Текст книги "Городской голова. Том 3"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Глава 10
Во вторник первого марта я пришёл в управу за полчаса до Сычёва – без особенной причины, просто проснулся раньше обычного. На улице была первая в этом году оттепель: вчера держалось минус двенадцать со снежным ветром, а сегодня к семи утра ветер ушёл, температура поднялась к нулю или чуть выше, на крыше управы тяжёлый снег осел, кое-где у водостока закапало в лужицу на крыльце.
Я открыл свой кабинет ключом, повесил пальто, разжёг печь (Прохор печь должен был протопить с пяти, но был занят со снегом во дворе – это я увидел из окна). Взялся за зелёную тетрадь.
Открыл – на последней записи. Двадцать восьмое февраля, в понедельник вечером после николаевского ужина. Запись там была про оценки сына, про Кулебякина, про Аграфенину фразу о «спокойном годе».
Я отлистнул тетрадь на свежий лист. Перо обмакнул в чернильницу.
И – остановился.
Ровно год.
Год назад первого марта в этом теле я разбирал в управе бумагу о ноябрьских недоимках по трактирному сбору, и у меня в голове ещё было полное смятение: я не понимал, кто из приходящих ко мне с мещанскими делами – мой родственник, кто – друг покойного Стрешнева, кто – подельник, кто – даже мой собственный должник или кредитор. Сычёв в тот первый рабочий день со мной разговаривал так, как разговаривают с человеком, недавно перенёсшим тяжёлую болезнь – вежливо, без нажима, не задавая лишних вопросов. Аграфена в том марте смотрела на меня каждый вечер за ужином с полу-проверочным выражением, которое я в последний раз видел у неё в декабре, и теперь не вижу с Рождества.
Год.
В мою прежнюю жизнь – в Нижнеярск, в зам-кабинет на Гагаринской, к собственной квартире на Бутурлина, к подружке-юристу Светлане, к застарелому раздражению на главу, к раздражённому ожиданию следующего служебного повышения – я не вернусь. И я больше не хочу туда вернуться. Это – главное, что год сделал.
Я не написал в тетради ничего по этому поводу. Запись о «годовщине» я отложу на лето – сейчас, в первое утро марта, между управской работой и текущими бумагами, не место для длинной саморефлексии. Но сидел я с пером над пустой страницей минуту, может две.
В коридоре послышались шаги. Сычёв.
Я закрыл тетрадь, убрал в верхний ящик. Встал, подошёл к маленькому самовару в углу, который Сычёв с декабря принимает как своё.
– Доброе утро, Фёдор Игнатьич. Я уже самовар поставил.
Сычёв снял пальто. Пенсне снял, протёр о сюртук, надел.
– Спасибо, Павел Андреевич. Простите за позднее появление – мне сегодня в управу хотелось пораньше, но Глафира Климентьевна моя задержала с завтраком, у неё голова болит со вчерашнего вечера.
– Здоровье жены – это не повод для извинений.
– Согласен. Но я об этом – для порядка.
Я улыбнулся в бороду. Сычёв всегда отчитывается за утреннюю задержку с такой же церемонностью, как за рабочее опоздание; за десять месяцев я к этому привык, и эту мелкую регулярность стал воспринимать как тёплый знак.
Он взял у меня стакан чая, глянул на оттепель за окном, проговорил:
– Март начинается. Будет другой темп.
– Будет.
В четверг третьего марта к полудню в управе появился казанский курьер. Не наёмный, а казённый – в форменном пальто с серебряной бляхой пятнадцатого разряда (это означало курьерскую службу губернского правления, не почтовую). Сычёв принял у него пакет в коридоре, расписался в реестре, отнёс ко мне в кабинет, закрыл дверь.
Конверт большой, желтоватой казённой бумаги. Двойная печать Казанского губернского правления – оттиск губернатора и оттиск отделения правления. На лицевой стороне – служебный адрес: «Городскому голове города Бережанска П. А. Стрешневу. Лично, для сведения».
Я вскрыл перочинным ножиком – аккуратно, по краю.
Внутри – три документа.
Первый – на одной странице, сопроводительная записка Бестужева:
'При сем препровождаются для сведения городского головы Бережанска П. А. Стрешнева:
а) копия итогового отчёта по результатам ревизии комиссии под руководством Н. П. Овсянникова, направленного 28 февраля 1882 г. в Министерство внутренних дел через канцелярию Казанского губернатора;
б) копия резолюции по производству от и.о. советника Казанского губернского правления.
К. М. Бестужев'.
Дата – первое марта. То есть Бестужев в тот же день, в который я в кабинете встретил год в Бережанске, сидел за своим столом в Казани и подписывал мне эту сопроводиловку.
Я отложил записку, взял второй документ.
Итоговый отчёт Овсянникова Н. П. – четыре страницы, написанные канцелярским почерком одного из казанских писцов, но с овсянниковской размашистой подписью внизу каждого листа. Это был не протокол с места ревизии – тот я получил первого февраля, и он лежал у меня в ящике в основной папке. Это был развёрнутый аналитический отчёт, который через губернатора уходил в МВД.
Я прочёл первый раз быстро. Потом – медленно, с карандашом.
Первая часть – по пункту первому обвинения. Овсянников констатировал, что после двухдневной проверки трактирных книг за 1881 год, актов ревизии, протоколов думы и сводных таблиц, нарушений установленного порядка ведения дел при октябрьской ревизии не выявлено. Все формальные требования соблюдены, акт от двадцать четвёртого октября подписан четырьмя свидетелями, ревизия проведена в плановом порядке без признаков пристрастия. Рекомендация: прекратить рассмотрение по пункту первому.
Это я знал из протокола. Овсянников здесь ничего нового не сказал – повторил формальный вывод в форме, удобной для передачи в МВД.
Вторая часть – по пункту второму обвинения. Здесь Овсянников был осторожнее, потому что окончательный вывод по этому пункту требовал характеристики Залесского от Казанского учебного округа, которая ожидалась к пятнадцатому марта. Но в качестве предварительного наблюдения Овсянников написал:
«Обвинение в „систематическом покровительстве лицу, подверженному политическому надзору“ не имеет фактических оснований, кроме формального обстоятельства преподавания упомянутого лица (В. А. Залесского) в Бережанской воскресной школе под общим попечительством городского головы. Это попечительство является обычной практикой городских голов в отношении учительского персонала школ, состоящих под их административным надзором, и не образует состава нарушения».
Я прочёл этот пассаж дважды. Овсянников фактически уже закрыл и второй пункт, не дождавшись характеристики из учебного округа – на уровне предварительного наблюдения, под формулировкой «не имеет фактических оснований». Этого он мог не делать; протокол с места ревизии этого не требовал. Он сделал это по своей воле – потому что увидел сам, на двух днях работы с книгами и из часового разговора со мной за чаем в пятницу тридцатого января.
Я положил отчёт на стол, потянулся за стаканом – допить остывший чай.
Перевернул на третью часть отчёта.
Третий раздел – это было то, чего я не ожидал. Я думал, отчёт Овсянникова закончится двумя пунктами обвинения и формальной рекомендацией. Но третий раздел был отдельным, написанным Овсянниковым по собственной инициативе, и он был о другом.
Озаглавлен «Общая характеристика административного состояния городской управы Бережанска по результатам инспекции».
Полторы страницы. Я их прочёл медленно, два раза.
Овсянников писал: «Образцовое ведение трактирных книг, подтверждённое сверкой со сводными расчётами без расхождений по итогам года. Системная аккуратность секретаря Сычёва Ф. И., 41-й год службы, чьи методы внутренней дисциплины (две подписи под каждым актом, ведомости с датой подачи, внутренний выговор за просрочку) образуют ядро рабочего порядка управы. Сводная отчётность на одной странице – приём, в большинстве уездных управ Казанской губернии не встречающийся; вводит ясность в управление городским бюджетом и сокращает время рассмотрения вопросов в думских заседаниях. Городской голова П. А. Стрешнев – в обращении с подчинёнными отмечен принцип равенства, не вертикали. Что необычно для городских глав, состоящих в купеческом сословии».
В конце раздела – фраза, которую я перечёл трижды:
«Подобный порядок в уездных управах Казанской губернии в настоящее время не является нормой, но представляется заслуживающим распространения по линии губернского правления как пример».
Я положил отчёт. Допил холодный чай.
Третий раздел был тем, что Овсянников, человек двадцать второго года чиновничьей службы, мог легко не писать. Никто его не требовал. Никто не ожидал. Это было избыточное действие – в чиновничьем смысле невозможное, потому что чиновник этого ранга обычно пишет ровно то, что от него требуется по форме отчёта, и ни строчки больше. Овсянников нарушил это служебное правило по собственной воле. И сделал это с тем сухим канцелярским языком, который у него был родным, без эмоции, без преувеличений, ровным служебным тоном.
Это означало, что в Казани через губернатора третий раздел уйдёт в МВД вместе с отчётом по двум пунктам. И в МВД с этим отчётом будут работать – кто-то из чиновников Департамента общих дел или Хозяйственного департамента – и они увидят там не только обычное «нарушений не выявлено», но и аналитическую рекомендацию «распространять опыт по линии губернского правления как пример».
Это второе ослабление петербургско-казанской линии Гордеева. После закрытия первого пункта в феврале – это закрытие со знаком плюс, не нейтральное. У Гордеева через Мальцева больше нет рычага по первому направлению; теперь у него ещё и нет аргумента «бережанская управа – захолустная и сомнительная», потому что в МВД лежит казанский отчёт, прямо называющий эту управу примером.
Я взял третий документ – резолюцию Бестужева. Полстраницы, сухая, формальная: «Принято к сведению. По части, относящейся к Залесскому В. А., – ожидать характеристики Казанского учебного округа. По части административного ведения – отдельной резолюции не требуется».
Бестужев себя в стороне держит. Овсянникова не опровергает, но и не присовокупляет. Это формальная нейтральность временного перо, которое не хочет ставить новых акцентов до приезда Варфоломеева пятнадцатого марта.
Я сложил все три документа обратно в конверт. Открыл основную папку второго удара в среднем ящике стола – теперь в ней было девять слоёв. Подколол сегодняшний пакет десятым.
Открыл зелёную тетрадь и записал:
3 марта. Отчёт Овсянникова из Казани. Первый пункт окончательно закрыт. Второй – предварительно тоже, в МВД уйдёт с этим выводом. Третий раздел отчёта – общая характеристика управы как образцовой, рекомендация распространять опыт. Это для Гордеева не просто проигрыш. Это публичное унижение через институциональное признание противника. Жду ответа – он будет жёстче предыдущих. Возможные направления: семейное (Анна или Николай), здоровье (моё или близких), что-нибудь, чего я ещё не вижу. Готовиться. Не суетиться.
Закрыл тетрадь.
Сычёв в этот момент зашёл – узнать, нужно ли что по полученному пакету. Я передал ему все три документа: «Подшейте к основной. И сделайте мне для себя короткую запись – дату получения, состав, ключевые выводы». Сычёв забрал бумаги.
В дверях, перед уходом, обернулся.
– Павел Андреевич. Я вторую страницу прочёл по дороге сюда. По третьему разделу – это, насколько я помню, в моей служебной памяти первый раз, когда казанский ревизор пишет о нашей управе в превосходных тонах. До вас при прежних головах такого не было.
– Знаю, Фёдор Игнатьич.
– Это к вам, Павел Андреевич. Не ко мне.
– Это к нам обоим. Если бы не было сорока одного года вашей работы, мне бы было нечем строить.
Сычёв ничего на это не ответил, кивнул сдержанно и вышел. Но я по его сдержанному кивку понял, что он эту фразу услышал – не как комплимент, а как признание факта.
В пятницу четвёртого марта к концу рабочего дня Сычёв принёс мне почту. Среди обычных конвертов – один особый: простой, без печати, с почерком, который я узнавал безошибочно. Долгушин.
Я вскрыл первым.
Полстраницы. Почерк – чуть дрожащий. Долгушин писал не служебно. По-человечески:
'Павел Андреевич. Уезжаю во вторник восьмого. Преемник Варфоломеев И. А. прибывает в Казань во второй половине марта (точно – пятнадцатого по обещанию). С ним связь устанавливать не через меня, я ему не пишу – он холодный человек, любые тёплые рекомендации он сочтёт зацепкой. Через Бестужева пока, потом сами разберётесь, что у вас с ним получится.
Спасибо за этот год. Я многое понял за работу с вами – неожиданно для себя, в моём возрасте. Желаю вам сил для следующих боёв, которые, я знаю, будут – потому что Гордеев упрям, а вы упорны, и таких поединков с ходу не закрывают.
До свидания. М. П. Долгушин.
p.s. Если когда-нибудь будете в Вятке – заходите. Адрес Степан скажет, я ему оставлю'.
Степан – это его сторож в Казани, я с ним познакомился в декабре, когда забирал у Долгушина документы.
Я сидел с письмом минуту.
Думал просто: Долгушин в этом году прошёл со мной всю первую половину войны. Без Долгушина моих январских пяти свидетельств бы не было – он же неофициально прислал мне копию представления, дав мне три недели форы. Без Долгушина я бы не знал в декабре про Мальцева и про второй удар. Без Долгушина управа в Казани была бы холоднее.
Долгушин уезжает. Он этого ждал, я это знал, у него дочь в Вятке и внуки. Это его собственный выбор. Но мне нужно было попрощаться с ним лично.
Я встал, надел пальто, прошёл через приёмную, вошёл в кабинет Сычёва.
– Фёдор Игнатьич. Я в субботу утром еду в Казань.
Сычёв снял пенсне, протёр.
– На сколько?
– На воскресенье. К Долгушину. На один день. Возвращение в понедельник к ночи или во вторник к полудню.
– Это правильно, Павел Андреевич. Долгушин этого не попросит, но это нужно ему. И вам.
Я кивнул.
– Я в управу вернусь во вторник к полудню. Если будет срочное – отправляйте через депешу до Казани, на адрес дома вдовы Бабарыкиной на Воскресенской улице, я там у Долгушина буду в воскресенье.
– Хорошо. Не забудьте взять Ерофея на дорогу – мороз ночью ещё держится, до минус пятнадцати, на санях пятьдесят вёрст в одну сторону, нужны тёплые меха.
– Возьму.
Сычёв надел пенсне обратно, посмотрел на меня внимательно – тем взглядом, каким он смотрел на меня в декабре, когда впервые произнёс «Это управа изменила меня» / «Возможно, оба правы».
– Павел Андреевич. Передайте Михаилу Петровичу от меня поклон. Я с ним лично, по правде, дел больше, чем нынешним советникам, но мы с ним за восемнадцать лет двадцать пять или тридцать раз пересекались по делам. Он меня всегда называл по имени-отчеству, а не «секретарь Бережанской управы», как многие из казанских.
– Передам.
– Спасибо.
Я вернулся в свой кабинет, сделал пометку Сычёву о трёхдневной отлучке, написал записку Аграфене (она в последние две недели жила у нас на втором этаже, Анна писала чаще из Петербурга, и Аграфене не нужно было одной слушать пустую квартиру на Сретенской) – сообщил, что еду в Казань попрощаться с Долгушиным, вернусь во вторник.
Дома вечером я ужинал с ней и Николаем. Аграфена, услышав про Долгушина, посерьёзнела. Она его лично не знала, но за полтора года слышала о нём от меня столько раз, что в её внутреннем счёте Долгушин был среди тех, кого она называла «наши люди в Казани». Она помолчала:
– Поезжай, Павел. Это не служебное, это человеческое.
Николай слушал тоже. Ничего не сказал по существу – но за вечер сделал мне один знак, который я отметил: подошёл, когда я вышел из столовой к лестнице, и тихо проговорил в пол-голоса:
– Папа. Я в эти три дня за бабушкой присмотрю. У неё голова стала уставать к вечеру быстрее, чем раньше, надо чтоб кто-то был рядом.
– Спасибо, Николай.
Это было первое его взрослое домашнее обещание за этот год – и оно меня тронуло сильнее, чем я хотел показать.
В субботу пятого марта в три утра я с Ерофеем выехал из Бережанска. Сани, две меховые шубы (одна моя, одна Аграфены – она дала свою на поездку, моя зимняя в этом году осталась тоньше), термос с горячим чаем, два калача от Глафиры на дорогу.
Дорога – Свияжский тракт, около пятидесяти вёрст до Казани. Ерофей ехал ровно, как всегда; я на санях лежал под двумя шубами, дремал, просыпался, опять дремал. К одиннадцати утра мы переехали Волгу по льду в одном месте у Свияжска, к двум были в Казани.
Я остановился у Ильинского. Он живёт на Большой Проломной, в собственном доме с конторой на первом этаже и квартирой на втором. Ильинский в этом году превратился у меня из казанского контрагента в почти приятеля – мы с ним через все мои поездки в Казань за дюжинами картонных складней и через переписку по поставкам кирпичных форм сошлись на ровном уважении.
Принял меня без вопросов, дал верхнюю горницу, накормил обедом. За обедом он отвлечённо, как будто мимоходом, заговорил:
– Павел Андреевич, у меня в этом месяце новые складни пришли – бельгийский фасон, в десять копеек дешевле обычного и с откидным язычком, который у наших картонных не делают. Не хотите ли посмотреть, может закажете дюжину для своей следующей зимы?
– Андрей Кириллыч, я к вам в этот раз приехал не за складнями.
– Я знаю, Павел Андреевич. К Михаилу Петровичу. – Он посмотрел на меня поверх очков, у него очки в стальной оправе со старой левой дужкой, перевязанной проволокой. – Я просто на всякий случай предложил. Вы у меня уж третий раз в этом году за складнями – четвёртый раз сделать заказ заранее тоже не помешает.
– Покажете в понедельник перед отъездом. Если фасон подходящий – закажу дюжину.
– Хорошо.
Он улыбнулся в свою аккуратную седую бородку. Я тоже улыбнулся. Это была одна из его маленьких казанских черт – уметь сделать торговое предложение в самый неуместный момент, и при этом не оскорбить и не настоять. У него ничего не пропадало без попытки продать; и ничего не нарушалось без согласия покупателя.
Вечером я отправил с конторщиком Ильинского записку Долгушину: «Михаил Петрович. Я в Казани, у Ильинского. Если завтра удобно – зайду к Вам утром после ранней службы. П. Стрешнев».
Через час пришёл ответ – две строки рукой Долгушина: «Жду в десять. Самовар будет горячий. М. П.».
В воскресенье шестого марта в десять утра я был у Долгушина на Воскресенской улице.
Дом вдовы Бабарыкиной – двухэтажный деревянный, с резными наличниками; Долгушин снимал две комнаты на втором этаже с восьмидесятого года. Сама Бабарыкина – старушка лет семидесяти, в чёрном вязаном платке, открыла дверь, провела меня по лестнице. На втором этаже – коридор, две двери. Левая – Долгушинская.
Долгушин встретил у двери. Худой, седой, в тёмном домашнем сюртуке без галстука, с ключом от кабинета на одной руке. На его лице за этот год прибавилось мягкости, которой раньше не было; ушло чиновничье напряжение между бровями, и лицо стало живее. Помолодело – на пять лет, может быть, а может – просто перестало работать на ту мышцу, которая держит чиновничью маску.
– Павел Андреевич. Заходите.
Кабинет – небольшой, с двумя окнами на улицу, с книжным шкафом во всю стену (книги в старых переплётах – много, в основном дореформенные служебные сборники, право, статистика). Письменный стол у окна – чистый, на столе только чернильница, перо в подставке и маленький календарь восемьдесят второго года, заводской, бумажный. У противоположной стены – низкий круглый стол с самоваром, двумя стаканами в подстаканниках и блюдцем варенья.
Малиновое.
Сели. Долгушин разлил чай, передал стакан, достал из ящика блюдца с двумя ложками.
– Варенье малиновое, моё. Привёз ещё в августе из Чебаркуля, у меня там сад остался от покойной жены. Этой осенью был последний раз перед отъездом – собирал, варил с дочерью.
Чай был с хорошим настоящим листом, не казённым. Малиновое варенье – густое, с целыми ягодами.
Мы пили. Помолчали минуту-две.
– Михаил Петрович. Спасибо за приглашение.
– Это вам спасибо, Павел Андреевич, что приехали. Я не ждал. Я писал письмо тоном «попрощались на бумаге», без расчёта на личную встречу. У вас тоже есть дела дома, не маленькая дорога – пятьдесят вёрст с Ерофеем на санях.
– Это не дорога. Это правильное.
Он кивнул один раз. Понял.
Мы говорили часа два. Не парадно. Тёпло. Долгушин рассказал про планы в Вятке: он уезжает с младшим братом Петром Петровичем – тот титулярный советник в Минюсте, временно в отпуск месяца на полтора, поедет с ним устраивать дом. У Долгушина в Вятке свой дом и сад, оставшийся от покойной жены (умерла в семидесятом, рак); там он хочет посадить новый сад и заниматься с внуками сына от первого брака – Машеньке шесть, Фёдору четыре. Сын его, Андрей, инженер в путейном ведомстве, в Перми. Внуков ему привозят на лето, в этом году – на всё лето.
Я рассказал в ответ – не про дела, не про второй удар, не про план. Про то, что я за этот год понял о работе. Что система людей сильнее системы бумаг. Что доверие приходит через рутину. Что прозрачность управы – это не лозунг, а технология. Что, в конце концов, когда у тебя в кабинете сидит Сычёв сорок первый год, и Морозкин с тобой за одной партой, и Серафим в проповеди по-своему точен, и Цукерман сам выходит на улицу с публичной справкой – это не тебя кто-то чем-то подкупает или кто-то к тебе расположен. Это ты собрал в одном месте людей, которые до тебя работали разрозненно, и они в твоём собирании увидели смысл.
Долгушин слушал серьёзно. Когда я закончил, он несколько секунд молчал. Потом сказал:
– Павел Андреевич. Я в этом году в вас увидел то, чего в губернских кабинетах не видел двадцать лет. Это редкое.
– Михаил Петрович. Это переоценка. Я обычный работник.
– Это не переоценка. Это констатация. Я двадцать лет не встречал в уездных головах человека, у которого были бы одновременно ясная цель, методическая аккуратность и готовность работать через людей, а не через приказы. Обычно один из трёх есть, два – редкость, три – почти не бывает. У вас – есть.
Он помолчал, как будто решая, говорить ли дальше.
– И ещё одно, Павел Андреевич. Я об этом думал за последние две недели, когда понял, что отправляюсь в Вятку и вы без меня в Казани останетесь. Если когда-нибудь вам понадобится связь с Минюстом через моего брата Петра Петровича – пишите ему сами, упоминайте моё имя. Пётр осторожен, но если узнает, что я вас рекомендую как родственника по службе – рамку даст. Это потенциал, который я вам передаю не как просьбу о ходатайстве, а как право, заработанное вашей работой.
Я в этот момент посмотрел на него – серьёзно, без обычного приветственного смягчения.
– Михаил Петрович. Я этого не просил.
– Я знаю, что не просили. Поэтому даю.
Я не стал спорить. Я знал, что Долгушин в этом году от меня приобрёл столько же, сколько я от него – может быть, больше; и его передача мне минюстовского канала была не подарком, а обменом, который завершал одну долгую общую работу. Принять такое – было правильнее, чем уклоняться.
– Спасибо, Михаил Петрович. Я это запомню.
– Запомните, но не торопитесь применять. Применяйте только тогда, когда у вас не останется других путей. Минюстовский канал – это последний. Не первый.
– Понял.
Допили чай. Я взял ещё одну ложку малинового варенья – она у него правда была чистая, домашняя, у меня дома такого варенья нет, потому что у Глафиры малиновое выходит реже и кислее.
В одиннадцать с минутами я встал прощаться. Долгушин проводил меня до двери коридора. На пороге он обнял меня – не парадно, по-русски, по-стариковски, коротким объятием, без слов. Я обнял его в ответ.
Расходились молча.
На лестнице я обернулся. Долгушин стоял в дверях, у косяка, в своём тёмном сюртуке, седой, спокойный. Поднял правую руку – в полу-приветствии, полу-благословении.
– До свидания, Павел Андреевич.
– До свидания, Михаил Петрович.
Я спустился. На улице – Воскресенская в марте, ясное утро, лужицы между сугробами, весь Казань уже потёк. Я пошёл к Большой Проломной к Ильинскому.
Во вторник восьмого марта к полудню я вернулся в управу.
В понедельник утром Ильинский показал мне бельгийские складни – действительно, фасон удобный, с откидным язычком, на десять копеек дешевле моих обычных. Я заказал дюжину, расплатился. К полудню понедельника выехал. К ночи был в Бережанске, переночевал дома; во вторник к полудню – в управе.
Сычёв зашёл сразу, как только услышал, что я вернулся.
– С возвращением, Павел Андреевич. У нас всё ровно. По вашему делу – никаких новых пакетов. Морозкин докладывал в субботу: гордеевская тишина, никаких слухов нет. По управе – текущие дела, ничего срочного.
– Михаил Петрович в порядке. Уехал в Вятку с братом сегодня утром. Передавал привет вам – он его наговорил, я в записи не оформил, вам передам устно: «Сычёву поклон».
Сычёв снял пенсне. Долго протирал о сюртук. Надел.
– Спасибо, Павел Андреевич. Я о Михаиле Петровиче по-отдельному в этом году много думал. Хороший был чиновник. Жаль его отъезд.
– Жаль. Но в Вятке ему будет лучше. У него сын в Перми, внуки на лето. Он этого ждал.
– Понимаю.
Сычёв ушёл.
Я сел за стол. Открыл зелёную тетрадь.
1–8 марта. Год в теле. Овсянниковский отчёт пришёл – третий раздел (рекомендация распространять опыт) для Гордеева – публичное унижение. Долгушин уехал в Вятку. С ним – поехал в Казань на воскресенье, попрощался лично. Дал мне канал в Минюст через своего брата Петра Петровича. Это не рычаг к применению – это право, переданное по работе. Я запомнил.
Подумал. Дописал ниже – мельче:
Гордеев теперь будет искать ход, который мне будет неприятнее всего. Этим ходом, скорее всего, окажется удар по семье. Возможно – по Анне в Петербурге через Мальцева. Возможно – по Николаю в гимназии через одну из политических зацепок. Возможно – по самому мне через здоровье или через что-нибудь, чего я ещё не вижу.
Готовиться. Не суетиться. Жить дальше.
Закрыл тетрадь.
В дверях появился Прохор. Шапка под мышкой, нос с морозинкой, в руке маленькая записная книжечка.
– Барин. Разрешите доложить?
– Докладывай.
Сел на скамеечку.
– Аарон Моисеич Цукерман в субботу пол-десятого утра выходил у вестника и стоял до десяти. Зюзин полицейский это записал – я ему дал указание неделю назад фиксировать, кто у вестника стоит. Зюзин записывает теперь каждый день. У меня его записи за пять дней – я их свёл по своему. Вам интересно?
– Очень интересно, Прохор. Покажи.
Он раскрыл книжечку – у него там аккуратные неровные строчки печатными буквами, он же по слогам писать научился только в декабре. Список: кто, когда, сколько простоял, что читал.
Я посмотрел.
В Бережанске у нас вестник стал точкой города, наблюдаемой полицейским и слугой и докладываемой голове как часть городской рутины. Вот что случилось за две недели, между шестнадцатым февраля и восьмым марта. Маленькая столбовая доска у крыльца управы стала институциональной точкой Бережанска.
– Прохор. Это очень хорошо. Передай Зюзину от меня благодарность – и сам прими. С пятницы будем тебе платить по полтине в неделю как наблюдателю по вестнику. Сычёва оформит.
– Барин. Спасибо.
Он улыбнулся, надел шапку обратно, вышел.
Я остался один. На столе – почта за три дня, разбираемая Сычёвым, основная папка по второму удару с десятым слоём, малиновое варенье в небольшой банке, которую Долгушин в воскресенье на прощание сунул в моё пальто (я её только сейчас обнаружил, вынул, поставил на стол).
В управу пришла обычная вторничная середина дня. Снаружи – снова оттепель, по-настоящему мартовская: воробьи на карнизе кричат, как будто им положено, а у Прохора во дворе уже появилась первая лужица не от вчерашнего снега, а от талого.
Март начался.




























