355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Звягельский » Виктория » Текст книги (страница 3)
Виктория
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Виктория"


Автор книги: Ромен Звягельский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Все это звучало символично. "Музыку" никто не видел! Ему показалось, что она могла бы добавить: никто, кроме меня. Все в ней было – гармония.

Стас облегченно вздохнул, но все еще не понимал, зачем какой-то старенькой немощной баронессе приспичило заниматься картиной на пороге смерти, и почему она хочет сделать такой подарок именно Веронике, автору. Уже нет ли здесь скрытой неприязни.

С другой стороны, он давно открыл для себя, что художник, продающий свои работы, теряет очень много, в нем должны бы образовываться дыры от этих потерь, огромные зияющие чернотой дыры, но Азаров был уверен, что это понимает только он один.

– Мы завтра должны поехать и сделать это, ведь в четыре – открытие выставки, – делово говорила Виктория, расшагивая по комнате, – Ой, я, наверное, не усну сегодня. Жак ты проследи, чтобы я встала в шесть утра.

– А можно я поеду с вами? – попросился Стас, – Никогда не видел настоящих баронесс.

Они решили не продолжать музыкальную программу и разошлись по комнатам. Спальни их были рядом, на втором этаже.

Стас долго не мог уснуть. Он насильно заставлял себя ни о чем не думать, но тогда перед глазами начинали мельтешить лица Смейтсов вперемежку с картинами, среди которых были и те, которых Азаров никогда не видел. Особенно часто попадалась одна большая продолговатая, ярко алая, персонажи на ней тоже кружились, жили своей жизнью: три каких длинных изогнутых лепестка или три женские фигуры. Картина каждый раз меняла свои тона, то она сверкала бирюзой, то проплывала фиолетовым прямоугольником, то всплывала теплой охрой. Потихоньку он заснул. Но через некоторое, неопределимое время Азаров обнаружил себя сидящем на кровати и глядящим во все глаза в темноту. Через пять секунд он вспомнил, что кто-то кричал. Да-да, кто-то кричал в его сне или наяву, но именно от этого женского крика он проснулся. Азаров тяжело дышал и старался понять, что ему снилось.

Так он и заснул, сидя, таращась в черноту комнаты, прислушиваясь к тишине. И лишь заснув, медленно упал на подушку.

Он встал рано, подсознательно беспокоясь, что хозяева пожалеют его сон и не возьмут с собой. Он и впрямь нафантазировал себе огромный отполированный ветрами замок с башней и перекидным мостом через заполненный водой ров, старую сухую владелицу и наследницу реликвий древних викингов, в тяжелых бархатных юбках и рембрантовских воротниках. Он быстро влез в холодные отсыревшие за ночь джинсы, которые сразу же нагрелись, натянул на себя мягкий толстый свитер, подарок жены, как, впрочем, и вся имеющаяся у него одежда. Он иногда сам себе казался – подарком жены, она жила в нем, заполняя каждую клеточку, и Азаров, укутывая себя в этот серый, ромбами, джемпер, вдруг нестерпимо затосковал по Нелле.

Он спустился вниз и вышел на крыльцо. Ему так захотелось курить, что не окажись в кармане смятой пачки "Родопи", он бы пошел шарить по хозяйским сусекам.

Только сейчас, присев на ступеньку некрашеного, светлого дерева, крыльца, он увидел, что дом стоит на возвышенности, а вся аллея, весь парк, ведущий к дому, лежат перед ним, как на ладони, и кажутся низкорослой чайной плантацией. Темнота лишь начинала рассеиваться и освещение пространства походило на полуденное.

Вдаль убегали ровно перетекающие друг в друга холмы и низины, спускаясь к морю. В низинах водянистым млеком лежал туман.

"Сколько же времени?"

Азаров наслаждался вкусом сигареты, рождающимся пахучим дымком, быстро тающим на холодном ветру. Ему не хватало Нелли.

"Неужто это ностальгия?"

Огни в доме не горели: Азаров оглянулся машинально, ища человеческого присутствия. Все кругом было безмолвно. Он уже жил здесь когда-то. Так ему почудилось. Сейчас кто-то появится и принесет с собой еще большую недосказанность, недосказанность этого мира.

"Интересно, где оно? Где это созвездие, светит ли оно над Бельгией? Эти три точки, знак препинания, препинания с кем? Это многоточие Неба, так страшащее порой дома, по ночам, когда смотришь в открытую форточку. Да, вот же оно."

Азаров поискал, куда бросить окурок. Близость и пахучесть земли, жухлой мокрой травы отрезвила его.

"Недосказанность – признак гениальности творения. Этот молчаливый, этот непостижимый для человеческого ума мир – гениален. Жаль только, что в каждом из миллиардов человеческих тел, заложена червоточина, однажды отнимающая этот совершенный мир у твоих глаз".

Дверь скрипнула. Над ним появился Якоб.

– Не спится вам?

– Свежесть какая! – вздохнул Стас, встрепенулся, – Уже все встали?

– Нет, рано.

Якоб присел рядом с Азаровым. Тот повернулся к нему и не узнал Смейтса.

– Да на вас лица нет, – не сдержался он, – Случилось что?

Смейтс, опершись локтями о колени, упрятал голову в плечи, низко свесил ее на грудь, помотал:

– Нет, ничего.

– Послушайте, кто-то ведь кричал. Это Виктория? Да? Она что, больна?

Стас понимал, что лезет в душу совсем чужому, совсем незнакомому человеку и даже целой семье, но ничего не мог с собой поделать, ком любопытства, сострадания и соучастия уже катился на Смейтса, не желая останавливаться.

– Нет, уверяю, вам показалось.

И тут Азаров вспомнил. Его слух словно только что резануло то, что он и слышал ночью.

– Имя! Кричали имя, это ведь Виктория кричала. Она крикнула "Лена!" Разве есть тут у вас такие имена?! Чушь какая-то! Да что же это? Фантастика!

Он видел, что Смейтс подавлен, что ему горько, он боялся разозлить его, поэтому говорил тихо, без напора, словно лишь предполагая то, о чем он спрашивает; как бы предлагая отнести все это к его собственному больному воображению, ко сну. И вновь ему казалось, что только что, за секунду до этого момента, он уже знал, какие чувства будут бурлить в нем через мгновение.

– Вы покурите! – предложил он и протянул пачку.

Впервые Якоб поднял лицо и пронзающе благодано посмотрел на Азарова, лоб его расслабился и граница зачесанных назад волос осела, взял сигарету, прикурил, доверчиво повернулся к Стасу всем корпусом.

– Вы даже не знаете, что значит для нее ваш приезд. Извините нас за неудобства, на самом деле все хорошо. Мы очень счастливые. Просто Веронике приснился плохой сон.

– Ну, вот, – рассмеялся Стас, чувствуя, что беспокойство отпустило его в одночасье, – А я-то думал, что это мне плохой сон приснился. Что же вы расстраиваетесь. С кем ни бывает!

Он обожал курить в компании и испытывал благодарность за такой щемящий чувственный очищающий рассвет!

– Баронесса живет на берегу озера Марш. Это еще со времен мерзлоты озеро. Мы такое в школе проходили, а увидать, я думаю, никому из моих одноклассников не приходилось. Только мне.

Виктория вела машину.

Стас сидел, раскинувшись на заднем сиденье, положив руки на спинку, похрустывая косточками и потягиваясь мышцами, испытывая счастье!

– Ехать недолго. У нас сегодня безумный день, – продолжала Виктория, А почему вы не берете с собой диктофон?

– Что? – не понял Стас, – магнитофон?

– Все наши журналисты работают с микрофонами, диктофонами.

– Сегодня вечером карнавал! Сразу с банкета мы поведем вас в центр города, там будут...хождения! – оборачиваясь, радостно перебивая жену и не давая ей договорить, говорил Якоб.

– Жак, ты взял фотоаппарат? Не хождения, а гуляния, как это...гулянка! Танцы и оркестры!

Стас умильно смотрел на ее правое ухо, скрытое кудрявым темным локоном, и щеку. Она уверенно и легко вела машину, сговорчивую и грациозную.

– Вы давно здесь живете? – вдруг спросил он.

– Давно ли живем? О! Целую вечность – мы уже очень взрослые! отшутилась Виктория.

– А помнишь наш первый дом в Антверпене? – оживился Якоб. – Мы сперва жили в городе в своем доме. Потом в районе набережной, в небольшой квартире, уже когда родилось четверо детей.

– Жак продал свое родовое гнездо, чтобы выручить деньги на мое образование! Шесть лет в художественном институте! Четыре года у великолепного Поля Ванте. Ты помнишь Поля, дорогой? Потом еще шесть лет в Королевской Академии живописи.

– Она училась двадцать лет! Поль Ванте никого не брал. Мы приехали к нему в Новый год. Он был мой клиент – я делал ему гарсон. Он не брал учеников. Ее взял. Посмотрел работы.

– Это было так страшно. Он сказал мне: беру тебя, потому что ты...

Она осеклась и замолчала.

– И все это время за обучение надо было платить? – спросил Стас, Хороший наверное был дом! А в СССР образование бесплатное. Даже обязательное.

– Ну вот, Жак! Может быть, мне еще в Советском Союзе поехать поучиться живописи?

Якоб медленно посмотрел на жену и так быстро потупился, что она протянула к нему руку и погладила по щеке:

– Не беспокойся, я никогда тебя не брошу! А что до учебы: я и сейчас учусь! Я люблю людей, у которых можно поучиться чему-то хорошему и полезному!

Она робко поглядывала в зеркало заднего вида, показывая, что беседует с ним, с Азаровым. Он перехватывал движение ее головы и тоже смотрел в зеркало.

– Это ничего, что я напросился?..

Перед ними предстал действительно старинный дом, двухэтажный, с поблекшей черепичной крышей, по которой пробегали тени от нависших пустых веток. Дом, распластавшийся своими крыльями на пару сотен метров от центрального входа, был несколько похож по цвету на кожу старого африканского слона в изысканно вышитой попоне. Это был зеленовато серый, бежево-желтый, ветхий дом, одного вида с конюшней стоявшей правее, на переднем плане. Его освещенный солнцем, поросший кое-где мхом фасад, а также высокие окна с белыми ставнями покрывали разросшиеся лианы. Он казался насквозь просвеченным оранжевым осенним солнцем, и как выяснилось впоследствии, вовсе не принадлежал предкам баронессы, а напротив, был куплен отцом Ильмы лишь после войны. Баронесса встречала их на ступенях, ведущих в небольшой палисадник, где росли стриженые ровные кусты, а дорожки были посыпаны красным гравием.

Озеро они не проезжали. Озеро оказалось за домом. Это было бесконечное водное пространство иссиня-зеленого цвета, уходившее ровным кругом вдаль. А здесь, у подножия дома оно плескалось лишь меленьким, скрытым в деревьях заливчиком. От флигелей дома в обе стороны расходился сосновый лес, стволы только начинали розоветь от восходящего северного солнца.

Виктория обняла баронессу, стоявшую на две ступеньки выше, прижалась к ее груди. Та была в брюках и блузе, коротко стрижена, рыжеволоса, худа, Азаров дал ей пятьдесят с небольшим. Тут же он придумал историю о том, как эта мужественная женщина узнала о своей смертельной болезни и теперь прощается с жизнью, через силу улыбаясь и радуясь последним дням. Если бы это было не так, то зачем бы ей надо было так загодя готовиться к смерти. Но еще минуту понаблюдав за баронессой, увидев, как шатко она покачивалась на ступеньках из-за старческой легкости косточек, как едва заметно дрожит ее голова, как умело скрыты загаром пятна на ее щеках и оголенных по локоть руках, он прикусил губу. Резкая боль и обида почему-то кольнули его в сердце. Он вдруг подумал о маме, ему стало досадно, что она никогда не будет выглядеть так изысканно и неутружденно в свои семьдесят лет, до которых ей еще далеко. Мать его всю жизнь проработала инженером, не считая войны, тогда она была санитаркой в госпитале, потом полжизни простояла в очередях, пробегала по поликлиникам, то с давлением, то с ним, со Стасом, вот, собственно, все, что она видела в жизни: работа и дом, квартира в Сокольниках, оставшаяся после родителей мужа. Она была родом с Украины. Там и познакомилась с отцом, объезжавшим воинские части юга с проверками. Юность – голодная, полевая – сказалась на ее ногах и суставах: голубые вены взрыхляли ее голени, причиняли страдания. Она давно уже не позволяла себе модных, да и вообще новых вещей, да и развлечение в ее жизни было одно: звонки сына.

Азаров поедал глазами баронессу, будто хотел запомнить, как должна выглядеть его мать, когда он вернется домой и станет работать и отдавать ей все, чтобы она была вот такой – сытой, ухоженной и уверенной в себе.

– Русский журналист Станислав Азаров! – донеслись до его слуха слова, понятные на любом европейском языке, и он увидел, что Виктория подзывает его познакомиться.

Пахнуло розовым маслом. Он подошел к баронессе Ильме и впервые в жизни машинально поцеловал женщине руку. Он не успел понять: как это вышло.

Баронесса задержала свой взгляд на Стасе. Потом задала ему какой-то вопрос, требовательно и внимательно ожидая, пока Виктория переведет.

– Ильма хочет знать, – по инерции произнесла Виктория, – Если ваш президент Брежнеф впервые поехал в Америку, может быть откроют границу?

Стас растерялся. В этом вопросе была вся история СССР. Он корректно объяснил, что раз он здесь, в Бельгии, значит граница не закрыта.

– В то же время, просто так открыть границу...Слишком большую войну мы пережили, чтобы открывать, а не укреплять границы.

– Но вы же так не думаете, – перевела Виктория, и они прошли в дом.

Буйство красок, о которых Азаров и не подозревал никогда, ворвалось в его глаза. Это была красная гостиная, что невероятно гармонировало с внешней темно-серой облицовкой дома. На высоких дверях, открывающихся в сад, висели длинные темно-зеленые гардины, они украшали верх окна замысловатой накидкой, а внизу тянулись шлейфом по полу, словно подол женского платья.

Гостиная была просторная, красные шелковые стены выглядели в этот час огненно-янтарными. Поодаль от окна, спиной к нему стоял пухлый розовый диван, а боком к закрытому камину – белый, тоже обтянутый мягкими тканевыми пуфами. На столике перед ним цвела гроздь белых мелких хризантем. По сторонам ослепительно сияющего пейзажа, открывавшегося в окне, в затененных углах гостиной, висели большие картины с незамысловатыми натуралистическими композициями.

Картина Виктории была готова к отъезду. Она стояла на треноге у входа, накрытая белой тканью.

Баронесса пригласила всех сесть на диваны вокруг длинного журнального стола с хризантемами. Сама первая села, скрестив на груди усеянные кольцами и браслетами руки. Подали шоколад. Стас изучал огромную залу, холодную и пустую, несмотря на теплые, казалось бы, тона интерьера.

– Так вы будете писать о нашей Вике книгу? – спросила Ильма, обращаясь к Стасу и к Якобу одновременно.

Якоб перевел. Он чувствовал себя несколько скованно в присутствии баронессы, словно перед ним была знаменитость.

– Статью. О фламандской живописи вообще. О ее сегодняшнем дне и, так сказать, связи времен.

Баронесса тонко улыбнулась газетному штампу, кончик ее носа слегка напрягся. Она исподлобья с укором посмотрела на Викторию.

Вся эта игра, а это, несомненно, была игра в жмурки, начинала раздражать Стаса. Он постоянно замечал пытливые взгляды и недосказанность. Боялись его, что ли?

"Может, они думают, что каждый второй в России служит в КГБ, – подумал он. – Вообще-то это так, но я прохожу первым." И сказал вслух, что сегодня для него как раз рабочий день, он наконец-то побывает на выставке и сможет сам оценить работы Виктории.

Баронесса выслушала ответ и ждала еще чего-то, но Стас молчал. Тогда она обратилась к Вике и Жаку, нахмурив нарисованные брови. Она спросила их о чем-то, те робко отвечали, помотав головами. Баронесса резко и недовольно подняла подбородок и указала им на Стаса, велев Якобу перевести.

Якоб помялся и неожиданно начал говорить от своего лица:

– Вы не знаете... Мы не сказали вам. Госпожа баронесса просит, – он, как мог, смягчил тон, – просит нас быть с вами откровеннее. Ведь Виктория родилась и до четырнадцати лет жила в Кубане, потом в Хоужоке.

Стас сперва не понял. Якоб говорил с акцентом, немного ломая правильность произношения, смягчая согласные и выдумывая дополнительные ударения. Поэтому Стас решил, что этот Кубан – это какое-то местечко в Бельгии, родиться в котором означало для бельгийцев что-то особенное.

Он взъерошил пятерней короткие волосы над виском, припомнив, что завтра Якоб будет делать ему прическу, и чуть было не спросил, что ему теперь делать и почему все наблюдают за его реакцией.

– Виктория, – продолжил Якоб, – Вика не только фламандка, фламандская художница. Она еще и русская.

– Казачка, – Виктория резко встала и подошла к окну, – с Кубани.

Якоб опустил глаза. Он сильно нервничал и боялся посмотреть на жену. Она снова вернулась и села рядом с баронессой. Стас водил глазами и ничего не понимал, он смотрел то на Викторию, поджавшую губы и пытающуюся так улыбнуться ему, то на баронессу, забравшую руку Вики в свои ладони.

– Все в этом мире очень сложно, люди придумывают сотни барьеров для того, чтобы счастье достигалось большим трудом. Слава Богу, они не стреляют в птиц, которые перелетают из одной страны в другую свободно, не зная про границы. Эта женщина, – переводил Якоб, – то есть, конечно, Виктория, русская девочка прошла концлагерь, войну, обрела счастье и теперь не имеет возможности повидать родных, потому что у вас есть КГБ.

– Я расскажу вам, Станислав, – вдруг сказала Виктория, – я все вам расскажу. После, хорошо?

Ему показалось, что она глядит на него немного виновато, и ему стало стыдно. Он не мог себе объяснить, что происходило с ним, но вдруг почувствовал, что перед ним "своя". Он вдруг открыл ее для себя, понял, как если бы открыл сейчас эту картину и вдруг увидел, что ее нарисовал он сам.

Стас медленно встал и пошел к выходу. Виктория, не мигая, смотрела на него. Азаров подошел к большому белому квадрату близко-близко, почти вплотную, и стал медленно стягивать покрывало.

– Смотрите, как они нарядились! – Виктория показывала на новый музыкальный коллектив, шествующий по центральной улице, чьи ноги сверкали высокими белоснежными гетрами, – Тарелки! Они бьют в тарелки!

Музыканты надвигались маршем на толпу зевак, их пушистые, как у сибирских котов, сверкающие чистотой жабо делали их невероятно важными и надутыми. Оранжевые камзолы довершали праздничный наряд, пестро раскрашивая старинную улицу. Здесь было все старинное: Стас не мог насытиться необычайным зрелищем изысканного оркестра, а тут еще и парусник. Он выплыл из-за дома, и только тогда стало ясно, что там протекает небольшой канал. Парусник был огромный, трехмачтовый, с поднятыми парусами и красным корпусом. На том берегу канала вплотную к набережной примыкала высокая кирпичная стена, по которой сползал вниз и зеленым ковром застилал всю стену шикарный вьюн. На этом фоне проплывший парусник показался видением прошлого, Стас несколько раз посмотрел на Вику, забыв от восторга, что она говорит по-русски: он хотел спросить ее, но осекся.

Она боялась обратиться к Азарову весь день, и он это чувствовал. Но ему не было дела до ее страхов и несусветных домыслов, он был полностью поглощен ее работами. Впечатление от выставки еще гудело в нем сладким душистым облачком, вроде воздушной ваты, которую продают в зоопарках. Его поминутно давил спазм, хотя плакать он не умел. Все вокруг было источником волнения, переизбытка эмоций. Даже серебряная брошка в виде мухи на лацкане ее пиджака... Ему казалось, что он уже и вовсе перестал думать о Виктории, что все заполонили ее картины, начиная с той, которую они отвезли от баронессы домой.

Якоб предложил не выгружать ее из машины, но Виктория наотрез отказалась ее выставлять. Когда Стас оголил полотно, отпрянул и закрыл свои щеки ладонями, она увидела ее и не узнала. Ей почудилось, что картина обижена на нее, что от нее идет некий невидимый укор, полотно потемнело.

Азаров видел эту картину сегодня ночью во сне.

Он неожиданно развернулся, вспомнив ночь, и спросил:

– А кто такая Лена?

– Я знаю, – ответила она спокойно, – я кричу во сне. Это с лагеря.

На картине были изображены три девушки, одна играла на скрипке, другая на клавесине, третья на арфе. Все фигуры были вытянуты, худы и легки, казалось, они парят, там, за его спиной.

Перед открытием выставки на невысокой сцене Якоб Смейтс играл на балалайке. Он стоил целого сводного оркестра русских народных инструментов. То ли акустика была хорошая в этом зале, то ли балалайка уникальная, такого Стас еще не слышал. Потом он долго пробирался от картины к картине, подолгу задерживался у каждой. Народу было – море. Люди умудрялись не задевать друг друга, но порою приходилось ждать несколько минут, пока рассосется пробка в переходе из одного зала в другой.

"Когда она все это успела?"

Это была та живопись, к которой у него всегда лежало сердце. Он обожал картины, в которых было солнце. Это солнце делало хрустальным обычный граненый стакан, оно резало глаз, сверкая на заснеженном поле, ложась голубым мазком рядом с синим, оно отливало на бело-лимонным бликом на волосах Лидвины, Мари-Жан, Якоба, сыновей, чьи портреты висели кругом. Он был счастлив тем, что Виктория оказалась солнечным художником.

На следующий день они прощались. Ночью, в половине второго отходил его поезд.

Они расслабились наконец-то. Виктория позволила курить в доме, Филипп и Якоб готовили грог, девочек забрал к себе старший брат. Стас, которого Якоб постриг еще короче, оставив только круглый островок волос на его затылке, помолодевший, смешной, ходил за Викой и пытался выпросить у нее задание:

– Ну, давай, я отнесу тарелки!

Потом, вечером, сидя на чемоданах, нет, конечно, не на чемоданах, а на стульях за просторным плетеным столом, принесенным с веранды, Виктория рассказывала свою историю. Филипп Десктере, хитрый и мудрый адвокат, шепнул Азарову, пока хозяйка бегала за солью:

– Передайте моему другу Ильину, что эту девочку он освобождал в сорок пятом. Он поймет. Скажете только одно слово – "Фогельгезам".

Якоб встрепенулся, услышав, переспросил:

– Что там про "Фогельгезам"?

– Вам кем приходится Ильин? – уточнил Филипп, – Дядюшкой? Так вот, Вики! Ты слышишь? Это племянник одного старого солдата, который освобождал Торгау и лагеря. Мы там с ним и встретились впервые. Не на Эльбе, нет, а в вашем лагере. Понимаешь?

– Ты никогда не говорил, – рассеянно произнесла Виктория и села, забыв поставить солонку на стол, вертела ее в руках, – Так вот откуда ты, ангел-хранитель. Почему же ты никогда не говорил? Ты поэтому нас опекаешь? Как тесен этот мир!

– Ой, что же это я, – внезапно вспыхнул Стас, когда над столом повисло молчание, – Вот что значит, выпить охота, даже склероз проходит! У меня же бутылка водки есть, настоящая, наша. Я с собой привез. Сейчас!

Он прибежал, запыхавшись, обратно, разлил водку по стаканам и нетерпеливо сгреб свой стакан со стола.

– За Победу, вот чего! За Победу! За вас, мои дорогие, за Филиппа и за Ильина, за моего отца, погибшего, между прочим, на Кубани!

Они жадно выпили. Виктория зажмурилась, а у Жака покраснели крылья носа. Когда ожог прошел, Виктория наклонилась к Азарову.

– А где именно? Ну, отец...

– В похоронке сказано: в боях за станцию Темиргоевскую.

Виктория испуганно оглянулась на мужа.

– Как все несуразно, – вздохнул Стас, – ничего не успел. Как же мне теперь жить без вас, так далеко? Как все сложно! Ведь мы с вами...мы с вами всеми теперь...вроде этих граций – на одном полотне. Как же я без вас?

Он схватил гитару и запел. Она не знала эту старую, любимую всеми песню. Когда эта песня родилась, Виктория и Жак, были в лагере. А эта песня летала над фронтами и осажденными городами, над разрывами бомб и сожженными хатами.

"Бьется в тесной печурке огонь...

На поленьях смола, как слеза..."

– Викочка, я костьми лягу, а вас в Союз вытащу. Мы пробьемся, Викочка.

Ему было очень жаль ее, ему казалось, что она глубоко страдает на чужбине, но все его умозаключения были рождены придуманной им уверенностью в том, что он – ее единственная отдушина и надежда. Ведь человеку необходимо быть кому-нибудь нужным.

Филипп и Якоб вышли на перрон и подошли к окну вавиловского купе. Вика и Стас сидели друг напротив друга. Этой ночью наступили настоящие зимние заморозки, и теперь всех колотило.

– Стасик, ты первый человек, которому я смогла рассказать о том, что мне довелось пережить. Я не думаю, что моя жизнь выдающаяся. Потому что она хорошо сложилась. В общем, это так!

Виктория словно бы сама себя убеждала. Она не жаловалась и вроде бы не собиралась. Он взял ее руки в свои.

– Вы изменили мою жизнь, – говорил он, – Мне теперь больно.

– Не надо страдать. Надо радоваться, жизнь – одна.

– Нет-нет, я говорю, что теперь я, как промытое от глины стекло, я чувствую боль и радость, вы меня многому научили.

– Ай, брось. Свидимся скоро. Я не сказала, я собираю документы, мне разрешили съездить на родину. На Кубань, в Темиргоевскую.

– Куда?! Что ты говоришь?

– Тесен мир, Стасичек... Я родилась там. Мы обязательно поедем туда, вместе поедем: ты, я и мой Жак, которого я люблю больше всего на свете.

Вагон дрогнул, и Виктория смешно вскрикнула, побежала в коридор, потом опомнилась, развернулась, наткнулась на выскочившего следом Азарова, обхватила его шею и поцеловала в лоб и щеки. Он еще ловил ее поцелуи, когда она убегала к тамбуру. Поезд стоял на перроне еще пять минут...

Выслушав рассказ, Ильин долго молчал, покачивал головой, потирая затылок. У него защемило сердце, он сожалел, что не поехал сам.

– Ну, что ж, с тебя большой очерк, пиши, сколько хочешь. Можешь, на несколько номеров дать материал, будем печатать.

– Не знаю, – замялся Азаров, небритый, мятый, приехавший под утро прямо с вокзала, – Очерк я напишу. Но вот что, Палыч. Ухожу я.

Ильин машинально вскочил и постучал себя по лбу средним пальцем.

– Ты поддатый что ли? Или устал с дороги? Иди, слушай! Расстраиваешь только! – он махнул рукой, потом добавил, – Хочешь кофе?

– Я книгу сажусь писать, Палыч. Мне одна знакомая баронесса присоветовала. Вот напишу, потом обратно попрошусь.

– О! Вы видали, Лев Николаич! – Ильин обернулся к бюсту Толстого, стоявшему на столе, – Ваша слава русским мальчикам покоя не дает. Дурья твоя башка: ухожу, ухожу... Творческий отпуск это называется. Оформлю, так и быть.

Азаров давно не видел шефа таким веселым и жалким. Ему показалось, что за эти четыре дня старик сдал, как будто на нем воду возили.

– Да ты чего, батя, – он подошел к Ильину вплотную, как недавно подходил к картине Виктории, – ты чего?..

Ильин тихо как-то, по-особому проникновенно посмотрел на него влажными глазами, уперся лбом в его плечо и сказал только: "Валяй, сынок".

ДЕТСТВО ВЕРОНИКИ

...А девочка глядит. И в этом чистом взоре

Отображен весь мир до самого конца.

Он, этот дивный мир, поистине впервые

Очаровал ее, как чудо из чудес,

И в глубь ее души, как спутники живые,

Вошли и этот дом, и этот сад, и лес.

И много минет дней. И боль сердечной смуты,

И счастье к ней придет. Но и жена и мать,

Она блаженный смысл короткой той минуты

Вплоть до седых волос все будет вспоминать

Н.Заболоцкий

Кубанская казачка

(Тридцатые годы)

Она вбежала в дом, скинула валенки, не обмахнув их веником, потом принялась разматывать платок, платок не поддавался: узел уж больно крепко завязан, она уже взмокшая от духоты и раздражения, дрожащими руками пыталась растянуть, разорвать, стащить через голову – все никак. Тогда она, топнув ногой, перекрутила платок вокруг шеи узлом вперед, впилась зубами в серый пух, потащила на себя, а непослушными замерзшими пальцами в другую сторону, узел нехотя поддался и разъехался. Она откинула со злобой платок, уже неровно втягивая в себя воздух и прерывисто выдыхая, чувствуя, как ком отчаяния катится на нее откуда-то с полатей, грудь ее задергалась, она скинула шубу прямо на пол, да еще назло кому-то ногой ее поддала и, тихо пройдя в свою комнату мимо возящейся у печки матери, закрыла за собой дверь и бросилась на кровать, вспрыгнула на ее пружинистое брюхо – горка подушек обрушилась на ее косички, как снежная лавина. И тогда она затряслась и приглушенно завыла.

– Вика, – крикнула Елизавета Степановна, – руки иди мой. Что ты тут устроила.

Она с ужасом и злостью предчувствовала, что сейчас мать войдет и начнет приставать, разбираться, задавать вопросы о неважных, незначимых, пустых вещах, об отметках, станет спрашивать про слезы, потом пожмет плечами, обидится на ответное молчание дочери, предположит плохую отметку и еще упрекнет, назовет неучем. Эта фантазия тут же взбесила ее, и она еще сильнее зарыдала в покрывало.

Но Елизавета Степановна не вошла. Она почувствовала, что дочь снова пришла из школы на взводе, и решила непременно сходить к классному руководителю, узнать, что там такое происходит. С некоторых пор у них установились доверительные отношения. Иван Петрович был, пожалуй, единственным человеком в станице, кто не упрекал ее за единоличие, за кулаческое прошлое. Она молча собрала вещи, разбросанные по сеням, зачерпнула воды из ведра, поставила чайник, а сама все думала, думала, горевала.

Только к вечеру Вика вышла в столовую, понурая, молчаливая. Нос и веки ее были опухшие, натертые.

– Ты бы умылась, пока я борщ разогреваю.

Девочка поджала губы и напряженно посмотрела на мать. Ей вдруг стало до боли жалко ее. Словно она сама чем-то непозволительным оскорбила мать, а теперь ее раздирало раскаяние.

– Отец-то с Ванькой когда приезжают, – спросила она еле ворочая губами.

– Сегодня мы одни ночуем, как королевы. Да вряд ли в городе у них что и получится, приедут злые. Когда это было, чтобы запчасти за просто так выписывали? К ним на вшивой козе не подъедешь.

Вика снова поджала губы, положила подбородок на ладошки, локти уткнула в скатерть. Посмотрела на печку: там не шевелясь лежало человеческое существо, о котором домашние вспоминали изредка.

Мать перехватила взгляд.

– Сегодня нас опять навещали. Бабка уже полуживая, а те все прутся, совести нет.

– Тихон?

Последнее время Матрену Захаровну и Елизавету Степановну пытались зазвать то на заседание партийной ячейки, то на актив колхоза, то на общее собрание. Посыльным у тех и других был Тихон Толстой, управский писарь. Мужичок нагловатый, балагуристый. Через эту свою наглость он уже себе второй дом строил. А жил покамест в старом, отобранном у Матрены Захаровны семь лет назад, еще до высылки.

Тихон исподволь выспрашивал, какие у Захаровны планы насчет "имусчества", не желает ли та востребовать дом обратно, то бишь поссориться с советской властью окончательно.

– А на меня-то что обиду держать, – рассуждал он, раскинувшись на лавке, – Меня можно сказать насильно в энтот домину впихнули, я человек послушный.

И обижался, что бабка к нему спиной лежит, в тихомолку играет.

Вика послушала мать, понимая, что та ей зубы заговаривает, уступила, поддалась, позволила себя разговорить:

– А у нас завтра конкурс рисунка.

Мать оживилась. Она редко улыбалась, но когда в глазах ее зажигался огонек, лицо ее молодело, и тогда Вика еще больше жалела ее. Мать была уже немолодая: тридцать восемь лет. Вика давно просила ее сделать себе короткую стрижку, как у их учительницы физкультуры. Ей казалось, что этот высокий закрученный кокон на лбу очень старит мать. Елизавета Степановна наотрез отказывалась, но стала даже дома носить ситцевый платок: стеснялась. Она вообще все время стеснялась себя, Вику это убивало. Она постоянно приносила из школы рацпредложения по улучшению внешнего вида матушки, но этим окончательно вводила ее в уныние.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю