Текст книги "Городской голова. Том 3"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Городской голова. Том 3
Глава 1
Мальцев открыл шторы кабинета. За окном – Литейная, пустая в половине седьмого, дворник у парадного скребёт деревянной лопатой наледь с панели. Январь второй день как перевалил за Рождество. Снег мелкий, сухой, носится вдоль подвальных окон.
Жена и дети ещё спят.
Мальцев налил себе чаю из самовара – конфорка остыла, самовар едва тёплый, Агафья раньше семи не выходит. Сел. Отодвинул чернильницу на ширину ладони. Развязал тесёмку на привезённой из Бережанска папке.
Две недели у тестя – в ритм столицы ещё не попал. Тело помнит другой распорядок: завтрак в девять, по-купечески плотный, с пирогами и ветчиной; обед ко второму часу; к вечеру – гордеевские разговоры в малой гостиной, под наливку, под мундштук из карельской берёзы. Разговоры, от которых к себе в комнату уходишь с чувством, что слушал спектакль, плохо разученный и с длинным перерывом между актами.
В папке – подписанный донос.
Мальцев разложил листы. Главный – бланк по форме, с тремя строками для подписей. Подписаны две: Бухвостов Кондрат Акимович, мещанин, гласный думы; Шмелёв, купец второй гильдии, отчество тесть не выяснил, пометил у себя на отдельном листке «после подпишется полностью». Третья строка пока пустая. В записке от Трофимова – обещание добрать к двадцатым числам января через мелкого лавочника Синицына.
Мальцев посмотрел на пустую строку. Подумал ровно то, что на этом месте подумал бы любой чиновник с его выслугой: если три подписи – это дело, если две – жалоба. Для дела нужна третья. Для дела.
Под папкой – нераспечатанный конверт от жены. От Агафьи. Получен вчера вечером, когда Мальцев в Департаменте подписывал задним числом входящие за двадцать девятое.
Почерк её, крупный, с длинными хвостами у «р» и «у».
Мальцев надрезал конверт ножом. Три страницы. Первая – обычные новости: дети здоровы, у Петра насморк, у Маши новая учительница немецкого, дорого, но хороша. Вторая страница – про тестя. Папа почти не встаёт по утрам без трости. Жалуется на спину. Пётр (старший сын, курьер) в Петербурге опять был, вернулся тринадцатого. Приходил с мундштуком, который передавал тебе, – помнишь?
Мальцев не помнил. Мундштук валялся где-то в кабинете тестя – чужая вещь из чужой малой гостиной. Он встал, прошёлся до окна. На Литейной дворник закончил с наледью и ушёл. Улица лежала голая, белёсая, с отпечатками его лопаты.
Тестю становится хуже.
Эту мысль Мальцев отложил в ту внутреннюю папку, куда отправлял вещи, требующие времени и решения отдельно. Там уже лежали: вопрос о гимназии для Петра (осенью поступать, надо выбирать между Ларинской и Анненшуле), вопрос о даче (в прошлом году у Петергофа было сыро, Агафья просится в Финляндию), вопрос об отце самого Мальцева (год не писал, как он там – не знает). К этому добавилось: «тестю хуже».
Решать сейчас ничего не надо. Сейчас – утро, в котором нужно только привести в порядок пакет, одеться и ехать в Департамент.
Мальцев застегнул ворот, поправил узел шейного платка (Агафья повязала в среду, к Рождеству – не трогать), надел форменный сюртук. Мундир сегодня не нужен: не приёмный день. Сюртук, крахмальный воротник, золотые очки, пальто.
Агафья проснулась, когда он уже в прихожей брал перчатки. Вышла в халате, сонная, босая, по коридору прошлёпала, прислонилась лбом к плечу.
– Ты рано.
– Да.
– Вернёшься – поужинаем вместе?
– Обязательно.
Она кивнула, не поднимая головы, пошла обратно в спальню.
Мальцев постоял в прихожей, глядя ей в спину. Потом вышел. На лестнице дворник уже подмёл марши до площадки второго этажа. Запах палёного фитиля от гасящихся фонарей. Извозчик у парадного – дежурный, жёсткая спина, бляха одиннадцатого разряда.
– В Департамент. Фонтанка.
– Слушаюсь.
У Савельева на Фонтанке кабинет узкий, как пенал, с окном в брандмауэр соседнего дома. На стене – Высочайший портрет в траурной ленте (с апреля не сняли, а теперь уже как-то и не снимут: ленту тронь – сразу вопрос, зачем). На столе – стопка папок в три ряда, четвёртый ряд начат. Самовар у Савельева стоит не на подоконнике, как у Мальцева, а на отдельном столике в углу. Хозяйский. С отдельной конфоркой для заварника.
– Женя.
Савельев поднял голову от бумаги. Зачёркивал что-то карандашом. Перо отложил на бронзовую подставку с вензелем какого-то предшественника – вензель Мальцев за четыре года службы так и не разобрал: то ли «А. К.», то ли «А. Н.», то ли просто «Н.» с вензельным завитком.
– Костя. По твоей линии у меня.
Мальцев положил папку на край стола, сам сел напротив – по привычке развалился, одну ногу поверх другой, руку на спинку стула. Савельев взглянул на него без особенного интереса – они так сидели за полутора десятками совещаний, и всегда Мальцев сидел так.
– По нашей линии у тебя – третий месяц. – Савельев подвинул к себе папку, не развязывая тесёмок. – Ты мне в октябре намекал. Я завёл заранее, чтобы не бегать потом. Сегодня что – ожил?
– Ожил.
– По какому поводу.
– По тому же. Новый эпизод.
Савельев развязал тесёмку, развернул донос. Пробежал глазами по первой странице. Брови чуть приподнял.
– Женя. У тебя это уже третья бумага на Стрешнева П. А. Первая – у Долгушина в Казани, по шестьдесят второй. Вторая – декабрь, по той же шестьдесят второй, с ответом. Третья – у меня. О чём?
– О превышении полномочий при ревизии трактиров в октябре. И о покровительстве Залесскому.
– Залесский – это кто?
– Учитель гимназии в Бережанске. Бывший студент, ссылка в восьмидесятом за пропаганду. Третий год тихий, географию преподаёт. Но – ссыльный. Под надзором.
Савельев подпёр подбородок рукой. Карандаш, которым он перед этим зачёркивал что-то в соседней бумаге, прошёлся по самому краю папки, будто проверяя её на прочность.
– И ссыльный, разумеется, у этого Стрешнева – любимый работник.
– Не любимый. Но – и не сосланный обратно. Ещё сын Стрешнева осенью был пойман с листовкой на гектографе.
– Хорошо.
Савельев закрыл папку, опять завязал тесёмку. Потом раскрыл её снова, вытащил главный лист. Взял перо, обмакнул. Подписал не глядя, одной длинной размашистой завитушкой через две трети листа – так он подписывал все бумаги в этом кабинете, и за четыре года Мальцев видел эту завитушку сотни раз.
– Женя. Ты понимаешь, что это – политическое.
– Понимаю.
– В первых двух бумагах – административное, сословное, по Городовому положению. А здесь – уже по душу лезем.
– Понимаю.
– Ты уверен, что оно нужно?
Мальцев посмотрел мимо Савельева – в угол кабинета, чуть выше его правого плеча, где на тёмных обоях отчётливо виднелась прямоугольная светлая тень от снятой когда-то картины. Так он смотрел, когда не решил ещё, что сказать. Потом пожал плечами.
– Оно нужно тестю.
Савельев на этот раз посмотрел прямо в глаза. Короткий взгляд, без выражения.
– Понял.
Представление легло в левую стопку.
– Номер дам во вторник. Дознание оформляется через Раздольского – знаешь?
– Жандармская линия?
– Она. Он у нас параллельно сидит, по провинциям. Третья лестница, четвёртый этаж. Передам ему в пятницу. Дальше – сам Раздольский решает, кого посылает. Если твой Стрешнев – как ты говоришь, упрямый, – пошлёт кого-нибудь серьёзнее обычного.
– Пусть посылает.
Мальцев, сказав это, тут же по инерции канцелярской привычки добавил – не вопросом даже, а скорее служебной справкой самому себе вслух:
– Костя. По формальности спрошу. Как само дознание раскручивается, когда офицер приедет? Общий формуляр помню, детали – давно не касался. У меня в Департаменте – сословное, политика не моя.
– Правда не касался?
– По правде – нет.
Савельев откинулся в кресле. Под ним коротко скрипнула пружина – та же, что скрипела при Мальцеве и два, и три, и четыре года назад.
– Тогда слушай. Раздольский получает от меня представление в пятницу. Пять-семь дней у него уходит на оформление собственного производства и выбор офицера под поездку. Офицер едет в уезд с пакетом. Пакет вручается под расписку – это и есть тот момент, когда фигурант впервые узнаёт о деле. По статье триста восемнадцатой дознание ведётся закрыто, без уведомления обвиняемого до этой точки. В пакете – вопросник. Тридцать дней на письменное объяснение по всем пунктам. По получении объяснения офицер передаёт его Раздольскому с приложенной рекомендацией.
– Рекомендация какая бывает.
– Три. Прекращение – если ответы признаны удовлетворительными. Продолжение дознания – с выездом новых лиц, допросами свидетелей, запросами по месту. Передача в судебное производство – если состав предполагаемого преступления подтверждён.
– Процент прекращений.
Савельев подумал. Поправил перо в подставке.
– По моему кабинету – меньше трети. Но у Раздольского есть частная оговорка. Если фигурант отвечает грамотно, бумаги в порядке, биография без зазоров – шансы выше. Он уважает хорошо оформленных. Сам такой.
– Понял.
– И ещё одно, Женя. – Савельев чуть понизил голос, хотя в кабинете их было только двое и дверь закрыта. – Даже если дознание закрывается прекращением – фигурант остаётся в картотеке. Раздольский её ведёт лично. Не в обвинительном смысле – в наблюдательном. Лет пять-семь, а бывает и дольше. Если по тому же лицу через какое-то время приходит вторая бумага – она ложится не на чистое место, а на уже открытую карточку. Это учитывается отдельно, при оценке политической благонадёжности при следующих назначениях, при ходатайствах о наградах, при выборах в губернские учреждения.
– То есть даже если Стрешнев отстоит и эту бумагу – он всё равно в списке.
– В списке. Столько, сколько Раздольский сочтёт нужным.
Мальцев молча отпил оставшийся чай. Это было существеннее, чем он думал, когда ехал сюда с папкой. До сих пор он считал, что третья бумага – просто третья бумага. А оказывалось, что третья бумага – это ещё и первая карточка в картотеке, которой у Стрешнева раньше не было. Карточка на Стрешнева П. А. в жандармском ведомстве, в категории «политически наблюдаемый». Даже в случае прекращения – не стирается.
Тестю об этом – не писать. Тесть этого оттенка не оценит: тесть думает о сейчас. А сейчас – подпись нужна, подпись получена, представление в левой стопке, номер будет во вторник.
– Благодарю, Костя.
– Не за что.
– Пришлёт не раньше мая-июня, – Савельев взглянул на стену, где висел календарь, только по числам, без картинок. – Раньше некогда, у Раздольского к весне разгребается первая волна, от зимы. У нас политическое дело живёт от трёх до девяти месяцев. Твой тесть успеет это всё застать?
Мальцев чуть улыбнулся – не в сторону Савельева, в собственный ворот.
– Тесть, говоришь. Он уже десять лет собирается не успеть.
Савельев встал, прошёл в угол, подлил кипятку в заварник (самовар, кажется, работал весь рабочий день без перерыва, и младший писарь менял воду раза три в сутки – Мальцев ещё в первые годы службы, когда стажировался в этом же кабинете, успел это отметить и с тех пор отмечал). Принёс два стакана в подстаканниках. Сел.
– Женя.
– Да.
– Что за человек этот Стрешнев, по-твоему.
Мальцев помолчал. Отпил чаю. Обычный, не крепкий. Подстаканник серебряный, с обломанной виньеткой на одной из лапок – эта деталь тоже была знакомая.
– Купец. Голова. Упрямый.
– Упрямый – это бывает. – Савельев поправил перо в подставке, ровно. – С упрямыми интересно. Их пробивать дольше. Но когда пробиваешь, они обычно ломаются чище.
– Этот может не сломаться.
– Может?
– Тесть говорит – не ломается. Третью бумагу готовим, а он по двум уже отстоял. На первой выиграл в Казани через Долгушина. На второй – переоформил у себя в уезде товарищество за три дня. Трюк чистый. Я сам не сразу сообразил, что он сделал.
Савельев длинный, без выражения, взгляд.
– И ты продолжаешь.
– Продолжаю.
– Потому что тесть.
– Потому что тесть.
Пауза. Мальцев отпил ещё чаю. У него было ощущение, что Савельев собирается сказать что-то, чего не скажет. Знакомое ощущение – в кабинете на Фонтанке, в кабинетах у Кулагина, в канцеляриях, где отцы говорили с сыновьями и сыновья с отцами. Было принято додумывать молча.
– Тесть попросил – как не помочь родне, – проговорил Мальцев сам, за двоих, с той лёгкой ироничной интонацией, с которой в салонах произносят подобные формулы. – Не обессудь, Костя.
– Не обессужу.
И добавил, не меняя тона, опять подтянув к себе карандаш и пройдясь его обратным концом по краю папки:
– Но одно тебе скажу. Если этот Стрешнев отстоит и третью бумагу – я следующую больше не возьму. Мне потом с Раздольским объясняться. А Раздольский не любит, когда у него по одному фигуранту три дела за полгода закрывают без последствий. Он такого в губернский отдел переадресует, и там уже ты будешь с новым советником разговаривать. А советник у них в Казани, я слышал, с марта какой-то Варфоломеев из Тамбова. Долгушина в отставку.
– Долгушина? – Мальцев чуть нахмурился.
– В отставку, на покой. В Вятку.
– Тесть не писал.
– Вот, узнал от меня. Записывай: Варфоломеев И. А., до марта в Тамбовской казённой палате, ныне в Казани. По характеристике – человек нелюбопытный. С ним по вашей линии работать проще, чем с Долгушиным.
– Благодарю. – Мальцев слегка кивнул. – Буду иметь в виду.
– Имей.
Мальцев допил чай. Встал, подал руку. Савельев пожал – коротко, без встряхивания. Они с ним вообще редко здоровались за руку, обычно – кивок, вот и вся обходимость. Но сегодня Савельев протянул первым.
– Всё, Женя. Жди номера во вторник.
– Жду.
На Фонтанке – вторая половина дня. Лёд серый, с отпечатками санных полозьев, которые прошли на неделе. Туман слабый, над водой клубится тонкими пластами. Мальцев поднял воротник пальто.
Извозчик стоял на прежнем месте, ждал.
– Литейная?
– Пешком пойду. По набережной до Невского, там возьму.
– Барин, холодно.
– Холодно.
Мальцев пошёл. Извозчик развернулся без лишних слов: к нему сейчас подойдёт другой седок, на Фонтанке всегда кто-нибудь кого-нибудь ждёт.
Шёл медленно. На ходу вспомнил письмо Агафьи, вторую страницу. «Папа почти не встаёт по утрам без трости». Эту мысль он утром отложил. Сейчас она вернулась – потому что её некому было отложить. В кабинете Савельева отложить было уместно (не тема), в Департаменте – тоже. На набережной, где один, где снег и лёд, и только далёкий гудок парохода с Невы, отодвигать уже некуда.
Мальцев остановился у парапета. Посмотрел на лёд.
Тестю становится хуже. Партию, которую тесть запустил, тесть может не досмотреть. И если Стрешнев – как Мальцев уже сам понял, хотя тесть об этом догадывается не полностью, – человек, который эту партию ведёт лучше, чем её ведут с петербургской стороны, то через полгода, через год у тестя может не остаться главного: удовлетворения от того, что «этот выскочка получил своё». Дело пойдёт по инерции бумаги, а тестя уже не будет рядом, чтобы следить.
Мальцев подумал об этом ровно пять шагов.
Потом – отодвинул. На сегодняшний вечер у него: ужин с Агафьей (обещал), проверить у Петра задачу по арифметике (обещал на той неделе, тянет), написать ответ отцу (обещал себе ещё в ноябре, не пишет). Политическое дело Стрешнева П. А. в этой программе не значилось. Значилось – в служебных графах, не в личных.
Он пошёл дальше.
За спиной осталась Фонтанка, Савельев со своим самоваром и серебряным подстаканником, Раздольский на третьей лестнице, четвёртый этаж, и Варфоломеев где-то в Казани, которого Мальцев никогда не видел и, по всей вероятности, не увидит. В сером свете петербургского января всё это было обычной работой, которую Мальцев делал не первый год и делал не хуже других.
Что думает сейчас, в эту же минуту, в далёком Бережанске городской голова Стрешнев – Мальцев не знал и не хотел знать.
Дошёл до угла Невского, взял извозчика. К пяти был дома. Агафья накрывала стол. Дети на кухне ссорились из-за куска сыра. Пётр проиграл, Маша с торжествующим видом вышла в столовую первой.
– Папа!
– Машенька.
Он посадил её на колени. От дочери пахло мылом и школьным мелом. Агафья проходила мимо, поправила ему волосы на виске – короткий жест, не глядя. Пятница. Вечер. Дома.
Служебное представление по делу городского головы Бережанска Стрешнева П. А. в это время лежало в левой стопке папок в кабинете на Фонтанке. Номер ему присвоят во вторник.
Глава 2
Сычёв положил папку на стол.
– Декабрь, Павел Андреевич. Семь из семи.
Снял пенсне. Протёр углом сюртука. Надел обратно. Сел напротив – не с той стороны, где садился посетитель, а со своей: за десять месяцев работы с Сычёвым моя сторона и его сторона стола перестали различаться. Я это заметил только сейчас, в первый день нового года, когда после двух выходных приходишь в управу свежим глазом и видишь то, что обычно в рабочей пыли не видишь.
– Благодарю, Фёдор Игнатьич.
Развязал тесёмку. Подшивка в папке – толстая. Каждый пункт месячного плана закрыт отдельным листом, внизу – подписи: моя и Сычёва. Вот ноябрьский – закрыли, в хвосте бумаги чернильное пятно (я ставил подпись замёрзшими пальцами после объезда дамбы). Вот октябрьский – с мелким почерком в графе «примечания», куда Сычёв занёс дату думского голосования по фонарям («3 октября, 16 против 14»). Вот декабрьский – все семь пунктов закрыты, подписи свежие, даты последние – тридцать первое, тридцатое, двадцать седьмое.
Я смотрел на эту папку и думал ровно одну вещь: Сычёв дал мне декабрь целиком. В управе, в которой до марта прошлого года ничего не закрывалось в срок, потому что этого никто не требовал, – закрыт целый месяц. Семь пунктов, ни один не сдвинут, ни один не завис.
– Отчёт за весь год я к понедельнику соберу, – сказал Сычёв. – Форматом как в прежние кварталы, только годовой: приход-расход, недоимки, недоборы по налогам, ревизии по заведениям. Страниц будет четырнадцать-пятнадцать. Печатать где у Пивоварова?
– У Пивоварова.
– Тогда сдам в среду, к вечеру приедет из-под пресса.
Привычный ход. Пивоваров – не только нотариус, но и владелец маленького печатного станка, единственного в Бережанске, на котором печатаются бланки, свидетельства и, с лета, квартальные ведомости управы. Приложенная бумага печатная, не рукописная, – это мой приём из весны прошлого года, к новому году ставший городской нормой.
– На январь семь пунктов у меня в тетради, – добавил Сычёв, – но если у вас есть новое – включим.
– Новое будет. К среде запишу.
Сычёв кивнул. Встал, собрал папку – аккуратно, без суеты, так, как собирал её в управе десятки лет подряд, ещё когда меня в этом теле не было и даже имени моего он не слышал. Уходя, у двери обернулся.
– Павел Андреевич. С Новым годом вас, в рабочем порядке. Я уж в Сочельник поздравлял – неудобно повторять.
– В рабочем порядке – принимаю. И вам в рабочем, Фёдор Игнатьич.
Дверь закрылась. Тихо. За окном – утро третьего января, снег под подоконником слежался в плотный серый пласт, Соборная пустая, только у собора пятнышко: дьячок в чёрном полушубке метёт ступени.
Второй тур начался сегодня.
Во вторник, четвёртого января, Сычёв пришёл с другой папкой – тонкой, в ней один лист.
– Три имени, Павел Андреевич.
Он положил лист и встал. Так он клал передо мной то, что не нуждалось в комментарии: имена, суммы, даты. Сам списывал по ходу в свою тетрадь, сам передавал мне по окончании. Моё дело было – прочитать.
На листе столбцом, его чистым писарским почерком:
Бухвостов К. А., мещанин, гласный думы. Подпись поставлена 3 января (понедельник). Форма расчёта: вексель по предъявлении, сумма не обозначена. Посредник – Трофимов.
Шмелёв, купец 2-й гильдии, отчество не уточнено (по его утверждению – после подпишется полностью). Подпись поставлена 4 января (вторник), первая половина дня. Форма расчёта: отсрочка кредитного обязательства у Гордеева, срок – один год. Посредник – Трофимов.
Синицын О. Г., мещанин, лавочник. Подпись поставлена 4 января, вторая половина дня. Форма расчёта: обещание содействия в получении разрешения на расширение лавки по Пушкарской. Посредник – Трофимов лично.
Я перечитал. Подписался мысленно: трое, ровно по ведомственной инструкции, не больше и не меньше. Хорошая аккуратная работа. Кто её оформлял в Петербурге – я не знал по имени, знал только по должности: зять Гордеева, где-то в Департаменте общих дел МВД. Для меня эта фигура существовала через Долгушина, который упоминал её косвенно; через рассказы Сычёва, у которого в Казани есть знакомый писец; через само ощущение стиля. Стиль петербургский – сдержанный, формальный, без лишних слов. Ровно три строки, в каждой – подпись, форма расчёта, посредник. В административной культуре, которую я успел изучить по бумагам управы за десять месяцев, – это не провинциальная работа. Провинциальная работа оставляет на бумаге эмоцию, канцелярское пыхтение, следы правок. В этом листе ничего такого не было.
– Про Синицына расскажете, Фёдор Игнатьич?
Сычёв помолчал. Потом пенсне снял, и в этом жесте я различил: сейчас будет не короткая справка, а короткий, но содержательный портрет. У Сычёва на каждого мещанина Бережанска старше сорока лет – отдельный очерк в голове, накопленный за десятилетия службы.
– Осип Гаврилыч Синицын, сорок восемь, лавочник на углу Пушкарской и Рыбной. Торгует ситцем и лентами, товар завозит из Казани – не у оптовиков, а лично у двух еврейских торговцев, которых узнал ещё в семидесятом. Православный, прихожанин Преображенского собора, но не из активных – скорее на виду, чем в сердце. Жена, трое детей, старший – в гимназии, второй год шестого класса (не с отличием). Долгов немного, но и оборота немного. Человек средней ямы – не поднимается и не падает.
Сычёв надел пенсне обратно.
– Осенью восемьдесят первого он приходил в управу три раза, по одному и тому же делу. Первый раз, в сентябре, – просил ссуду в двести рублей на расширение торговли. Я ему ответил, что управа ссуд не выдаёт, это не наша функция; могу ему дать список сочувствующих ростовщиков, кроме Цукермана – у Цукермана он бы сам не взял. Он ушёл.
– Второй раз?
– Второй раз в октябре – принёс прошение о субсидии. Я это прошение прочёл один раз молча, потом второй раз вслух – сам себе, чтобы проверить, что не ошибся. Там было написано – цитирую близко к тексту, хотя подлинник подшит в ноябрьский наряд: «являюсь человеком обиженным судьбой и торговлею ситчиком, каковая у меня не идёт, поелику ленты в Бережанске дорогие, а ситчик, напротив, дешёвый, а я между тем православный и в собор хожу регулярно». На такое прошение невозможно дать ни согласия, ни отказа – можно только вернуть с указанием привести в надлежащий вид. Я вернул, указав переписать.
– А третий раз?
– Третий раз он пришёл в ноябре с тем же прошением, переписанным другой рукой. Чистым писарским почерком, по форме, с обращением и подписью. – Сычёв сделал паузу. – Переписано было хорошо. Тем же почерком, каким Трофимов ведёт гордеевскую переписку.
Я посмотрел на Сычёва внимательно.
– Вы это поняли тогда?
– Тогда – нет. Тогда просто отметил про себя, что почерк чужой. В ноябре мы ещё не знали, через какие каналы Гордеев начнёт подписанты добирать. Это я связал сегодня, когда увидел фамилию третью в списке.
– Хорошо, что связали.
– Павел Андреевич. – Сычёв взглянул на меня почти виновато. – Я об этом думаю со вчерашнего вечера. Если бы в ноябре я сообразил, что Трофимов уже работает через Синицына, – мы бы знали про это на полтора месяца раньше. Тогда и подписанта бы этого у них могло не быть.
– Фёдор Игнатьич. Мы с вами весной прошлого года знали половину того, что знаем сейчас. В ноябре я тоже не сообразил бы, даже если бы мне почерк показали. Не укоряйте себя задним числом.
Сычёв кивнул – коротко, сдержанно, так, как кивал всегда, когда соглашался, но оставлял себе право ещё об этом подумать наедине.
Остался лист на столе. Я ещё раз перечёл три строки. Провёл пальцем по имени в середине.
Шмелёв, отчество не уточнено, подпишется полностью после. Это я знал наперёд – этот человек в бумагах всегда чуть опаздывает. Он и подпись свою ставит с колебанием, и отчество напишет тогда, когда уже нельзя не написать.
Аккуратная работа. Не моя, но – узнаваемо рабочая.
В четверг, шестого января, на Богоявление, управа работала в обычном режиме. Служебный праздник, но не казённый: городские управы государственные праздники отмечают по собственному уставу, в этом году решили работать – освящение воды на Волге было назначено на второе января, в понедельник, под Рождество; шестого же оставалось только полдня в церковь и полдня в управу. Я пошёл в собор к утрене на полчаса (Серафим служил, молебен короткий, народу немного), к десяти вернулся.
В одиннадцать в передней зашоркали незнакомые сапоги. Наёмный курьер – немолодой мужик в длинном кожухе, с лицом, отдуваемым морозом в красные пятна. Передал Сычёву простой конверт, без опознавательной печати, без служебного штемпеля.
– От господина Долгушина. Просили передать лично господину голове.
Сычёв расписался в курьерском реестре, курьер ушёл. Конверт принёс ко мне, закрыл дверь.
Я вскрыл. Внутри – две сложенные вчетверо бумаги. Первая – копия служебного представления, присланная из Казани неофициально, в простом виде, без печатей. Вторая – сопроводительная записка, в две строки, рукою Долгушина:
Павел Андреевич. Срок ответа – 15 февраля. С уважением, М. П.
Я разложил представление на столе. Прочитал первый раз – быстро. Второй раз – медленно, с карандашом. Подчеркнул ключевые обороты.
Два пункта обвинения.
Первый – превышение полномочий городского головы при ревизии трактиров в октябре 1881 года. Основание – жалоба гласных (трое, имена указаны: Бухвостов, Шмелёв, Синицын). По этому пункту мне ответить легко: ревизия была плановой, проведена в порядке, предусмотренном Городовым положением, с участием полицейского пристава Добросклонова и двух свидетелей-гласных. Акт с подписями – в моём ящике в управе. Протокол думы о плановом характере ревизии – тоже в делах, за октябрьское заседание. Это пункт – бумажный, разворачивается за пять минут.
Второй – систематическое покровительство городского головы лицу, подверженному политическому надзору: В. А. Залесскому, учителю бережанской гимназии, бывшему народовольцу, ссыльному. Ключевое слово в формулировке – «систематическое». Это опаснее первого пункта. На такую формулировку ответить фактами нельзя – факты не оспариваются, потому что их не предъявлено; оспорить можно только саму формулировку, переведя её из политической плоскости в служебную. «Покровительство» – слово из политического обихода. «Исполнение обязанности работодателя в отношении гимназического учителя» – слово из административного.
Значит – бумаги.
Я взял чистый лист и начал составлять перечень того, что есть в наличии, и того, что нужно собрать в ближайшие три недели.
В шкатулке: – Акт о ревизии трактиров от 24 октября 1881 г. с подписями – моей, Добросклонова, гласных Ивашина и Белоусова.
Нужно получить: – Объяснительная В. А. Залесского – сам напишет, если придёт. Позвать завтра. – Свидетельство отца Серафима – о его участии в деле с октябрьской листовкой Николая, о том, что разбор происходил частным порядком, Залесский был привлечён как свидетель и участник примирения. – Заключение К. И. Вебера – о санитарном курсе в воскресной школе, преподаваемом Залесским без политического содержания. – Справка исправника Кашина – что Залесский В. А. в Бережанске с июля 1881 года не допустил ни одного нарушения режима надзора, ни одного инцидента. – Свидетельство В. Л. Краснова – о совместной работе в воскресной школе с июля, о характере преподавания Залесского, о частном разборе дела Николая.
Пять бумаг. Одна уже есть. Четыре нужно собрать. Срок – до пятого февраля, чтобы на пакет в Казань и оттуда в Петербург оставалась неделя.
Я отложил карандаш.
Самое интересное в этом моменте было не содержание представления и не перечень задач. Самое интересное было – как я это ждал. Сидел, читал, разбирал, записывал. Ни холодного пота, ни внутреннего сжатия. Ровный рабочий режим человека, который уже знает, что такой документ придёт, и заранее решил, что к моменту прихода он будет готов.
Год назад я бы этого не мог. Год назад я бы в таком кабинете в такой момент закурил (если бы курил – Стрешнев уже десять лет не курил, я не брал), или выпил бы воды залпом, или встал и прошёлся. Сейчас – ничего. Только карандаш, лист, перечень.
Это – результат. Не победа, не достижение. Рабочая форма. К которой оказалось, что я пришёл, сам того не отметив.
В пятницу, седьмого января, к обеду приехал Белкин.
Приехал в санях – своих, не наёмных, у него с осени своя лошадка в общем дворе Цукермана (квартирует у Цукермана в мезонине, рассчитывается половиной присутственных по юридической конторе, другая половина – деньгами). Сани новые, лёгкие, молочно-серая масть у лошади. Зашёл в управу, отряхнул у порога полы шубы, снял перчатки.
Перчатки положил на кафельный бок голландки – печь была тёплая, в управе топили с утра второго января без перерыва. Перчатки у Белкина всегда холодные до самого снятия; он их отогревает, пока я ввожу в курс дела.
Сел ближе к печи. Молчал, пока я передавал ему копию.
Очки снял – это у Белкина жест не для «мне надо подумать», а для «я сейчас буду читать серьёзно, не отвлекайте». Очки в железной оправе с тонкой проволочной дужкой; без них у Белкина лицо моложе, чем с ними. Держит очки за левую дужку, правой рукой пробегает строки по копии представления, чуть наклонив голову.
Две минуты молчания.
– Павел Андреевич.
– Слушаю.
– Первый пункт – слабый.
– Знаю.
– Акт есть, подписи есть, форма ревизии соблюдена. Шестьдесят второй Городового положения в этом пункте нам не грозит – мы по нему уже прошли в декабре, повторное обвинение по тому же пункту не пройдёт процессуальной проверки. А вот сто девятая – про порядок служебного расследования – как раз в нашу пользу: по ней ревизия плановая, с полицейским подтверждением, не требует ни согласования с губернским правлением, ни последующего отчёта. Отобьётся одним приложением акта и ссылкой на протокол думы.
– А второй пункт?
Белкин отложил копию. Положил очки на стол – дужкой вверх, как класть ложку на край чайного блюдца. Обратился не ко мне – к углу печи, куда смотрел, когда ему нужно было сосредоточенно формулировать.
– Второй – опаснее. Причина не в сложности, а в природе. В первом пункте обвинение – про факт. На факт отвечают фактом. Во втором пункте обвинение – про формулировку. «Систематическое покровительство лицу, подверженному политическому надзору». На формулировку фактом не отвечают – она не отменится, даже если вы принесёте сто актов. Её надо перевести в другую категорию. Из политической – в служебную.
– Значит – ответ должен быть по обоим, документом, а не словом.




























