Текст книги "Городской голова. Том 3"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Глава 4
Сычёв положил на стол утреннюю почту.
– Казань, Павел Андреевич. Официально.
Три конверта. Два рядовых – по хозяйственной части (ответ по земской смете на ремонт моста, справка о размере сбора на бечевник к весне); третий – казённой жёлтой бумаги, с сургучным оттиском Казанского губернского правления (двуглавый орёл в круге, буквы «К. Г. П.» по краю). Я открыл жёлтый первым.
Служебное уведомление № 1247 от 11 января 1882 года. Официальный текст – то же, что в присланной Долгушиным копии, слово в слово: два пункта обвинения, ссылки на Городовое положение, срок ответа до 15 февраля. Бумажные формулировки, канцелярские обороты, никаких сюрпризов.
Сюрприз был в подписи.
«Исправляющий должность советника Казанского губернского правления, К. М. Бестужев».
Не Долгушин.
Я положил уведомление на стол, рядом достал из ящика неофициальную копию, присланную Долгушиным в четверг. Сравнил две подписи: одна привычная, несколько размашистая, с сильным наклоном вправо и завитушкой в последней букве (её я видел на десятках бумаг с весны); другая – аккуратная, мелкая, школьная, с чётким росчерком под именем и без лишнего.
Сычёв стоял рядом, молчал. Пенсне снял, протёр о сюртук, надел обратно.
– Значит, Долгушин уже отстранён от дела. Не формально – но практически. Бестужев – это временное перо. Подписывает что дадут.
– Понимаю.
Сычёв молчал ещё некоторое время.
– Кто его отстранил, по-вашему?
Я думал несколько секунд.
– Вариантов три. Первый – сам Долгушин, на упреждение: чтобы не дать потом обвинить себя в пристрастии. Второй – Петербург, через Мальцева: просили губернатора не допускать Долгушина к этой подписи. Третий – губернатор Облонский, по собственной административной осмотрительности: не хочет, чтобы отходящий советник закрывал свежее дело ярким решением. Наиболее вероятно – первое. Долгушин нас предупреждал вне протокола, знал, что удар через Петербург пойдёт. Подпись под уведомлением его бы выставила в двойном положении. Значит – убрал себя сам.
– Не жалеет он себя, Михаил Петрович.
– Наоборот. Бережёт. И нас заодно.
Уведомление я убрал в ту же папку, где лежала неофициальная копия – теперь рядом. Ящик запер. Ключ в карман.
– Фёдор Игнатьич. На пятницу – штабное совещание. Я, вы, Артемий Николаевич, Савва Парфёнович, Пётр Алексеевич. После обеда. Сообщите каждому. Пять человек за одним столом – впервые.
– Хорошо. В котором часу?
– В три.
– Понял.
Сычёв ушёл. Я остался с двумя подписями.
Бестужев, по рассказу Сычёва, – молодой человек, выпускник Казанского университета позапрошлого выпуска, без семьи, без тыла, без связей. Его держат на временных должностях в правлении – подписывает, пересылает, оформляет. Через три-четыре месяца, когда приедет настоящий сменщик Долгушина, Бестужева передвинут обратно куда-нибудь в канцелярию. Он не враг и не союзник. Он – подпись. Белкин из этого что-нибудь выжмет; по формальной юридической практике, подпись и.о. – повод для отдельного процессуального возражения, если нужно тянуть время.
Но тянуть время мне сейчас не нужно. Мне нужен чёткий ответ до 15 февраля.
В середине дня Сычёв заглянул снова.
– Павел Андреевич. По Синицыну. Я к обеду наводил через Добросклонова – тот у меня по нижнему городу и по Пушкарской теперь отдельные глаза.
– И?
– Синицын всю неделю в лавке тих. Ни перед кем не хвалился подписью, даже жене своей не рассказал. Трофимов его, видно, инструктировал – не светиться, пока дело не пойдёт. Как пойдёт – тогда можно шумно.
– Ясно. Значит, Трофимов работает системно, не от случая к случаю.
– Системно. У него, я думаю, список обиженных на управу за два-три года в отдельной тетрадке. Он из такой породы людей.
– Скорее всего.
Сычёв ушёл окончательно. К полудню управа вернулась в обычный ритм – приёмная, переписка по смете, два заявления на вывоз нечистот по Нижней пристанской. Я разобрался с текущим и ушёл домой к шести. В городе было минус двадцать три; скрип снега под сапогом резкий, мороз жёсткий, воздух сухой. Один из тридцати фонарей на Соборной горел привычно, без колебаний.
В пятницу пятнадцатого января, к трём пополудни, в кабинете собрались впятером.
Я – на своём месте. Сычёв – справа от меня, у конца стола, с открытой рабочей тетрадью и пенсне на переносице. Белкин – напротив Сычёва, у другого конца, снял очки, положил перчатки на кафельный бок голландки (печь натоплена с утра, кафель горячий – через четверть часа перчатки можно будет надеть тёплыми). Морозкин – у окна, в глубоком кресле, обитом зелёным плюшем (оно тут стоит со времён Сычёвского отца, который этим креслом гордился); сидит ровно, без движения, шубу снял в передней. Добросклонов – у двери, на стуле, мундир застёгнут на все пуговицы, полицейская книжечка и карандаш на колене. Сел прямо, чуть вытянувшись – служебная выучка.
Первые две минуты молчали. Потом я начал.
– Господа. Кто что привёз на сегодня, по порядку. Фёдор Игнатьич.
Сычёв открыл тетрадь.
– Комплект на сейчас: три бумаги плюс базовый акт. Объяснительная Василия Алексеевича Залесского, свидетельство Василия Лукича Краснова, акт о ревизии трактиров от двадцать четвёртого октября прошлого года – с четырьмя подписями, включая Петра Алексеевича. – Добросклонов в этом месте чуть кивнул, Сычёв кивнул в ответ. – Плюс свидетельство отца Серафима – получим в воскресенье вечером, я сам после службы зайду в ризницу. Плюс свидетельство Карла Иваныча Вебера – обещал сегодня к концу дня, я в шесть за ним заеду. Остаётся полицейская справка от Петра Алексеевича, заверенная Степаном Назарычем Кашиным.
– По ней – ко вторнику, – сказал Добросклонов. – Справка готова в черновике, в понедельник через Аарона Моисеича передам Степану Назарычу, у них в пятницу недавно разговор был на Торговой, они сейчас в ровных отношениях, сопротивления не будет. Получу с печатью во вторник к обеду.
– Значит, комплект полный к среде.
– К среде, – подтвердил Сычёв. – Вторник – в Казань пойдёт Ерофей с пакетом. Двадцать шестого из Бережанска, пятого февраля в Казани, к пятнадцатому в Петербурге через губернское.
– Хорошо. Артемий Николаевич.
Белкин пробежал глазами по своей записке (он их ведёт на разрозненных листочках, потом сшивает по делу).
– Юридическая структура ответа – по пунктам. Первый пункт обвинения, про превышение полномочий при ревизии трактиров, закрывается актом от двадцать четвёртого октября с четырьмя подписями и ссылкой на сто девятую Городового положения: ревизия плановая, с полицейским сопровождением, без последствий для собственников – это чистая процедура. Второй пункт, про покровительство Залесскому, – основной объём работы. Здесь у нас два плеча. Первое – объяснительная Залесского плюс три свидетельства, переводящие вопрос из политической плоскости в административно-служебную: педагогическую (Краснов), церковную (Серафим), медицинскую (Вебер) и полицейскую (Кашин через Добросклонова). Четыре плеча, не три – я оговорился. Итого – пять свидетельств к одному пункту, что превышает ведомственную норму вдвое. Это самодостаточность пакета: Бестужев его не будет задерживать, а перешлёт целиком в Петербург.
Он помолчал.
– Второе плечо – частное письмо-ходатайство инспектору Казанского учебного округа Новосильцеву. Мой бывший преподаватель по общему праву, шестьдесят восьмой выпуск. Поддержит не казённо, но позвонит. Если к моменту рассмотрения в Петербурге Залесский будет в документах Казанского округа охарактеризован нейтрально – это нам крепкий фон. Письмо напишу в воскресенье, отправлю в понедельник, ответ – через две-три недели. К моменту, когда наш пакет дойдёт до Петербурга, Новосильцев уже будет готов.
– Хорошо.
– И ещё одна деталь. – Белкин чуть улыбнулся тонко, очки взял в руку за дужку. – Шмелёв.
– Что Шмелёв.
– В уведомлении, в списке подписантов, он записан «Шмелёв, купец второй гильдии, отчество не уточнено». По процессуальному порядку это – неустановленная личность. Мы можем, если понадобится тянуть время, подать формальное возражение: «Один из трёх подписантов идентифицируется только по фамилии, что не соответствует стандарту обвинительного материала по статье такой-то». Это нам даёт от недели до двух.
Добросклонов коротко усмехнулся – первый раз за совещание. Я заметил.
– Артемий Николаевич, не будем тянуть время. Ответим в срок. Но возражение про Шмелёва – держите в резерве.
– Держу.
– Савва Парфёнович.
Морозкин отвечал всегда после паузы – секунды две-три, как будто переводил речь с одного языка на другой (с медленного внутреннего купеческого – на собранный внешний). Сейчас пауза была короче обычной; он был готов.
– По купечеству, Павел Андреевич. Колеблющихся пятеро – это Шулепов, Голиков, Брянцев, Мантуров и, неожиданно, Свиридов (Свиридов у меня в декабре был не в счёт, он ближе к Гордееву, но после Сретенской ярмарки чем-то был обижен на Тараса Лукича и сейчас смотрит в нашу сторону). Твёрдо наших шестеро из двенадцати, с гордеевскими – четверо. Двое воздерживаются.
– Есть ли признаки подготовки гордеевцами новой провокации в городе?
– Пока нет. Скупка по лавкам обычная, ничего нерядового. Слухов новых – тоже нет, держат. Это меня как раз настораживает: обычно перед провокацией Гордеев выпускает ракету в нижний город, чтоб люди были готовы к волне. Сейчас тихо. Значит, пока работают петербургской линией, не местной.
– Понятно. Продолжайте наблюдение. Если скупка начнётся – сразу ко мне.
– К вам. Сразу.
– Пётр Алексеевич.
Добросклонов встал – по инерции: он, слушая сидя, отвечал стоя, привычка унтер-офицерская (он из солдатских детей, отец служил до восьмидесятого года). Я показал рукой – садитесь.
Добросклонов сел обратно.
– По полицейской линии, Павел Андреевич, докладываю: по Залесскому за шесть месяцев, с двадцатого июля прошлого года, нарушений режима надзора не зафиксировано. Ни одного. Ни в передвижениях, ни в переписке, ни в частных встречах. Посещения в дом – только педагогические (ученики и учителя), из чужих – только Василий Лукич раз в неделю по воскресной школе. Это у меня в книжке расписано по неделям. Справка готова, заверю во вторник.
Он помолчал. Потом – уже другим тоном, не казарменным, а разговорным:
– Павел Андреевич. Позвольте по-свойски заметить. По Синицыну у меня сомнение. Он неделю молчит, а обычно мужик шумный. Такое молчание – или от страха, или от инструкций. Я за ним с пятницы приглядываю через мою книжку осведомителей на Пушкарской. Ничего пока, но если через неделю заговорит – буду знать, что было сказано.
– Держите, Пётр Алексеевич.
– Держу.
Он сел по-прежнему прямо, но уже не казарменно – увереннее. Сычёв посмотрел на него и сказал негромко:
– Хорошо работаете, Пётр Алексеевич.
Добросклонов чуть наклонил голову – его маленький маркер, рапортный наклон, который у него сохраняется в частных похвалах.
Я провёл взглядом по всем четверым.
Это было новое ощущение. За десять месяцев в кабинете городского головы я привык принимать посетителей по одному, обсуждать вопросы парами, работать с каждым отдельно в его специфике. Одновременно пятеро за одним столом – первый раз. И каждый из четверых знал, зачем сидит здесь, что от него ждут, и какая у него роль в общем деле. Сычёв – процедура. Белкин – право. Морозкин – город. Добросклонов – закон. Я – точка сведения.
Это было похоже на хорошо укомплектованную группу, которая собралась впервые, но работает уже не с начала – а с сразу. Люди разных сословий, возрастов, характеров, интересов – и все четверо принесли не просьбу, а готовую часть общего дела. В управе такой конфигурации раньше не было ни при мне, ни, судя по тетрадям Сычёва, вообще никогда.
Я понял в эту минуту, что штаб – это и есть штаб. Не по моему предложению, не по бумаге. По тому, что сел за стол и принёс своё.
– Распределяю по ходу.
Все четверо подняли головы.
– Сычёв – оформление пакета к среде, сроки, писцы. К пятнице в Казани.
– Хорошо.
– Белкин – юридическая структура, письмо Новосильцеву, запас по Шмелёву.
– Хорошо.
– Морозкин – наблюдение в купечестве, готовность по провокации, сигнал при первых признаках.
– Будет.
– Добросклонов – полицейская справка, плюс разведка в Казани: кто нынче ведёт дела по линии Департамента полиции применительно к нашей губернии. Без нажима, в частном порядке, у вас там знакомые есть.
– Сделаю.
– Я сам – связь с Долгушиным, пока он в Казани. Как уедет – свяжемся через Белкина по Новосильцеву.
– Хорошо.
Совещание закончилось коротким кивком – каждый своим. Белкин забрал перчатки с голландки (тёплые, как и рассчитывал), Сычёв закрыл тетрадь, Добросклонов встал и задержался на пороге с полицейской книжкой в руке – видно, хотел что-то добавить по-свойски, но передумал, кивнул и вышел. Морозкин остался в кресле у окна, не двигаясь.
Когда дверь за Добросклоновым закрылась, Морозкин встал, медленно, не торопясь. Подошёл к столу – но не сел напротив меня, остался стоять. Я понял: у него частный разговор, который он при четвёртом не хотел произносить.
– Фёдор Игнатьич. – Я поднял глаза на Сычёва, стоявшего в дверях. – Вы тоже идите. Савва Парфёнович со мной на четверть часа.
Сычёв закрыл за собой дверь. В управе за стеной ещё слышались шаги – Белкин и Добросклонов уходили вместе, обсуждая, судя по интонации, что-то своё, не по нашему делу.
Морозкин сел. Теперь напротив. Сцепил пальцы на коленях.
Говорил негромко, почти вполголоса – не чтобы не услышали, а чтоб каждое слово было видно в тишине, без лишних звуков.
– Павел Андреевич. Я понимаю, что у вас с Гордеевым – свой счёт. У меня свой. Вы не просили, но я хочу сказать: когда дойдёт до жёсткого – у меня есть, чем ответить, мимо вас. Не спрашивайте подробностей. Просто знайте.
Я молчал. Секунд десять.
Потом, сам не сразу понимая, почему задаю вопрос, а не закрываю разговор, спросил:
– Насколько «мимо меня»?
Пауза у Морозкина в этот раз была долгой. Потом он ответил – одним словом, после выдоха:
– Настолько, чтобы вы о нас двоих потом могли сказать с чистой совестью, что не знали.
Я посмотрел в окно. За окном – зимний вечер, темно уже с четырёх, на Соборной пошли прохожие по домам, полосы света от двух фонарей ложатся на снег, собачий лай от подворья Серафимовых.
Я понимал, о чём он. Не о крайнем: Морозкин – не из тех, кто решает вопросы через подворотню. Он – старообрядец, у него другие инструменты. Он имел в виду торговое: Нижегородская ярмарка (Морозкин туда ездит каждый август), поставщики муки и рогож (половина из которых – старообрядческая сеть), цепочка отгрузок Гордееву к весне – мука к Пасхе, рогожи к началу навигации. Одно слово через нужных людей на ярмарке – и Гордеев на май-июнь остаётся без поставок. Гордеев на шестидесятом году, с подорванным здоровьем, с сыном-мотом, с лесопилкой, которая ещё в начале восемьдесят первого висела на волоске (я это знал от Цукермана, в мае), – выжимает первый квартал с трудом, второй – уже никак. Это не смерть. Это – финал бизнеса. В их мире это почти то же самое.
Морозкин мог это сделать. И сделал бы – по собственному счёту, за отца, за склад у Нижней пристани в шестьдесят четвёртом году, за всё, что сходится для старообрядца в одну тихую внутреннюю цифру.
Я подумал, насколько это было бы проще.
В одну секунду, короткую и ясную, я увидел: Гордеев перестаёт писать в Петербург, потому что у него нет оборотных средств к весне; подписанты доносов сами отпадают, потому что платить им нечем; петербургская линия схлопывается; второй удар не состоится; Бережанск выходит из зимы без открытой войны.
Вслед за этой секундой пришла другая – не длинная, но острая.
Я вспомнил один разговор в две тысячи девятнадцатом. Не в деталях, а по сути: один застройщик в моём городе предлагал мне «закрыть вопрос» с человеком на областной администрации. Не через грубое – через тонкое: перераспределить контракты, перекрыть ему доступ к крупному заказчику, оставить без годового оборота. В двадцать первом веке это называлось «мягкое вытеснение». Я тогда отказался. Причина была не благородная – чисто практическая. Я знал: такие решения всегда возвращаются. Через год, через три, через пять. В неудобный момент. Человек, которого ты вывел из игры через тихий рычаг, однажды появится у тебя за спиной с другим рычагом. И у вас будет две войны вместо одной, и вторая – уже без правил.
Сейчас была та же развилка, другими словами, в другом веке.
Я поднял глаза на Морозкина.
– Савва Парфёнович. Я ценю. Но – не мимо меня. Всё, что делается, – делается вместе или не делается вообще. Если мы с Гордеевым оба выйдем из этой зимы живыми и оба с бизнесом – значит, мы сделали правильно. Если выйду я, а он нет, и я это сделал через вас, и не знал, – значит, я не Стрешнев, а кто-то ещё. Я не хочу становиться тем, кто ещё.
Морозкин смотрел на меня долго.
Потом сделал двуперстное знамение – медленное, в воздух перед собой, не на грудь, а будто крестя не себя, а формулу между нами. Это его жест, из моих давних наблюдений: так он запечатывал решения, которые принимал не головой, а внутренней частью, в которой у старообрядцев живёт то, что у нас называется совестью.
– Хорошо, Павел Андреевич.
Больше ничего не сказал.
Встал, взял шубу в передней, надел. У дверей обернулся ещё раз.
– Если передумаете – скажите.
– Не передумаю.
– Тогда – работаем по общему.
Ушёл.
Я сел за стол. Открыл зелёную тетрадь. Написал одной короткой строкой, без даты и без раскрытия:
Испытание номер два.
Первое было весной восемьдесят первого, когда я отказался от мельниковских откатов. Это – второе. Первое было легче: откаты я не брал от Стрешнева, они достались мне по наследству, и отказ был отказом от чужого. Сегодня – отказ от того, что мне самому пришло в голову удержать. Разница принципиальная, и я её записал в одну строку для себя, а не для объяснений.
Закрыл тетрадь. Запер ящик.
В понедельник семнадцатого января я написал Долгушину – коротко, неофициально, в том же тоне, в каком он написал мне в четверг.
Михаил Петрович. Благодарю за копию. Прошу известить, когда отчёт по статье шестьдесят второй будет сдан. С уважением, П. Стрешнев.
Отправил с тем же частным курьером, что привозил неофициальную копию в начале месяца. Курьер обещал вернуть ответ к вечеру вторника.
Во вторник восемнадцатого января, к шести вечера, курьер привёз одну строку рукой Долгушина на простой бумаге без оттиска:
Отчёт сдан 18.01, вторник. Ожидаю инструкций из Петербурга. М. П.
Я положил бумагу в ящик к остальным по этому делу. В тетради сделал запись:
18 января. Отчёт Долгушина сдан. Это ещё не закрытие – это последняя его по этому делу бумага. Дальше – не Долгушин.
К вечеру среды, девятнадцатого, комплект собирался окончательно. Свидетельство Серафима у меня лежало с воскресенья (я заходил в ризницу после обедни, чай у Серафима был, разговор короткий и тёплый, свидетельство написал сам, я продиктовал общие строки, он доработал по-своему; получилось лучше, чем у меня). Свидетельство Вебера – с пятницы, в нём Вебер по-немецки точно перечислил предметы, часы и отсутствие политической лексики в программе санитарного курса. Полицейская справка Добросклонова – заверена Кашиным во вторник к обеду, в черновике я её уже видел; чистовой экземпляр Добросклонов привёз в среду утром.
Пять свидетельств плюс акт о ревизии плюс прошение Залесского о свидетельстве благонадёжности с моим положительным ответом. Семь бумаг – больше, чем нужно для простого процессуального ответа, ровно столько, чтобы Бестужев в Казани не задавал вопросов и отправлял пакет дальше одним почтовым днём.
Сычёв принёс вечером чай – не из общего управского самовара, который по-прежнему чадил в свои любимые стороны, а из своего маленького, из угла. Чайник был фарфоровый, белый, с синей каймой по краю, которого я раньше у Сычёва не видел. Налил мне стакан, себе – в свой фарфоровый прибор с серебряным ободком. Поставил на стол без комментария.
– Фёдор Игнатьич. У вас новый прибор.
– Давний. Матушки покойной. Доставал по случаю.
– По какому случаю?
– По тому, что комплект собирается.
Он больше ничего не добавил. Я – тоже. Чай был горячий, хороший, без чада. Я выпил одним ходом.
Ерофей завтра повезёт пакет в Казань. К пятнице он будет у Бестужева. К пятнадцатому февраля – в Петербурге.
А в пятницу же, по сведениям от Прохора, который вчера носил депешу на почту, в бережанское отделение должно прийти толстое письмо из Петербурга на моё имя. Прохор распознал – женский почерк на конверте. Это – Анна. По нашему с ней расчёту, письмо должно было быть в пути около десяти дней; значит, отправлено числа восьмого-девятого.
Ночью я лежал, не засыпая минут двадцать, и думал не о пакете (пакет собран, завтра поедет, всё отработано), а о том, какое у Анны январское письмо. Осенние были ровные, зимнее – с признанием «я рада, каким ты стал», январское – должно быть первое о жизни взрослого человека, который начинает видеть Петербург не гостьей, а своим.
Я заснул, не успев додумать мысль до конца.




























