Текст книги "Городской голова. Том 3"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Глава 5
Прохор принёс утреннюю почту – три конверта. Два обычные (сметный ответ из земства, записка от Вебера о закупке карболки на февраль), а третий – толстый, белый, плотный, с почтовым штемпелем Санкт-Петербурга от одиннадцатого января.
Почерк Анны. Крупный, с наклоном, буквы «р» и «у» с длинными хвостами – я его знаю с октября, когда пришло первое письмо после отъезда.
Я отодвинул чашку с недопитым чаем. Сел у окна – в кабинете на Соборной утренний свет хороший, за двойными рамами с ватным слоем по краю день виден целиком, а на столе читается без напряжения.
Распечатал. Шесть страниц. Анна за три месяца выучилась писать плотно, без лишних воздушных промежутков – у неё место на листе считано, как у человека, который раньше писал много длиннее, а теперь понял, что плотная мысль в одной странице весит больше, чем рыхлая в трёх.
Первая страница – возвращение.
'Папа, я приехала в Петербург третьего января вечером. Поездка вышла дольше обычного – на тверском вокзале снегопад задержал состав на полтора часа, потом, уже на петербургской ветке, впереди нас сошёл с путей товарный, и мы стояли под Любанью два часа в чистом поле. В третьем классе у меня попутчики оказались невыразимо петербургские: одно отделение – студенты-юристы, другое – две курсистки с филологического, в третьем – подпоручик с гитарой, который первые полчаса играл очень неплохо, потом попросил у одного из студентов коньяку, и дальше уже играл хуже. На нашем отделении ехала ещё барыня с девочкой лет шести – девочка меня полпути спрашивала, где у меня куклы, и очень удивилась, когда я сказала, что я уже взрослая и куклы у меня остались дома. Она покачала головой и сказала: «Ну, это бывает».
Пансион Лемешевой всё тот же, только теперь зимой. Топят угольными печами с утра до вечера, и к восьми часам у всех в комнатах начинает болеть голова. Вчера случился маленький скандал. Лемешева позвала истопника – немца, Фридриха Карловича (он в Петербурге двадцать лет, говорит по-русски лучше половины наших профессоров). Фридрих Карлович осмотрел три печи, потом собрал нас, курсисток и племянниц Лемешевой, в малой гостиной и сказал длинную речь о вреде угара и необходимости проветривания. Речь была такая:
– Сударыни. Вы тут все, барышни, спаритесь, если окна не откроете. Меня сюда позвали за угар, а вы от угара помрёте по научному расчёту через три недели, если будете жить, как живёте. Открывайте окна. Хотя бы форточки.
Лемешева стояла рядом и отвечала:
– Фридрих Карлович, в Петербурге в январе при открытом окне умирают сильнее, чем от любого угара. У нас тут зима не немецкая, у нас минус двадцать.
– Сударыня, – отвечает Фридрих Карлович, – немецкой зимы не существует, немецкая зима это миф для неграмотных, зима везде одинаковая, только разница в печах и в окнах. У вас печи старые, окна двойные но с плохой паклей, угар идёт в комнаты, а свежий воздух идёт на улицу. Так жить нельзя.
Лемешева тогда говорит:
– Фридрих Карлович, если мы будем жить по-вашему, у нас курсистки замёрзнут.
– А если по-вашему – задохнутся, сударыня, и это на моей совести.
Спор длился минут десять. Кончилось тем, что я предложила открывать форточки на десять минут каждый час. Все согласились, Фридрих Карлович облегчённо выдохнул, Лемешева сказала «ну, это разумно», а племянницы Лемешевой с тех пор смотрят на меня с уважением, которого раньше не было. Я, кажется, выиграла своё место в пансионе'.
Я улыбался, читая. У Анны пошёл голос – тот, которого я раньше не слышал в её письмах. Наблюдательный, с сухой мерой, без декламации. Бестужевские курсы с ней что-то сделали за четыре месяца, и это что-то мне нравилось.
Следующая страница – о лекциях.
«Новый семестр начался седьмого января. Первое моё занятие в этом году – лекция Сеченова, Ивана Михайловича, про общие основания физиологии нервной системы. Папа, он старый и усталый, волосы совсем седые, говорит тихо, но когда переходит к сути – к рефлексу – у него глаза становятся молодые. Я теперь понимаю, что такое наука на живом человеке. Это не книга, это голос. Он сидит перед нами, пятидесятилетний, рассказывает про то, что сам когда-то открыл, и от него самого идёт энергия того, что он сделал. Я запомнила одну его фразу из сегодняшней: „Рефлекс – это не реакция животного на раздражитель. Рефлекс – это способ, которым животное думает без слов“. После этой фразы я два часа ходила по набережной, до самой Стрелки, и думала, как я сама думаю – со словами или без слов, и где у меня проходит граница».
Я остановился на этом абзаце, перечитал.
Подумал одно короткое: Сеченову сейчас пятьдесят три, курсисткам сказал «пятидесятилетний» – подровнял. Работает на Бестужевских с семьдесят восьмого, прочитает ещё лет пять-шесть, потом уедет в Москву, где будет другой периодa. Анна застала его в последние петербургские сезоны – это удача, которая в её возрасте не осознаётся как удача, а осознаётся как «так и должно быть, я же училась». Пусть так будет. Через двадцать лет, когда Сеченова уже не станет, у неё будет строка, которую она сегодня без пафоса положила в письмо отцу, – про рефлекс и про способ думать без слов.
Я перевернул страницу.
Анна переходит к Петербургу. Не к виду – к устройству.
'Папа, я начала ходить пешком. От пансиона на шестой линии до университета – если идти по набережной Васильевского, через Биржевой мост, мимо Зимнего, – двадцать пять минут в любую погоду. Утром темно, вечером темно, днём темно наполовину. Фонарщик на Васильевском раньше всего выходит – уже в три часа ему надо зажигать керосиновые, у нас по линии их двенадцать штук, все Петербургского общества (я посчитала). Дворники скребут тротуары с пяти утра, звук такой ровный и железный, что разносится по Съездовской до самого Биржевого переулка. Исаакий стоит в лесах – реставрируют, не дают ему стареть красиво; я каждый день думаю, что красивее всего он был бы без лесов, даже с облупленной штукатуркой. Но это не нам решать.
Я много хожу. Подруг у меня две. Вера ты знаешь – мы с ней неразлучны, ходим на лекции, вечера у неё проводим (у Веры тоже пансион, но у неё своя небольшая комната, а я живу с двумя соседками, одна тише, другая играет на фортепиано в любое время суток). Вторая подруга – Ольга, фамилии пока не пишу, потому что я сама ещё не знаю, как её правильно писать, она из Харькова, дочь земского статистика, отец – знакомый моего профессора по биологии, отсюда и знакомство. Ольга умнее нас обеих с Верой, знает по-немецки лучше меня, по-английски говорит, а в статистике, которую отец привозит с собой в Петербург на обсуждения в министерстве, понимает как взрослая. Я у неё учусь – у Веры у меня привязанность, у Ольги – уважение. Это две разные вещи, и одну другой не заменишь'.
Я читал и одновременно думал.
Она описывала Петербург не гостьей. Гостья описывает вид. Анна описывала устройство: сколько фонарей на линии, во сколько выходит фонарщик, в каком часу начинают скрести дворники, сколько минут до университета по набережной, кто из подруг какую роль занимает. Это был взгляд человека, который осваивает пространство не как турист, а как будущий житель.
В моём прежнем времени я видел такую переключение у двух-трёх человек за всю работу. Один сотрудник переводился в отдел, в который не рвался, – и через три месяца у него в лексиконе появлялись отделские словечки, имена коллег без отчеств, знание того, кто где обедает и кто с кем конфликтует. Человек сел. Место принял его, и он принял место. Этот процесс шёл без слов, его можно было засечь только по косвенным признакам, в основном по письму и речи.
Анна села в Петербург.
И это была, наверное, самая важная из новостей этого конверта – важнее любого постскриптума.
«На следующей неделе, папа, у нас начнётся лабораторная работа по физиологии – лягушачьи препараты, в первый раз. Я боюсь, но не страшно, как в прошлом году было бы. Вагнер обещал объяснить каждый шаг. Потом напишу, что получилось».
Я перевернул последнюю страницу.
Постскриптум.
'Папа. В начале января, третьего или четвёртого числа, в Петербург приехал Анатолий Иванович Кошкин. По служебному делу от Николая Петровича Мохначёва – что-то по закупке медицинских инструментов у Эмме и сына на Большой Морской. Остановился в пансионе на Четвёртой линии, в пяти кварталах от нас. Зашёл к нам в субботу, в восемь пополудни, после своего рабочего дня у оптовиков. Мы пили чай – Лемешева, две её племянницы (Варя и Катюша, четырнадцати и шестнадцати), Вера, я. Анатолий Иванович просидел полтора часа, был обстоятелен и молчалив, как обычно. Рассказал про дорогу (двое суток с пересадкой в Москве), про Мохначёва-отца (тот последнее время много пишет – готовит какой-то земский отчёт по дифтериту), про двух своих братьев-студентов в Казани (у Ивана зимняя сессия тяжёлая, у Петра хорошо). Про себя – ничего, как всегда.
Папа, я его увидела впервые в не-тверских обстоятельствах. Это – другое. Он тот же, что и в Твери, но в Петербурге выглядит осторожнее, и эта осторожность ему идёт, потому что в Петербурге она к месту (в Твери бывает немного тяжеловата).
Я не делаю из этого больше, чем есть. Но не могу не написать тебе, потому что обещала писать всё важное. Целую. А.'
Я сложил письмо на столе аккуратным прямоугольником.
Посидел минуту.
Потом вдруг поймал себя на том, что улыбаюсь – не по тексту, а сам над собой. В голове была картинка: Кошкин в гостиной у вдовы Лемешевой, восемь часов вечера, горят свечи в двух канделябрах на комоде, стол под белой скатертью, фарфоровый сервиз (у Лемешевой, судя по Анниным описаниям, сервиз был её единственной дворянской памяткой), пять женщин вокруг стола – сама Лемешева, две её племянницы (четырнадцати и шестнадцати, возраст вопросов), Вера Мохначёва и Анна. Против них – Кошкин. В приличном петербургском пиджаке, который он в Твери надевал только на ассистентские совещания. Держит стакан чая по-тверски обеими ладонями, потому что так он привык. На каждый вопрос Лемешевой – три секунды паузы для обдумывания ответа.
– Анатолий Иванович, а в Твери у вас сколько жителей, не знаете ли?
Пауза.
– Тридцать две тысячи, если с уездом.
Пауза.
– Без уезда – двадцать одна.
Племянницы переглядываются.
– А в Петербурге, вы первый раз?
Пауза.
– Не первый. Второй. В первый раз был в семьдесят четвёртом, ещё в студенчестве. По медицинскому делу ездил с покойным Николаем Петровичем старшим – это отец нашего Николая Петровича, он был хирург в Москве, но в Петербург приезжал консультироваться в Медико-хирургическую академию.
Пауза.
– Ах, интересно. А на Большой Морской у Эмме – вы там впервые?
– Да.
Катюша (шестнадцать) смотрит на Варю (четырнадцать). Варя смотрит на Анну. Анна смотрит в свой чай.
Вот это я у себя в голове и увидел – сцену, какой она была, с точностью до канделябров. Кошкин, попавший в ситуацию, для которой у него нет поведенческой заготовки: он не ухажёр, не гость, не родственник, он – человек, который по служебному поручению от Мохначёва-отца зашёл к Мохначёву-дочери в петербургском пансионе, обстоятельно, серьёзно, без всякого плана, и просидел полтора часа, потому что раньше уйти – неприлично, а позже остаться – невозможно.
Тёплая картинка. Без злости, без осуждения. Кошкин порядочный человек. Он справляется – насколько может – с ситуацией, в которую его кто-то положил.
Кто именно его положил – тут я перестал улыбаться.
Я встал. Прошёлся по кабинету. Между столом и книжным шкафом у меня получается пять шагов туда-обратно – я этот маршрут измерил ещё в прошлом апреле, когда думал о дамбе.
Пять шагов, развернулся. Пять назад.
Кошкин в Петербурге по служебному делу. Закупка медицинских инструментов у Эмме и сына на Большой Морской. Хорошо. А почему именно Кошкин, а не Иван-хирург (Казань) и не Пётр-терапевт (там же)? У Ивана сейчас сессия тяжёлая – ладно, не до Петербурга. Но у Петра сессия в норме, у Петра по сыновьему порядку и специальности (терапия ближе к общему делу земской медицины, чем хирургия) – поездка в Петербург за инструментами была бы и уместнее, и даже шла бы ему в актив как молодому ассистенту. Но в Петербург поехал не Пётр. В Петербург поехал Кошкин.
Значит – не специальность выбрали, выбрали человека. Кошкин – ассистент-холостяк, живущий во флигеле Мохначёва, то есть функционально почти член семьи, но формально – работник. Отправить Кошкина в Петербург с полномочиями представителя семейного дела – безопасно: он делает то, что ему поручено, не больше. Плюс – он там по собственному желанию, на третий вечер после приезда, зашёл к Анне с Верой пить чай к вдове Лемешевой. Это – не поручение отца. Это – инициатива самого Кошкина, которая на самом деле есть продолжение поручения отца, но в таком тонком виде, в котором можно сказать, что «нет, это я просто от себя».
Ход Мохначёва через Кошкина.
Ход не грубый. Ход не наглый. Ход, который мне Мохначёв уже предварительно обозначал через свои губернские знаки внимания («ваш отец делает редкие вещи, земские люди между собой это отмечают»), и теперь стал материализовывать конкретными шагами. Присылает к Анне в Петербург Кошкина – под предлогом закупки. Через три месяца приедет на Пасху в Бережанск со всей семьёй – Аграфена приглашение уже пишет. Летом – возможная встреча Анны и Кошкина в Твери.
Мохначёв работает как работает отец взрослого холостого сына, у которого нет своих сыновей, а есть ассистент, которого он готов выдвинуть как партию для дочери старинного (ну, земского – в этой среде «старинный» значит знакомый хотя бы пятый год) знакомого из соседнего города.
Ничего неправильного Мохначёв не делает.
Но и я сам – ничего неправильного теперь не делаю, когда вижу этот ход, отмечаю, и внутренне готовлюсь.
Я сел обратно за стол.
Петербург для меня до этого утра был абстракцией. Большим кабинетом, в котором какие-то чиновники подписывали какие-то бумаги на моё имя, и это было далеко и плохо. Теперь – после этих шести страниц от Анны – Петербург оказался конкретным городом, в котором одновременно, в одну и ту же неделю января, действовали трое людей, прямо связанных с моей жизнью.
Анна. На шестой линии Васильевского, пансион Лемешевой, с Верой, с Ольгой, с лягушачьими препаратами на следующей неделе.
Мохначёв – не лично, но через Кошкина. Через Кошкина в пансионе Лемешевой, через Кошкина на Большой Морской, через Кошкина в любой точке Петербурга, где окажется Анна.
Мальцев. На Литейной, в Департаменте общих дел. В январе он уже сдал донос в Департамент полиции; пакет ушёл к подполковнику Раздольскому в жандармское управление (это я узнаю позже, летом, но сейчас я всего этого не знаю – я знаю только, что через Мальцева двинулась бумага в Петербурге на моё имя).
Три точки. Разные дистанции. Один город.
Это для меня новое.
До сих пор я жил в Бережанске и работал с Бережанском. Петербург был «туда летит пакет» и «оттуда прилетит ответ». Теперь – я жил в Бережанске и работал с городом в тысяче вёрст, где у меня есть дочь, есть замысел на дочь, и есть дело на меня. Это не геополитика. Это – семья и служба в одном месте.
Мне оставалось только сформулировать внутренне то, что было ясно: Анне не мешать, Мохначёву не препятствовать, Мальцева отражать документом. Три разных отношения к трём разным точкам в одном городе.
«Моё дело – не мешать. Но и не закрывать глаза».
Эта фраза пришла сама. Я её в этот момент даже не записал – запомнил, потом запишу, когда буду писать в тетрадь.
Ответ Анне я начал в субботу вечером. Четыре страницы, короче обычного.
'Аннушка, добрый вечер.
Письмо твоё получил сегодня утром. Прочёл два раза – первый раз быстро, про себя, второй раз медленно и вслух (в кабинете, никого не было, только Прохор во дворе чистил сани, его не считаем).
Прежде всего – по делам. Из Казани пришёл второй запрос. Отвечаем в регламенте, пакет ушёл в среду или пойдёт в пятницу с Ерофеем, срок до пятнадцатого февраля. Не беспокойся – Долгушин помогает (по-прежнему, пока он ещё в Казани), Белкин в деле, Морозкин и все остальные с нами. Работа идёт ровно.
Теперь – о твоём письме.
Ты смотришь в Петербург глазом, который мне знаком. Я сам в твои годы так смотрел на чужие города – не на вид, на устройство. Сколько дворников выходит с какой стороны, где у фонарщика запас керосина, во сколько в трактире подаются вторые. Значит, ты на своём месте. Это я тебе говорю без сомнения. Если бы ты ко мне писала о видах Петербурга – я бы волновался (гостья). Ты мне пишешь об истопнике-немце, о форточке на десять минут каждый час, о подруге Ольге, которая понимает статистику отца, – это пишет не гостья, это пишет человек, который осваивает место как своё.
Про лекции Сеченова. Не опаздывай и не пропускай ни одной. Эти лекции не вернутся – ни твои, ни его. Его фразу про рефлекс и про способ думать без слов ты запомнила хорошо. Если хочешь, чтоб я тебе сказал по-отцовски: это та фраза, о которой думают по-разному всю жизнь. Не спеши её закрывать.
Про Ольгу из Харькова – имя пришли, когда сама захочешь. Я её запомню.
Про Анатолия Ивановича – я рад, что в Петербурге у тебя есть тверские знакомые. Он человек серьёзный. Не спеши с выводами, но и не откладывай письма ко мне. Я их читаю.
И ещё одно. Я часто думаю о том, что ты написала мне в январском – самом первом – письме. Ты знаешь, о какой фразе я. Я тебе на неё ещё не до конца ответил. Ответ у меня есть, но он рабочий, а не законченный. Скажу коротко вот что: ты – мой экзамен, по которому я заранее не знаю, что будет спрошено. Но отвечать буду, сколько смогу.
Дорожное: ботинки у тебя, по твоим осенним описаниям, лёгкие. В январе в Петербурге у меня в памяти было сыро и снежно одновременно. Если ты ещё не купила тёплых – скажи, я пошлю денег отдельно, в полтора раза против обычной подштопки. Не экономь.
Обнимаю. Папа.
П. С. Лемешевой поклонись – и Фридриху Карловичу заодно, если его снова позовут. Человек, который умеет сказать «сударыни, вы тут спаритесь» пятерым женщинам в одной гостиной, и чтобы после этого с ним согласились, – такой человек в жизни пригождается'.
В воскресенье я письмо перечитал. Вычеркнул только одну строчку – в конце было ещё «и не забывай писать» – это не нужно, Анна пишет сама, без моей просьбы, напоминать – значит немного ей не доверять. Запечатал в конверт. Отдам Прохору в понедельник, отправит с утренней почтой.
В понедельник двадцать четвёртого января с утра, ещё до того как передал Прохору конверт, я открыл зелёную тетрадь и записал:
21–24 января. Письмо Анны и мой ответ. Петербург теперь не абстракция. Там – Анна. Там – Мохначёв через Кошкина. Там – Мальцев через Департамент. Три точки, разные дистанции, один город. Это для меня новое.
Моё дело – не мешать. Но и не закрывать глаза.
Закрыл тетрадь.
На столе у меня лежал январский календарь восемьдесят второго года – отпечатанный у Пивоварова лист, расчерченный на тридцать одну клетку. Каждый день месяца у меня в этой клетке получал короткую пометку карандашом, чтобы я потом в отчёте за месяц не забыл, что было. Я эту привычку принёс из прежней работы, там у нас такие расчерченные листы лежали на каждом рабочем столе под стеклом и назывались скучным канцелярским словом, которое мне сегодня совсем не нужно вспоминать.
Я прошёлся взглядом по клеткам сверху вниз.
Третье – «Сычёв, декабрь семь из семи».
Шестое – «Богоявление. Копия представления. Долгушин».
Десятое – «Залесский сам. С прошением».
Тринадцатое – «Бестужев».
Пятнадцатое – «Штаб впятером».
Семнадцатое – «Морозкин. Вторая проба».
Восемнадцатое – «Отчёт Долгушина сдан».
Двадцать первое – «Анна. Письмо».
Двадцать четвёртое – сегодня – «Анне ответ. Прохор увезёт».
А дальше, начиная с двадцать пятого – клетки пустые. Семь клеток до конца января. В одной из них что-нибудь появится – на этой неделе, скорее всего. Я пока не знаю в какой и что там будет, но ощущение такое, что новая запись уже в пути. В Бережанск январь приходит волнами: одна неделя работы, потом затишье три-четыре дня, потом новая волна.
Я отдал Прохору конверт.
– В петербургское отделение, барышне Анне Павловне Стрешневой, пансион Лемешевой на Шестой линии Васильевского острова, дом двадцать три. По почте обычной. Марку купишь у почтмейстера, пятнадцать копеек.
– Понял, Павел Андреевич.
Прохор ушёл.
Кабинет остался пустой. На столе – открытый январский календарь с пустыми клетками с двадцать пятого по тридцать первое, зелёная тетрадь с закрытой обложкой, недопитая чашка чая, которую Глафира в одиннадцать заберёт на кухню.
Работа с Петербургом на январь была закончена. Работа с Казанью ждала ответа до пятнадцатого февраля. Работа с самим Бережанском шла своим ходом.
Где-то в одной из пустых клеток уже лежало то, что придёт в Бережанск с ближайшим почтовым днём. Я про себя отметил: скорее всего, это будет что-то не из Петербурга и не из Казани, а из самого уезда – потому что два направления активны, а одно молчит.
Молчание – само по себе событие. В январе у городского головы в уезде редко бывают молчаливые недели, и когда они случаются – это значит, что кто-то в городе копит свой ход.
Какой ход и кто копит – узнаю на этой неделе.




























