Текст книги "Виктория"
Автор книги: Ромен Звягельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Елизавета Степановна побаивалась дочку. Это произошло не сразу. Где-то в начале этого учебного года. Дочь перешла в восьмой класс. Елизавета Степановна стала замечать, что дочь замкнулась в себе: та могла весь выходной просидеть дома, не ходила по вечерам к Нюре, подружке, живущей по другую сторону улицы, она стала оценивающе смотреть на мать. Иной раз Елизавета Степановна спрашивала ее: "Что?" – и смущенно заводила прядку за ухо.
Однажды дочь пришла расстроенная, понурая, мать к ней, а та возьми да выдай, мол, какая ты у меня неженственная, все девочки духи, помаду с собой носят, в одеколонах разбираются, а я не наученная, ты же у меня, мол, этим не интересуешься.
– Это кто ж у вас там одеколонами-то мажется? – вплеснула руками Елизавета Степановна, – Да и отродясь у нас в станице таких прощелыг не было.
Фартуком руки обтерла, подсела к дочери, а та сама уж не рада, что так мать обидела, плачет от горького своего укора.
Елизавета Степановна не рассердилась. Думала всю ночь. "Как заведенные живем, – думала, – Вот и Васе – все одно, красивая я, некрасивая, в чем сам ходит, в чем дети. Интересу к жизни нету. Выходит, права малая".
Пошла следующим вечером в лавку к Зозулиной. Попросила себе духов. Понюхала. Решила с первой же получки сына заказать себе целый флакон.
Только спустя месяц сын устроился на станцию, помощником механика. Начальником МТС был Василий Никанорович Сорин, чубастый матерый казак, крепкий, приземистый, руки за пояс – Вася, ее муж. Не хотел сына на работу брать, не верил. Все лето парень задарма в колхозе пахал, пыль глотал. Только в конце сентября, на Воздвиженье, отец позволил подходить к машинной станции, глядеть, как трактора чинят и убираться в ремонтном цехе.
Пришлось вожделенно поджидать еще полмесяца, пока подоспеют деньги. Уж больно загорелось ей те духи себе в подарок за нелегкую жизнь приобрести и мужа порадовать.
Ваня первую получку принес матери. На следующий день по дому распространился терпкий сладкий запах "Красного мака". Елизавета Степановна ждала мужа с работы, словно бухгалтер поселкового совета – проверяющего из города. Все в душе ее пело и звенело, в животе щекотало: она летала по дому и прихорашивалась. Голову с утра вымыла, чистую юбку надела, новую скатерть постелила.
В тот холодный осенний день Вика пришла домой первая. У нее тоже выдалось настроение приподнятое: мать почувствовала – ликует дочка.
– Он сказал... – крикнула она от порога и подбросила портфель, – он назвал меня самой талантливой!
– Да кто он-то? – встревожилась мать, чувствуя еще не оправданную, нарастающую гордость за дочку, – Кто ж такое отчебучил про тебя?
Вика озорно посмотрела:
– Иван Петрович!
Учитель рисования, классный руководитель, приехавший в станицу этим летом, Иван Петрович Плахов закончил художественное училище в Киеве три года назад. Он был щупленьким, моложавым, но одновременно очень располагающим к себе, прямо-таки компанейским молодым человеком, особенно компанейской выглядела его бородка, сросшаяся с усами.
Вот такой вот обросший он и появился в один прекрасный день в станице. Он шел по выжженным солнцем полям, наблюдая, как ветер поднимает облака пыли и гонит их на него. Старые высокие абрикосовые деревья, изредка попадавшиеся на взгорье, спасали его от пекла на несколько минут, пока он обливал себя водой из арыка, построенного здесь еще до первой мировой.
У него был особый прищур, ленинский такой, с лукавинкой. Ванька долго смотрел, как городской идет по дороге вдоль арыка, хотел было побежать вперед, крикнуть, чтоб воду из канавы не пил, заразная, да потом передумал: разморило. А в той канаве во время голода мертвецы плавали. Воду-то меняли, арыки чистили, но не так, чтоб очень.
Теперь, когда бородач встал над ним, отдыхающим в теньке сарая и лениво перебирающим шелковицу, Ванька отметил этот самый прищур, хитрющий, веселый, как у парней под вечер.
– Вы воду зря...того, – только и прокряхтел Ванька, приоткрыв один глаз, – Уйдите сюда, дядько, на вас смотреть неудобно.
Плахов послушался.
– Познакомимся, что ли? Ты ведь с Темиргоевской?
– Ну, так. А вы к кому?
– Как зовут?
– Иван Сорин.
Незнакомец еще мягче сощурился, аж усы ощетинились. Довольный совпадению вымолвил:
– Тезки мы с тобой, Ваня. Меня тоже Иваном кличут. Петровичем. Ты в школе учишься?
– Нет, – ответил Ваня, отгоняя слепня, – У, пошел, паразит! Школа кончилась. Теперь к батьке перешел в подмастерья.
Он приврал, напуская на себя важность. Но незнакомец неожиданно испугался, лицо его распрямилось, и он огладил усы и бороду:
– А школа? Сгорела что ли? Ты говоришь – кончилась...
– Не, дядько. Для меня кончилась. Отучился все восемь классов. А сеструха еще только в восьмой перешла. Так вы в школу?
Он уже начал догадываться, что перед ним новый учитель рисования. Им его обещали с третьего класса. Как только сын Агафьи-хлебопеки уехал в художественное училище, так и обещать начали. Вообще-то учителей в школе было всего три. Руссичка помимо литературы вела пение, физкультуру, трудовое воспитание и биологию с ботаникой, но в основном физкультуру; математик физику, химию, а еще географию. Ну, а директор, понятное дело, ничего не вел, он был по административной части и совмещал свое директорство с сельповской бухгалтерией.
Так и прибыл в станицу новый учитель. Станица была большая, до реки шла через несколько садов и футбольное поле, а у речки расходилась в обе стороны: и вверх и вниз по течению. Впереди за речкой, шли болота, туда никто не плавал: скучно, чего в зарослях-то камыша делать. А с этой стороны от перекрестка шла главная улица. Правда, Управа стояла не на главной, а за домами и за клубом. Ближе к бане и столовой для рабочих.
В тот день, когда Елизавета Степановна стала подозревать неладное с дочерью, Василий Никанорович и вовсе не приехал с работы: прислал сына сказать, что председатель заставил к завтрему поставить на ноги трактор: ему картошку собирать. трактор был в станице один, но в МТС чинились три колхоза, поэтому "папка" принял решение снять с имеющихся машин все рабочие части и выдать Председателю завтра сюрприз.
– Ой, чо будет! – ныл Ванька, неумело прикладывая ладошку к щеке, – Ка бы не арестовали за таки дела.
Пока Ванька, хватая не отмывшуюся при варке картофелину, чистил ее и рассказывал о трудовых буднях батьки, Елизавета Степановна, позабыв про духи, следила за дочкой. Та сидела в своей комнате перед зеркалом и расчесывала волосы. Она так близко пригибалась к зеркалу, что-то высматривая на своем детском веснушчатом личике, что мать подумала, что дочка не в себе.
– Вичка! Иди есть. Расскажи вон Ваньке про свои успехи. Та и я ни капельки не поняла, что ты тут набалагурила.
Вика деловито развернулась, посмотрела на брата сверху вниз:
– Он мне пять поставил за иллюстрацию к повести Гоголя про "Вия".
– Шо ж ты нарисовала? – поинтересовалась Елизавета Степановна.
Вика понимала, что мать все равно не оценит ее так, как могут оценить знающие люди, но стала рассказывать.
– А як же ж побачить хоть бы одним глазочком, доня?
– Выставку в школе устроят. Это я еще карандашом: никто так карандашом не умеет, особенно лица. А у меня похоже: я уже Нюру рисовала.
– Колдунью что ли с нее срисовывала, ведьму? – прыснул Ванька, и Вичка сорвалась с табурета и понеслась за ним вокруг стола.
Мать все присматривалась к дочери, видя, как изменилась ее хрупкое, нежное и наивное создание в последние дни. Ноздри девочки все время надувались, как у строптивой и неспокойной жеребицы, губы – полуоткрыты. Влюбилась девчонка. В этого своего учителя влюбилась.
В окно постучали.
– Батя! – крикнул Ванька, – Чой-то он стучится-то?
Елизавета Степановна вздохнула и пошла открывать дверь, встречать ночного гостя. Через секунду из сенцов раздалось ее истошное, пронзительное: "Мама!"
Слепая жестокость
– Ну и запах тут у тебя! – входя, заметила старуха в толстом ватнике и пуховом черном платке, – Проветрить не можете? Сними что ли с меня варежки, руки болят. Вот видишь.
Она поднесла к лицу Елизаветы Степановны, стянувшей с женщины варежки, свои негнущиеся, словно обглоданные, красные пальцы.
– Бабушка, – прошептал Иван и поднялся с пола, вытягивая шею.
Женщина устало улыбнулась детям и села на лавку, она вела себя так, словно отсутствовала дней пять.
Елизавета Степановна молча стала стягивать с женщины сапоги и телогрейку:
– Не жарко так идти вам было, мама? А шо ж не казал никто? Кто вас привез?
Женщина трещала пятками, разминая их после долгой ходьбы. Потом все замолчали. Елизавета Степановна только и сказала Вике:
– Доня, узнаешь бабулю?
Вика плотно-плотно прижалась к уху матери и спросила шепотом:
– А как ее зовут?
– Матрена Захаровна, – громко ответила бабушка. – Потомственная казачка, внучка атамана Веретенникова, жительница Тундры, раскулаченная семь лет назад в тридцать третьем... поесть бы с дороги.
Вика оторопела и отчаянно проговорила:
– А я думала вы умерли...
Елизавета Степановна засуетилась: пошла звенеть пустыми чугунками.
– Ванька – в подпол, там огурцов набери и грибов, и...Вика, поди цыпленка поймай, принеси, того с крылышком.
Теперь у них были свои куры.
Матрена Захаровна заболела спустя неделю: отказали конечности. Ее пару раз возили в баню, протопить косточки – не помогло. Знахарка Зозулина-старшая передала своей старой подруге настой: Матрена обожгла еще и желудок. Оказалось, надо было по три капли на стакан молока. Поместили ее на печку, и она смолкла.
В довершение ко всему Матрена стала слепнуть. Она уже не видела ничего, когда к Сориным впервые приехал оперуполномоченный из НКВД. Матрена по шагам узнала его. Вздрогнула всем своим ссохшимся, малюсеньким тельцем и села на печке, как была, в исподнем.
Страшной показалась она тогда Вике, которая подсматривала через щелку из своей комнаты. Старуха сидела, укутанная в одеяло, непричесанная, седые космы ее, оттеняли и без того синее лицо. Раньше она была полной и загорелой. Вика помнила это. Она помнила лицо бабушки и ее юбку, помнила дом, в который их водили по воскресеньям, он и теперь стоит на повороте, возле клуба, его отобрали еще перед отсылкой Матрены с мужем – в неизвестном направлении в сопровождении двух уполномоченных из района. Одним из них был вот этот дядька, который теперь сидел за их столом посреди комнаты.
– Ну, как жить думаем дальше? – насмешливо, по-домашнему, спрашивал он, оглядывая помещение.
В доме было пусто, голые белые стены, пара лавок у окна, пара у стола, здесь, возле печки. Родительская кровать в другой комнате, соседней с детской. Отец сам строил этот дом для молодой жены.
Бабушка молчала. Дядька обреченно задавал вопросы, показывая всем своим видом, что задает их по долгу службы, потому, что у него роль такая, а сам он понимает всю несуразность своей роли.
– Ну, расскажите гражданка Веретенникова, как вы исправлялись в Советской тундре все эти шесть лет и как осознали свою вину перед Советской властью.
Однако, роль свою он исполнял отменно, с наслаждением. Играл и не понимал, почему ему так хотелось найти себе оправдание. От этого и раздражался, напирал, повышал голос:
– Ты осознала, старая, что есть советская власть?!
Дверь приоткрылась и в комнату вошла Виктория. Она вошла, встала, заведя руки за спину, уставилась на уполномоченного. Мужчина оказался огромных размеров, она в щелочку не разглядела его. Вика с трудом перевела взгялд на бабушку, которая пару раз провела рукой в пространстве, ища кого-то, потом рот ее сам собой открылся, и при этом она вперила свои черные заполонившие все глазное яблоко зрачки в мглу, окружавшую ее.
– Осознала...
– А тебе чего, а ну руки покажи, что у тебя там, – мужик говорил тихо, но Вике казалось, что он орал, басовит был верзила.
– Ничего, вот, пожалуйста.
Вика быстро прошла мимо дядьки, сунув ему в нос растопыренные пальцы, и вскарабкалась на приставку, встала в рост с бабушкой и поправила ее космы. Она была уверена, что сделай она это, и мужик отвяжется, и бабушка перестанет глотать ртом воздух, как окунь воду. Она накинула на старуху одеяло и подсела к ней, на печку.
Мужик долго молчал, выжидая.
– Что ж Матрена Захаровна, вы свое отсидели, сомнений нет, – заметил он, – но учтите, что это не предел, предела не бывает...И если вы станете препятствовать и противодействовать, то учтите...
На прощание он велел старухе по первому же вызову являться в город на беседу, посещать политзанятия в клубе, а главное вступить в колхоз и зарабатывать трудодни, чтобы не быть обузой.
– Он что, слепой? – спросила Вика, выползшую из своей комнаты мать, когда дядька проехал мимо их окон на санях.
Сегодня после занятий учеников попросили остаться на классный час.
Иван Петрович, прохаживаясь между рядами, мимо Вики, просил принять активное участие и уже сегодня продумать, кто про что рисовать будет.
– Вика, на тебя вся надежда, конкурс между школами района – это очень важное событие, это шанс. Можно ого-го куда выйти: на всесоюзный уровень. Понимаете ребята? Шанс показать, на что мы способны и чего мы достигли. Это слава, успех, ну и общеполитическое значение туда же...
– А мы зачем, пускай Сорина и рисует. Вон у нее альбом в парте, весь разрисованный, – крикнул Юра Толстой.
– А у вас Толстой, наверное, иные таланты. Может быть, вы нам когда-нибудь сочините "Крейцерову сонату" к дню рождения Иосифа Виссарионовича Сталина или, на худой конец, "Хождение по мукам".
В классе послышались смешки, но никто слов учителя понять не старался. Все смотрели на Толстого, который из-под парты грозил кулаком Вике. Та поджимала губы, а когда Иван Петрович поворачивался к ней спиной, крутила пальцем у виска, строя Толстому злые гримасы.
После обсуждения тем политических плакатов, которые им завтра предстояло рисовать на скорость, разбившись на группы, по пять человек, восьмиклассники расходились по домам последними, Вику Иван Петрович попросил задержаться. Сам ушел, побежал почти, в учительскую. Вика блуждала по коридору одноэтажной деревянной школы, потом присела на подоконник, всматриваясь в снежную даль. Белый день заливал всю низину, пряча речку, болота, дальний лес. Уличная дверь хлопнула. Она только краем глаза успела заметить: мальчишки пробежали по коридору в направлении класса. Недоброе предчувствие шевельнулось в ее сердце. Что, она еще не поняла. Она осторожно подходила к двери, из-за которой раздавался чудовищный гогот Юрки Толстого. Она заглянула в класс: мальчишки – их было трое – сидели на партах, поставив ноги на сиденья. Юрка держал на коленях Викин портфель, на портфеле лежал ее альбом. Юрка зажатым в кулаке карандашом врезался в рисунки, словно консервы открывал. Вика растерянно стояла у доски, чувствуя, как на голове ее шевелятся волосы. Мальчик, казавшийся ей очень сильным, непобедимым, даже опасным свой физической неукротимостью, перелистывал рисунок за рисунком и малевал на них толстые линии, зачеркивал, обводил, подрисовывал рожки. Другой раз Вика бросилась бы на него, отобрала бы альбом, вырвала бы портфель, стукнула им паршивца по голове, но сейчас она вдруг испугалась показаться грубой. Смешались в ней разные чувство, образовали темный тяжелый клубок. Она боялась заступиться за свое художество, чтобы ее хвастунишкой не признали, она ненавидела этого негодяя, потому что он убивал ее творения, она желала тут же забыть и махнуть рукой, потому что...он ей нравился. Он вообще всем девчонкам в классе нравился, охламон. Ноги ее не слушались, она только тихо попросила:
– Отдай, – протянула руку, – Что ты делаешь?
Ей стало больно за рисунки, как будто это ее душу растоптали. Мальчик зло оглянулся на нее и принялся еще неистовей врезаться острием карандаша в бумагу, потом, глядя на Вику с ненавистью, выдрал с корнем все рисунки из альбома и начал разрывать их.
Тут она почувствовала спиной тепло. Она развернулась и уткнулась в грудь Ивана Петровича, вошедшего в класс и застывшего в расстерянности.
– Что это вы тут делаете...
– Она кулачка! – крикнул Юра.
Она задохнулась от испуга. Испуг этот – был само непонимание человеческой жестокости.
– За что? – только и выговорила она.
Мальчишки побросали обрывки листов и рванули из класса, ошалелые, разрумянившиеся. Они тоже были напуганы своим звериным проявлением, вырвавшимся вдруг наружу.
Она не плакала. Тускло смотрела перед собой, пока учитель собирал клочки рисунков: вот он подобрал глаз женщины, вот ухо старика, вот улыбку ребенка.
Виктория неожиданно для себя очень сурово, очень мужественно спросила его:
– Если я завтра нарисую плакат карандашом, простым мягким карандашом, это ничего?
Он остолбенел. Свет и тень ей особенно удавались, он и не заставлял ее никогда работать красками, зная, что графика – ее конек. Но чтобы так держаться. У него сердце кровью обливается, а она... словно на стойкость себя испытывает.
– Очень хорошо. А сумеешь? Что-нибудь уже придумала?
– Так вы же тему не дали, – все также тихо произнесла она.
– Тема... Да я же не знаю, но нужно продумать "Наше счастливое детство", "Мирное небо", "Родная партия". Вот что-то из этого...
– Тогда я нарисую тундру, о которой мне бабушка рассказывала, – пружиня слова, сказала она, потом крикнула, – Руки ее нарисую!
– Тихо, тихо, детка, – Иван Петрович подскочил к ней и зажал рот, – мы не одни здесь.
Она вырвала лицо из его ладони и добавила:
– А может, мне вас нарисовать, – и посмотрела ему прямо в глаза, так, что по нему прошел электрический ток.
– Ты извини, что так вышло, иди домой, я завтра разберусь.
– Не надо. Я сама разберусь. Я прошу вас.
Откуда в ней была эта повелительность, он не понимал. Она общалась с ним на равных, словно уже осознавала свою исключительность. Вона как зыркает: мороз по коже. Ресницы по щекам хлопают, как крылышки, веснушки на щеках-то, а ужо барышня. Он часто говорил себе, что в этой девочке заложена огромная созидающая сила, которая или вознесет ее, или... погубит.
– Смотри, – ответил он, пропуская ее вперед, – добро должно быть с кулаками.
– Неправда. Добро и есть сила. Кулаков ему не нужно, – ответила она.
Иван Петрович подал ей шубу, поднял руку, чтобы погладить ее по голове, но засмущался вдруг и руку положил ей на плечо. Вика почувствовала, как все тело ее задрожало от этого прикосновения, боялась пошевелиться, устремив все свое внимание на эту руку, держащую ее крепкое плечо.
– Не жалей рисунков, главное, что ты уже сделала однажды этот мир прекрасней, рисуя их. Нужно нарабатывать новые. Пусть это будет переходом на новый уровень. На следующей неделе начнем занятия акварелью. Попроси отца купить в городе новый альбом, краски и кисточки.
Вика радостно вспыхнула, подпрыгнула и захлопала в ладоши. Ей вдруг показалось, что Иван Петрович любит ее. Ужас собственной, ответной влюбленности стремительно охватил ее, она готова была припасть губами к этой руке, но кто-то выглянул из учительской, рука Плахова быстро соскользнула, он сказал свое фамильярно-городское "пока" и скрылся в темноте.
Вика вышла на крыльцо, яркий свет прыснул в глаза, постояла в растерянности минут пять, осмысливая произошедшее, прислушиваясь к себе.
Она, не зная, что ей теперь предпринять, побрела за школу, вдоль окон, обошла ее с торца, направилась домой, но не успев пройти и всей стены, услышала женский смех, доносившийся изнутри, из форточки.
"Учительская", – пронеслось в голове, она напрягла слух и остановилась, слегка поскрипывая калошами.
Смешки продолжались. Она поднялась на цыпочки, задрала голову, посмотрела в стекло. В учительской было темновато, она рисковала быть замеченной. Но глаз отметил в этой темноте некое шевеление, и она увидела спину Ивана Петровича. Он стоял на коленях перед кожаным диваном, упершись в грудь физкультурши, а та расставив ноги, прижимала его к себе, губы ее утопали в его взъерошенных волосах, Вика увидела ее белую ляжку в толстом вязанном чулке.
Калоши ее растопили снег и, ноги поехали назад по ледовой корке, она оттолкнулась от карниза, да так сильно, что упала на спину, в снег. Так и лежала несколько минут с распахнутыми ресницами, не мигая.
Весна в станицу Темиргоевскую вступала, как купальщица в воду: одним пальчиком на ноге пробуя то температуру, то дно – не колко ли. Уже по-другому пели петухи, уже снег со дворов смели, а того первого февральского дуновения земли, того вздоха от которого у природы трещат позвонки и рвутся почки не предвиделось еще, не наблюдалось. В довершение к этому массовому ожиданию позавчера зарядил снегопад, да такой обильный, щедрый, добрый снегопад, что сегодняшняя снеговая пыльца казалась чем-то вроде отголоска. Станичники переговаривались, совещались, хорошо это или плохо – такой снегопад напоследок. Кто говорил, что хорошо, раз без заморозков, кто обещал мороку с озимыми.
Так или иначе, все готовились к первой пахоте. Мужики с нетерпежу ходили на колхозное поле.
Общее собрание колхозников шло в клубе третий час. Все молчали, говорил один председатель. В сторонке сидел партактив, смотрел на народ по-хозяйски. Бабы крутили в руках платки. Мужики елозили, перебранивались, бурчали поправки к словам председателя, но тихо, воровато. Соседи кивали одобрительно, но на убийственный оклик: "Вопросы есть?" – никто вопросов вслух не обнаруживал.
– Теперь пятый вопрос на повестке дня, – заглянув в бумажку, вспомнил председатель, – Тихон пиши. Сорин, где твоя жена?
Все замолчали, как замолкает муха, которую прикрывают ладонью.
– Сорин, ты здесь, я не вижу?
– Да, здесь, – раздалось несколько голосов, – Здеся он.
– Вот, товарищи, нам уже это надоело, вот чего. Сколько раз тебе говорить, тунеядцам не место, понимаешь, в нашем обществе. Так наша страна далеко не уйдет.
Председатель, пружиня на длинных не по-мужски тесно поставленных ногах, озадаченно сдвигал мохнатые рыжие брови, потом резко поднимал их ровными длинными дугами.
Василий Никанорович еще тверже уселся, еще шире расставил ноги, еще дальше поставил на них локти.
– Оно тебе очень надо? – проскрипел себе под нос, – Я тебя трогаю?
Он абсолютно был уверен, что станичникам дела не было до его Елизаветы, противостояние у него было не со станичниками, а с Управой. Не желал он, не желала Елизавета глупой работой заниматься: колхоз шестой год, как из мора вылез, еле-еле сводил концы с концами, а по его личному наблюдению, станичникам от этого колхозу проку было мало, разве что даровая продукция райцентру. Так-то сами себя кормили, с огорода, да с наделов, у кого они еще остались.
– Весна на носу, нам рабочие руки нужны, – кричал председатель, Товарищи, да что же это за вредительство. Тихон, пиши: я буду ставить вопрос перед нужными органами. Пусть этому дадут значение!
В зале немного расшумелись задние ряды. Василий взмок, растянул ворот. Он давно ждал этого нападения. Давно ходил на собрания, стараясь не попадать на глаза председателю.
– Ну чего ты, Петруша, взъелся-то? – пробурчал он уже громче.
– Я тебе попрошу без того... без этого, не переходить на личности, растерянно проговорил председатель – Петр Савельевич Ярмошко, которого Василий в детстве за чуб таскал и плавать учил, – Ты многое себе позволяешь.
Зал шуршал смешками, но замолчал, когда Ярмошко сосредоточился и выпалил:
– А ты лучше сам скажи, где ты трактора собираешься доставать, которые разобрал по осени?
Василий вскочил, как ужаленный.
– Да ты сказився чи шо? Петро! Уж нашел к чему привязаться! Тем тракторам давно пора было в могилу, хиба ж ты не разумиешь, что запчастей к ним уже не делают?!
– Эвон куда ты забрался, – Ярмошко расходился, – Нет, ты ответ дай, кто тебя уполномачивал? Мне завтра людей в поле выводить! С чем? Пальцем пахать будем, чи шо?
Его продолговатое лицо с рыжими бровями и рыжей щетиной еще больше вытянулось, но он еще продолжал говорить:
– Вот счас к тебе из "Ленинской правды" приидут, из "Октября", ты им что наш трактор предложишь, али как?
Василий полез через ряды, трудно всасывая горячий воздух помещения. Ярмошко заступил за стол, взял зачем-то в руку колоколец.
– Да ты, Савелич, сам же одобрил, – искренне желая разобраться, но в то же время непроизвольно закипая и не желая себя сдерживать, напирал Василий, – Чего же тракторам стоять-простаивать, коли они все не работают. А так хош один пашет. Кто, в конце-то концов, начальник машинно-тракторной станции, ответь мне.
Он все еще лез через народ, подставляющий ему свои спины, а в президиуме образовалась перегруппировка.
Аккурат к подходу Василия на сцене вырос парторг местной партийной ячейки Владимир Кузьмич Жихарев. Василий уперся в его кирзачи, проехал взглядом по гимнастерке, поднял глаза и столкнулся с мягким вкрадчивым взглядом парторга.
– Так-так, Василий Никанорович, – улыбаясь, сказал он, ища поддержки у зала, – А шо ж ты на председателя лезешь, когда тебе ему в ножки надо кланяться...
Василий ожидал дальнейших слов парторга, не понимая, о чем он.
– Я чей-то не уразумею, что у вас тут творится. Ведать не ведаю, какие дела творятся: один с другим гутарят, а все мимо меня.
Он поднимал голубые свои глаза на публику, присмиревшую, любующуюся этим двухметровым жеребцом породистых казачьих кровей. Много девок попортил Жихарев в станице и окрестных хуторах, да прощали ему бабы, потому как расплывались все в его присутствии и немели, словно блаженные.
– Тут ведь саботаж, товарищи! – он повернулся к Ярмошко, – Да кто вам позволил государственным имуществом распоряжаться, как своим собственным!
Василий попытался вставить, что трактора безнадежные были, мол, лучше уж один, да ходовой, но Жихарев не слушал его.
– У тебя начальник МТС – враг, – Жихарев постучал себя по лбу, – Он и в партию оттого не идет, что враг. Он и жену, кулацкую дочь, в общественную жизнь не пускает. Товарищи! – он возвел руку вперед, – Сорин и такие, как он, ваше же светлое коммунистическое завтра поганят, а вы его тут пожурить решили? Да тут, дорогой Петр Савельич, во все колокола бить надобно! И я займусь! Я завтра же этим займусь! Вы за все ответите, Петр Никанорович.
– А ведь, правда, мужики, хиба ж вы не бачите? – вскричала из угла молодая Зозулиха, – его баба свои барские харчи жрала, пока Авдотья Селезнева – царство ей небесное – сваво ребетенка. Помните в тридцать третьем? А мой брательник повесился с жинкой от голодухи, а энти вона как жируют. Им трудодни не надобны. Он же чинить нам механику поставлен, а он палки в колеса...
Жихарев радостно воскликнул:
– Ну вот! Есть ведь здравые умы среди вас, так что ж вы.
Василий закусил ус, поймав его губами, обернулся на Зозулиху. Встретился глазами с Иваном Петровичем, пришедшим на собрание позднее других. Плахов внимательно следил за происходящим. Он долго смотрел на Сорина, желая, чтоб он понял всю его солидарность. Василий натянул картуз и, обматюкав Жихарева, выскочил из избы.
Взъерошенный, душа нараспашку, он ворвался в хату, напугал сына.
– Мать где?
– Да нет тебя и нет, она пошла встречь.
Вика, только что оторвавшаяся от уроков, вышла на громкий разговор, хотела помогать отцу стягивать сапоги, но он, запыхавшись, стал тараторить.
– Доча, собирай свои вещи. Все собирай. И братовы, и бабку собирай. Здеся пол чистый, можно не мыть, а в нашей мамка соберет. Теперча так, – он бросился к сундуку, – матери, коли разминемся, скажете, мол, уезжаем все мы. Насовсем.
– А мамка? – осоловелый Ваня уж было подумал на отца Бог весть что...
– Не дури, едем, говорю, дом запираем. Нагрянуть могут часов ужо через пять.
– Стряслось что? – тихо проговорила Вика, – Батя, куда?
– На поезд до Ростова. Там у брата остановимся. Потом подыщем работу. Я вот деньги возьму, – он достал из сундука ассигнации, завернутые в холстину, – надо кой кого умаслить в управе, открепление-то взять, ага. И Захаровну, Захаровну того ...собирайте.
Он выскочил в темноту, вихрем промчался мимо окон.
Матрена Захаровна, не замеченная никем, стала поворачиваться на печи, нащупала позади себя желтой ссохшеюся рукой край, занесла левую ногу в шерстяном носке и опустила ее вниз, ища подставку. Она еще долго провозилась бы, а не то и рухнула бы наземь, если бы Ваня не подскочил, не подхватил на руки падающую легонькую старушку. Пришлось посадить ее на стол.
Матрена Захаровна за полгода после возвращения превратилась в скелет, обтянутый прозрачною кожицей, принимающей то положение, в какое ее разглаживали или собирали.
Она шатко слезла со стола, села, поддерживаемая внуками, на скамью, проскрипела:
– Собирайтесь. Мне душно здесь. Видать, спасаться нам надо, – с этими словами она впервые сама встала на ноги, и пошла на ощупь, держась за стенку, к выходу, – Я по нужде. Сама.
Поздно ночью, когда мать, ревмя ревя, сидела на большом мягком узле с постелью, в окошко тихонько постучали. Это был условный знак, мать отперла дверь. Василий Никанорович воротился не один, за ним вошел кто-то в темные сенцы, прошел по темну в комнаты. Вика пошла навстречу, учуяв Плахова всем своим нутром. Она даже по шагам в сенцах его определила, захолонуло сердце. Она прошла отца, подошла близко к Плахову, хотела что-то прошептать, но он опередил ее.
– Посыльный вернулся в контору. Жихарев туда прибег. Чего-то ждут.
– Не наче, НКВД приедет с часу на час, – подтвердил Сорин.
Мать завыла тихонько, и Виктория бросилась к ней, загородила ее, снова опустившуюся на узел. За спиной матери возникла призраком ночным Матрена Захаровна.
– Ну-ка, не вой, – властно приказала она, – Лошадь где?
– Сани на задках, – ответил Василий, – поторопиться бы, Лиза.
Елизавета Степановна взяла себя в руки, поцеловала запястье дочери, встала и одернула фартук. Опомнилась, сняла его и кинулась к печке:
– Загасить бы надо.
– Вот возьми, Вася, – сказала Матрена Захаровна и протянула к зятю руку, – Это я у вас в нужнике спрятала еще перед высылкой.
Василий, не разбирая, взял бренчащий кулек, взвесил его в руке, сунул во внутренний карман тулупа. Матрена Захаровна, слепая, измученная, едва переступая, стала лицом в красный угол – не ошиблась – и обмахнула себя крестным знамением. Ее повели в сани.
Чувство опасности не охватило только Ваню, резкими молодыми скачками подхватывающего вещи, относящего по второму разу в сани узлы.
Вика прошла мимо Плахова, волоча узел с одеждой и котомки, остановилась, вынула из-за пазухи альбом:
– Вот вам.
– Девонька, – ласково проговорил он.
Плахов заметил ее упрекающий саднящий взгляд, подхватил ее ношу, увернулся и подцепил еще и чемодан с пола.
Последними уходили отец и мать. Елизавета зажгла свечку, обошла все комнаты, погладила рукой комод, в то время Василий распахнул створки тумбы, стоявшей в узком простенке за печкой и хватил глоток самогону прямо из горла большой мутной бутыли, подняв ее вверх, облился, обжегся, сглотнул слезы и отставил бутыль в сторону. Она отразила белый резкий свет, непонятно откуда простиравшийся. Василий обернулся, взглянул на синие предметы, вдохнул родного домашнего запаху. Жена смотрела на него яркими светящимися зрачками, прислонившись к притолоке, подложив полные руки под щеку.