовной тюрьме Бреслау в июле 1918 г.
Роза Люксембург
Милитаризм – жизненный нерв государства*
Речь на собрании во Франкфурте-на-Майне
(по газетному сообщению)
Я вижу, что неподдельное воодушевление моральной победой, которую мы одержали, охватило вас точно так же, как и меня. Да, дорогие товарищи, у нас есть все причины испытывать воодушевление, радоваться и гордиться, ибо наши враги этим приговором показали, что дрожат перед нами. Они считают, что произвели устрашающий выстрел: каждый, кто осмелится потрясать основные устои государства, будет теперь брошен на двенадцать месяцев в тюрьму. Но вера в то, что мы дадим запугать себя тюремными наказаниями, – только доказательство того, как наше мировоззрение отражается в головах прусского судьи и прокурора. Как будто двенадцать месяцев тюрьмы – жертва для человека, в груди которого живет уверенность, что он борется за все человечество. Процесс этот верно освещает все наше классовое государство; в нем противостоят друг другу два мира, и пропасть между ними никогда не будет преодолена из-за полной неспособности понять нашу психологию. («Очень правильно!») А потому – никакой пощады, это государство надо послать ко всем чертям! (Оживление, долго не смолкающие аплодисменты.)
Хотели покарать жертву, но что значит такой пустяк – год тюрьмы по сравнению с устрашающим приговором в Лёбтау, который мог бы отметить свой пятнадцатилетний юбилей!* И разве жертвы не стали уже массовыми, разве тысячи семей, живущие в нужде и нищете, – не жертвы того же классового государства? Мы не ведем счет жертвам, ибо, ясное дело, любое познание требует жертв. Чем больше жертв, тем больше люди будут сплачиваться вокруг нас. (Оживленные аплодисменты.)
Но этот приговор имеет и политическое значение. Вы видите, со времени знаменитого процесса Карла Либкнехта* не было больше ни одного такого приговора. Тогда еще приходилось прибегать к параграфу о государственной измене, а сегодня уже достаточно и параграфа ПО*, чтобы вынести примерно такую же меру наказания. Этот приговор, как совершенно верно высказался мой защитник д-р Розенфельд, предваряет реформу уголовного кодекса, имеющую ярко выраженную классовую направленность против социал-демократии. Эта судебная практика – достойное дополнение к продолжающимся покушениям на право коалиций, к преследованиям нашей прессы, редакторы которой за последний год приговорены не менее чем к шестидесяти месяцам тюрьмы. («Очень верно!»)
Эти признаки все более усиливающейся реакции дают нам урок, что мы должны, дабы не допустить этого, удвоить нашу бдительность и перейти в наступление. (Бурные аплодисменты.) В этом отношении процесс дает нам и еще один полезный урок: он сам – проявление той силы, которая постоянно желает зла, а все-таки невольно творит добро. Прокурор, обосновывая меру наказания, сказал, что я хотела поразить жизненный нерв существующего государства.
Вы слышите, агитация против нынешнего милитаризма – это покушение на жизненный нерв государства! Вы видите, жизненный нерв нашего государства – это не благосостояние масс, не любовь к отечеству, не духовная культура, нет, это штыки! Это показывает, куда более разительно и наглядно, чем смогла бы сделать я, что государство, жизненный нерв которого – орудие убийства, такое государство созрело для своей гибели. (Бурные аплодисменты.) Это открытое признание господина прокурора мы должны запомнить как важнейший урок. Жизненный нерв государства, обнаженный самим официальным его представителем! Против этого жизненного нерва мы хотим всеми нашими силами бороться с утра до вечера. Мы позаботимся о том, чтобы этот жизненный нерв был перерезан как можно скорее! («Браво!»)
Если прусские прокуроры придерживаются тупой веры, если эти люди в своих грубых исторических представлениях воображают, будто наше главное средство в борьбе против милитаризма состоит в том, что мы хотим помешать солдату в тот самый момент, когда он уже поднял руку, чтобы применить оружие, то они заблуждаются. Рука подчиняется мозгу. Вот на этот мозг мы и хотим воздействовать нашим идейным порохом. (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.)
И еще я хочу сказать здесь то, что пренебрегла сказать прокурору. Он указал, что я особенно опасна, ибо принадлежу к самому крайнему, самому радикальному крылу нашей партии. Но когда речь идет о борьбе против милитаризма, тут мы все едины, тут нет никаких направлений! (Аплодисменты.) Тут мы как стена противостоим этому обществу. Тут не одна Роза Люксембург. Тут сейчас стоят уже 10 миллионов смертельных врагов классового государства.
Товарищи по партии! Каждое слово в обосновании этого приговора – публичное признание нашей силы. Каждое слово – слово чести для нас. Потому и для меня, как и для вас, важно одно: покажем себя достойными этой чести. Так будем же всегда помнить слова нашего умершего вождя Августа Бебеля: «Я до последнего дыхания остаюсь смертельным врагом существующего государства». (Торжествующие, нескончаемые аплодисменты.)