Текст книги "Городской голова. Том 3"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Глава 18
В четверг шестнадцатого июня я пришёл в управу к восьми утра. Никаких особенных приготовлений, ничего планомерного. Просто – обычное утро в июне.
В кабинете на столе: вчерашний протокол первого думского заседания (Сычёв оформил окончательный вариант к концу дня среды), стопка текущих бумаг, незаконченная вчера записка Кашину по летнему водопою с распределением обязанностей среди ответственных по слободам.
Я открыл зелёную тетрадь, чтобы дописать вчерашнее. Запись о думе была сделана в спешке после ужина. Я хотел дополнить её ниже – Аграфенина формула о слабых, которую она произнесла за столом, заслуживала отдельной строки; такие фразы у меня в этом году уходят в тетрадь как рабочие принципы, а не как семейные воспоминания.
Написал три строки. Открыл вторую страницу. И – внутренне остановился.
Двенадцатого июня – три дня назад – мне исполнилось ровно пятнадцать с половиной месяцев в теле Стрешнева. От первого марта восемьдесят первого года, когда я проснулся в управе с непониманием, кто я и где, до сегодняшнего четверга в той же управе, с открытой зелёной тетрадью и рутинными бумагами. Пятнадцать с половиной месяцев. Это уже не «попадание» – это жизнь.
Я отложил перо.
В Нижнеярске, в моей прежней жизни, четверг к обеду шёл бы у меня мимо. Я был бы у себя в зам-кабинете на Гагаринской, ел бы что-нибудь в столовой при администрации (борщ или щи в зависимости от очереди). К двум я был бы на оперативке у главы. К пяти – на заседании коллегии. К семи дома, в собственной квартире на Бутурлина, один. Со Светланой бы созвонились, согласовали бы вечер на пятницу – она работала юристом, у неё была своя квартира на другом конце города, и мы виделись не каждый день, ровно три-четыре раза в неделю по сложившемуся за пять лет порядку. К десяти – у телевизора с книжкой на коленях. К одиннадцати спал. Узкая жизнь – не плохая, но узкая, с ограниченным кругом значащих людей, без укоренения в большом смысле, без ощущения, что вокруг тебя – общая работа и общая судьба.
В Бережанске сегодня к восьми я пришёл в управу к Сычёву. К одиннадцати у меня совещание с Кашиным по летнему водопою. В час обед дома с Аграфеной и Николаем. К четырём с Морозкиным обход новой фабричной школы. К шести у Серафима в ризнице – личный разговор, не служебный (Серафим в воскресенье будет служить особую литургию по случаю первой годовщины приезда Александра III на престол, и хочет согласовать с управой короткий жест присутствия). Это широкая жизнь. С пятью-шестью значащими ниточками в один день, с большим кругом людей, с работой, в которой каждый шаг имеет вес и резонанс.
Я не стал записывать это в зелёную тетрадь. Подумал коротко: запись на следующий год, на следующую годовщину, если она мне понадобится. Сейчас – закрыл тетрадь и взялся за работу.
К десяти зашёл Прохор.
Шапка под мышкой, лицо у окна – он за этот год выработал привычку входить с особенным выражением, по которому я мог угадать, есть ли у него для меня важное сообщение или он просто за поручениями. Сегодня выражение было особенное.
– Барин. Я с одним наблюдением, если можно.
– Слушаю, Прохор.
– Я вчера на пристани измерял уровень – стандартное полтора аршина ниже пика. И заметил одну вещь: в моей графе уровня воды за восемьдесят первый год и за восемьдесят второй есть одна точка совпадения – третье июня. В прошлом году в этот день вода стояла на одном аршине двух вершках выше зимнего, и в этом – на одном аршине двух вершках. Точное совпадение по дню.
– Это, Прохор, видимо, случайное совпадение. Между годами у нас разные ледоход, разные оттепели – всё гуляет в плюс-минус двух-трёх неделях. Точное совпадение по дню – редкое.
– А я думал, барин, что это какая-то природная точка – может, у вас в Петербурге учёные знают?
Я посмотрел на Прохора. Он стоял серьёзный, как над сложным научным вопросом.
– У учёных знаний по Бережанску, Прохор, скорее всего, нет – мы здесь сами по себе. Но твоё наблюдение интересное. Ты записал?
– Записал, барин, в свой дневник, на отдельный лист с пометкой «природные совпадения по бережанской пристани». Если за следующие три года ещё одно такое выйдет – буду знать, что это уже не случайность. Если не выйдет – значит, было совпадение, и я буду спокоен.
Я не выдержал – улыбнулся в бороду.
– Прохор. Если ты так дальше пойдёшь, мы тебя через три года не в гласные третьего разряда выдвинем, а в Бережанское учёное общество, если такое организуем.
– Барин. Учёное общество в Бережанске? Это, простите, шутка или Вы серьёзно?
– Это пока шутка, Прохор. Но в каждой шутке есть, как говорится, доля наблюдения.
Прохор задумался. Серьёзно.
– Я бы пошёл в учёное общество, барин, если бы оно занималось пристанью и водой. У меня там за два года уже наблюдений на тетрадь. Я их хочу когда-нибудь свести в общий вид – но не знаю, кому показать. Если появится общество – у меня будет, кому.
– Прохор. Своди и не торопись. К тому моменту, когда у нас в Бережанске появится учёное общество, твоя тетрадь у тебя уже будет готова. Это, кстати, ответ на вопрос, кто будет первым докладчиком – не я, не Сычёв, а ты.
– Спасибо, барин, на добром слове. Я пошёл к Кашину Сергею Николаевичу – Вы мне распорядились утром, я у него ещё не был.
– Иди.
Прохор надел шапку, ушёл. Я остался в кабинете один.
Через минуту мне в голову пришло, что разговор о пристани и точке совпадения – это, может быть, и не случайность. Прохор у меня в этом году вышел на тот уровень внимания к мелочам, на котором ловятся вещи, не различимые ни для кого другого. Шестьдесят первый год сравнивается с восемьдесят первым через одну запись в дворничьем дневнике. Третье июня. Точное совпадение в одну вершок.
Я записал это в зелёную тетрадь короткой строкой: «Прохор – третье июня – точка совпадения двух лет. Записал. Учёное общество – задел на потом».
Это и стало моей единственной записью годовщины. Не «март первого года» – а «третье июня двух лет». Косвенная, через дворника, через измерения. Через работу, не через церемонию.
В шесть вечера я вернулся домой. Аграфена в гостиной – заканчивала второй рукав свитера для Николая. Свитер должен был быть готов к концу мая, но из-за июньской загруженности Аграфены отложился на середину. К сегодняшнему вечеру второй рукав был на последней четверти.
Николай у себя в кабинете готовился к завтрашней истории – последнему выпускному экзамену. Глафира на кухне готовила ужин – варёная курица с гречневой кашей, простой, по-домашнему.
Я сел в кресло напротив Аграфены, попросил чаю. Глафира принесла. Аграфена не сразу заговорила – сначала закончила петлю, потом отложила вязание на колени.
– Павел. Я тебе обещала ещё в апреле рассказать одну вещь про матушку. Я тогда начала, но мы прервались – я тебе сказала «садись, расскажу», а потом ты ушёл к делам, и я отложила. С тех пор у меня в голове это лежало. Сегодня хочу дорассказать.
– Расскажите, Аграфена Тихоновна.
Она подумала, посмотрела в окно – на сад, на тополь у собора, на небо июньского вечера, ещё высокое, ещё не приближающееся к закату.
– Матушка моя померла в семьдесят втором, в марте. Ты помнишь – мне тогда было пятьдесят четыре. К этому времени я уже семь лет была вдовой, и матушка у нас в доме жила со мной, помогала с детьми, когда они были маленькими – Анна десяти лет, Николай ещё не родился. Она у меня прожила последние пять лет в комнате наверху, в той, в которой сейчас живёт Николай. Помнишь, я тебе в марте говорила, что Николай у меня в матушкиной комнате – это мне особенно тепло.
Я кивнул. Этот разговор у нас был, кажется, ещё в феврале, не в марте – Аграфена иногда сжимает время, у неё так в этом году с памятью, особенно про десятилетние давности.
– Так вот. Матушка перед смертью две недели лежала, у неё было сильное воспаление лёгких. Я ходила к ней каждый день. На последней неделе она уже мало говорила – голос у неё стал тихий, дышала с трудом. Но в последний вечер, накануне дня смерти, она меня к себе подозвала и сказала одну фразу. Это было её последнее слово ко мне.
Длинная пауза. Аграфена смотрела на свои руки. Потом – медленно, ровно:
– Она сказала так: «Аграфена. Я тебя плохо учила. Я тебе всю жизнь говорила, что главное – быть нужной, делать то, что от тебя ждут. Я была неправа. Главное в жизни – быть свободной. Не от обязательств – обязательства всегда есть. От страха. Страх – это самая большая клетка. Я в ней прожила восемьдесят лет. Не повторяй мою ошибку».
Длинная пауза. Я ничего не сказал.
– Я её слова запомнила. Но не поняла. Мне было пятьдесят четыре, у меня двое детей, я была вдовой, я как раз в эти годы по-своему очень боялась – что я не справлюсь, что я детей не подниму, что я мужа не верну, что я матушку не сберегу. Боялась всего. И я её слова посчитала странными – мне казалось, что страх – это нормально, что без страха нельзя.
Она сделала глоток чая.
– Потом, через десять с лишним лет, ко мне в дом приехал ты. Я тогда тоже была напугана – Стрешнев умер, а ты его не помнишь, и я не понимаю, кто ты теперь, и что с детьми, и что со мной, и что с моим вторым горем подряд. И вот в этот год, в восемьдесят первом и в восемьдесят втором, я начала постепенно вспоминать матушкины слова. И понимать. С Рождества – поняла. С Пасхи – крепко. Сейчас, в июне – окончательно.
Я слушал, не перебивая.
– Я её слова сейчас тебе передаю. Не потому что хочу учить – учить я в моих шестьдесят четыре уже не имею права. Потому что хочу, чтобы это знание не умерло вместе со мной. Если я завтра уйду – пусть оно осталось. Я в этом году поняла, что у меня в детях по-настоящему слышит только ты. Анна слушает, но она ещё в страхе своём, в собственном. Николай слышит, но он ещё мал – в шестнадцать таких слов не понимают, я это знаю по своим. Ты – взрослый человек. Поэтому я тебе говорю.
Она подняла глаза, посмотрела на меня прямо.
Я ответил после длинной паузы. Тихо.
– Аграфена Тихоновна. Я Вас услышал.
– Я знаю.
– Я Вашу матушку никогда не видел. Но я Вам обещаю – её слова возьму с собой. Они у меня в голове будут.
– Этого мне достаточно.
Она снова взяла вязание. Петля в секунду. Не глядя.
В гостиной было тихо. На кухне Глафира что-то месила в миске – медленный, ровный звук. На улице – июньский вечер, светлый, тёплый. У тополя за собором не было грачей: они ещё в начале июня улетели, гнёзда стояли пустые до октября.
Я допил чай. Встал. Подошёл к окну.
Матушкины слова – «свобода от страха» – у меня в голове встали рядом с серафимовским «работа в тишине». Это были две формулы второго года в Бережанске, обе пришедшие ко мне через старших людей, обе – не теоретические, а выработанные жизнью. Одна – о делах, другая – о существовании. Обе мне нужны были.
Аграфена за моей спиной продолжала вязать. Без слов.
Это, наверное, и было главным мгновением моей годовщины – не утренний внутренний обзор в управе, а вот эта тихая гостиная с двумя людьми, один из которых за полтора года стал мне ближе любого человека из моей нижнеярской жизни.
В пятницу семнадцатого июня Николай сдавал последний выпускной экзамен – историю. К Вере Алексеевне Никитиной он шёл с уверенностью; за зиму у него по истории было два пять, по итогам года ожидался твёрдый «отлично».
Получил пять. Аттестат к концу недели – Кулебякин принесёт лично в субботу. Седьмой класс гимназии официально окончен.
Николай вернулся домой к четырём – слегка изменённый, тише, чем обычно. У него на лице было то выражение, которое бывает у молодого человека после серьёзного завершения: облегчение, лёгкая растерянность от свободы, какое-то новое внутреннее наблюдение, к которому он не сразу подберёт слова. Аграфена встретила его в передней, обняла без слов. Николай чуть покраснел, обнял в ответ.
К пяти у меня было обход с Морозкиным к новой фабричной школе. Помещение почти готово. Краснов с двумя плотниками устанавливал классные парты – Сапожников нашёл подержанные за тридцать рублей за пять штук, годятся под тридцать учеников при двух за партой. Стены побелены, доска чёрная новая (Варвара заказала в Казани, прибыла во вторник), окна вымыты. Краснов:
– Павел Андреевич. К первому сентября всё будет готово. Мы можем ещё раз пройтись по списку учеников с Варварой Алексеевной двадцать второго июня, как она просила.
– Я в среду к ней зайду в три.
– Хорошо.
Морозкин по дороге обратно – по своим:
– Павел Андреевич. Я в субботу утром с Сапожниковым по нижнему городу пройдусь. У меня там ещё две группы по налоговым делам – мещане Заречной, у которых вопрос по сбору с дворов. И ещё одна – по Кутасову-старшему, у него в августе долг по моей лесопилке выплачивать.
– Делайте по своему. Если по Кутасову нужно посредничество – обращайтесь, я его знаю по июньскому голосованию.
– Спасибо. Я думаю, обойдёмся.
В шесть я был у Серафима в ризнице. Короткий разговор – двадцать минут.
– Павел Андреевич. По воскресной литургии в честь годовщины. Простой жест – Вы присутствуете в президиумной части, без особенных речей. Я в проповеди говорю о Бережанске, о работе, о наших общих делах. Манифест не упоминаю.
– Согласен.
– Я в мае Вам говорил, что после крупных событий проповедь должна быть тише, не громче. Эту проповедь подготовил в этом тоне.
– Я помню. Спасибо, отец Серафим.
– Это, Павел Андреевич, не мне спасибо. Это нам с Вами обоим – за ровную работу.
Он чуть улыбнулся – той полусекундной улыбкой, которую показывает раз в три месяца. Я с осени видел эту улыбку четырежды; сегодня – пятая.
В субботу восемнадцатого июня – обычная рабочая суббота. К полудню Хомутов прислал отчёт по строительству второй печи Хофмана: к концу июня внутренняя кладка камер закончится по плану, в июле первый пробный обжиг. К четырём я был дома. Аграфена с Глафирой моют комнату Анны, ставят свежие постельные принадлежности. Свитер для Николая закончен – Аграфена в субботу к обеду закрыла последнюю петлю, на полтора месяца позже, чем хотела, но вовремя для лета. Свитер серовато-зелёный, с простым узором по вороту.
– Николай. Примерь.
Николай надел. Свитер шёл по плечам ровно, рукава на полпальца длиннее, чем нужно.
– Аграфена Тихоновна. Это что, я ещё расти буду?
– Будешь, Коля. В шестнадцать – три года ещё расти, до девятнадцати. Я к тебе свитер с запасом. Не хочу через год его перевязывать.
– Это, бабушка, рачительно.
– Рачительно – это хорошее слово. Где такое выучил?
– У Иннокентия Степановича. Он на латыни нам говорил: «парсимониа» переводится как «рачительность». Я в гимназии запомнил.
– Молодец, что выучил. Это слово в жизни тебе пригодится – особенно когда ты сам будешь хозяйствовать.
Николай улыбнулся. Аграфена погладила его по плечу через свитер – короткий жест, проверочный, материнский.
К вечеру в субботу зашёл Прохор – в нижнем городе у него были обходные дела по Морозкину. Передал через Сычёва короткое сообщение.
– Барин. Никаких новых слухов в нижнем городе нет. Гордеев Тимофей Лукич сегодня после обеда был в трактире «Якорь» один, без Трофимова. Один. Это, по моим наблюдениям, у него редкое.
Я отметил себе. Гордеев в одиночестве в трактире – это обычно у него предшествует новому решению. Без Трофимова – значит, Трофимов либо отстранён от обсуждения, либо ход замыслен такой, в котором Трофимов не нужен.
Открыл зелёную тетрадь, дописал короткой строкой: «Гордеев один в трактире – внимание».
Закрыл. Положил в верхний ящик.
В воскресенье девятнадцатого июня – литургия в Преображенском соборе. Серафим служил ровно, тихо. Проповедь была короткая, около пятнадцати минут, о Бережанске и его работе. Никаких упоминаний Манифеста. Никаких упоминаний цареубийства. Никаких политических нот. Серафим говорил о том, что у нас в городе летом – паводок прошёл, школа фабричная готовится к открытию, кирпичный завод к концу июня выйдет на полную мощность, новая дума работает ровно. Он перечислил наши общие дела как простой список – без преувеличений, без украшений.
Я слушал и думал: это, наверное, и есть «работа в тишине» в применении к проповеди. После Манифеста, в новой рамке, Серафим выбрал такой тон. Я его понимал.
В соборе – все обычные. Ивашин у южного клироса с Ольгой Кузьминичной. Цукерман с Лазарем у северного входа. Морозкин у иконы Николая Угодника. Сычёв с Глафирой Климентьевной в среднем ряду. Подлипский – впервые на бережанской воскресной литургии в полном составе со своей семьёй (жена, две дочери, мальчик-сын лет десяти). И – Бухвостов, с женой и младшими детьми, у южного клироса, скромно, не глядя в сторону президиума.
Это было первое появление Бухвостова в публичной городской жизни после думского заседания пятнадцатого июня. Я внутренне отметил: он не уходит, не прячется. Он держится тише, но остаётся. Это его собственная форма работы в новой рамке.
Дома – праздничный обед. Ради двух радостей: окончания гимназии Николаем и приезда Анны через три дня. Глафира приготовила пироги с курицей, холодец, варёный картофель с зеленью, малиновое варенье – последнюю ложку из долгушинской банки (Аграфена специально оставила для этого обеда).
К концу обеда я объявил:
– Дорогие мои. Сегодня у нас три радости в одном дне. Николай окончил седьмой класс – пять по последнему экзамену, аттестат к концу недели. Через три дня вернётся Анна. И – лето уже здесь, у нас впереди приезды и работа, отъезды и работа, встречи и работа. Я благодарен судьбе за то, что мы все за этим столом.
Аграфена молча подняла стакан с компотом. Николай – свой. Глафира со своего бокового стола – тоже.
Никто ничего не сказал. Это и был – главный жест воскресенья.
В понедельник двадцатого июня я в управе с восьми утра. Прежнюю зелёную тетрадь я закрыл в воскресенье вечером – в ней оставалось две страницы, которых хватит на несколько дней, но я по своей бухгалтерской привычке закрыл её при последней крупной семейной точке. В верхнем ящике лежала новая – такая же, в зелёной обложке, купленная заранее ещё в апреле, на следующий разворот.
Я открыл новую. На первой странице – пометка карандашом: «17–25 июня 1882, начало второй тетради второго года».
Дальше – запись.
16–20 июня. Тихая годовщина первого марта прошлого года – три с половиной месяца с задержкой. Я её отметил без церемонии, в одной короткой записи через пристань Прохора. Пятнадцать с половиной месяцев в Бережанске – это уже не «попадание», это жизнь. Я узнал на этой неделе, что моя нижнеярская узкая жизнь – кончилась. Здесь – широкая. Это, думаю, главный итог года.
Подумал, дописал ниже:
Аграфенин рассказ о матушке в четверг – самое важное, что я в этом году услышал. «Главное в жизни – быть свободным от страха. Страх – это самая большая клетка. Не повторяй мою ошибку». Я это принял. Это будет работать в моей голове как вторая формула, рядом с серафимовской «работой в тишине». Одна – о делах. Другая – о существовании. Обе мне нужны.
И ниже:
Анна возвращается в среду двадцать второго. Николай в пятой ступени к взрослой жизни. Гордеев в субботу один в трактире – первое предчувствие третьего хода. До тридцатого июня – десять дней. Я готовлюсь.
Закрыл новую тетрадь. Положил в верхний ящик. Старую – переложил в нижний, к двум прошлогодним, которые я храню там как архив.
В верхнем ящике остались: пустая банка от долгушинского варенья (Аграфена помыла её в воскресенье после обеда, сказала: «Пусть будет на память. Михаил Петрович был хороший человек»), три Анниных письма за весну, новая зелёная тетрадь и кошелёк со служебной мелочью.
Утреннее июньское солнце в окне кабинета шло косо через жалюзи, ложилось на стол. На улице – тёплое, мирное воскресное настроение, хотя был понедельник. За окном на пристани стоял Прохор – далеко, в его маленькой папахе, измерял уровень воды по своему столбу. Пятнадцать с половиной месяцев Бережанска. Третий год начинался.
Я закрыл ящик, открыл папку с понедельничной повесткой. Текущая работа продолжалась.
Глава 19
Через три дня после того утра, о котором я сейчас расскажу, я в кабинете открою новую зелёную тетрадь и сделаю в ней запись о тихой годовщине первого марта. Это будет утро понедельника, двадцатое июня. А сейчас – пятница, семнадцатое, и в управу через посыльного только что доставлен один странный конверт.
Сычёв принял его в десятом часу у крыльца. Посыльный – мещанин лет двадцати, незнакомый, в простом сером сюртуке, без особенных примет. На пристани таких в день проходит две сотни. Сказал: письмо передано ему неизвестным мужчиной у пристанского трактира с поручением отнести в управу за десять копеек. Мужчина был лет сорока, в обычном сюртуке, в шляпе с опущенными полями. Имени не назвал. Десять копеек посыльный получил вперёд.
Сычёв расспросил его подробнее – где стоял, в какую сторону ушёл, какого цвета сапоги. Посыльный отвечал без раздумий, с явным желанием помочь, но без знаний – мужчина в шляпе пошёл в сторону Соборной, а на Соборной в эту пятницу было пятьсот человек. След потерян сразу.
Сычёв отпустил посыльного. Конверт – простой, серый, бумажный, из казённой почтовой лавки на пристани (по копейке за лист, такие держат у себя все мещане Бережанска для срочной переписки). Адресован: «Городскому голове Бережанска П. А. Стрешневу. Лично». Подпись на конверте – печатная, не от руки. Это было – первое замечание Сычёва.
Печатные буквы в подписи на провинциальном конверте – редкость. В Бережанске анонимные письма пишут от руки, со сжатым почерком или с подписью «доброжелатель», и эту манеру у нас знают давно – Сычёв за сорок один год службы прочёл, наверное, штук тридцать таких. Тут – типографский шрифт. Это означало: автор имеет доступ к литерам – либо из типографии, либо из старой ручной литерной кассы, какие держат у себя нотариусы и приставы для печатей и форменных бланков.
Сычёв конверт не открыл. Отнёс к себе в приёмную, положил под стопку исходящих бумаг. У него в этот день был свой ритм – мне в управу к восьми, в десять я ушёл к Серафиму в ризницу согласовывать воскресную литургию, в час был обед дома с Аграфеной, в три повестка по летнему водопою. Сычёв нашёл момент только в обеденный перерыв, когда я был дома. Перебрал бумаги, наткнулся на конверт. Подержал в руке. Положил обратно.
Это, как я узнал потом из его собственной записки, было его первое решение по этому письму. Он его не открыл сразу – дал себе ночь подумать. Сычёв в служебной практике у меня за этот год дошёл до того уровня осторожности, на котором решения по необычным бумагам он принимает не одним движением, а в два-три приёма с перерывами. Это привычка старого секретаря, в которой я раньше не имел повода усомниться.
В тот же день вечером в кабинет принесли второе письмо – другого порядка. Анна. Аккуратный белый конверт с маленьким тиснением «А. С.» в углу – её обычная бумага из маленькой канцелярской лавки в Гостином дворе на Васильевском. Письмо короткое, на одной странице.
«Папа. Выезжаю в субботу одиннадцатого утром, поезд до Москвы, дальше через Кострому, Казань, Свияжск. В дороге четыре дня. Должна быть в Бережанске в среду двадцать второго к вечеру. Со мной едет Ольга Харьковская – в Костроме сходит, дальше я одна. Не беспокойся. У меня всё хорошо, экзамены сдала, лето открылось, теперь домой. Целую. Анна».
Я перечёл два раза. Положил в верхний ящик к зимним и весенним. Прочёл Аграфене – она кивнула, «встретим». У неё на лице было то ровное удовлетворение, которое проявляется к концу долгого ожидания: дочь возвращается, дом готов, неделя укладывается в правильную последовательность.
Я в этот пятничный вечер был спокоен. Анна в дороге, Николай завтра получает аттестат, в воскресенье литургия, в воскресенье обед.
Что в Сычёвской приёмной под стопкой бумаг лежит серый конверт с печатной подписью – я не знал.
В субботу восемнадцатого июня Сычёв пришёл в управу к восьми утра. Меня в этот день в управе не было – я ушёл с Морозкиным к фабричной школе на инвентаризацию помещения. Сычёв был один. Открыл конверт.
Внутри – один лист, плотная белая бумага, на которой текст не от руки и не печатный, а тот же тип шрифта, что на конверте: типографские литеры, набранные вручную и отпечатанные на простом ручном прессе. Шрифт – шестой кегль, аккуратный, ровный. Буквы стоят каждая строго, без типичных для ручной работы перекосов. Кто-то умеет работать с литерной кассой профессионально.
Текст:
'Господину Городскому Голове.
Считаю своим долгом сообщить, что в Бережанске продолжаются известные Вам злоупотребления управского порядка, в частности – в деле инспектора Залесского, который Вашим личным распоряжением был оставлен в воскресной школе вопреки указанию Казанского учебного округа. Доношу также, что в кирпичном товариществе Морозкина, в котором Вы являетесь формально вышедшим пайщиком, сохраняются непрозрачные расчёты в Вашу пользу, что было предметом инспекции советника Овсянникова в феврале сего года, но осталось ею не закрыто.
Прошу Вашего рассмотрения и обращаю внимание, что копия настоящего письма направлена в Казанское губернское правление, советнику И. А. Варфоломееву, а также в Министерство Внутренних Дел, в департамент общих дел, на имя А. М. Раздольского, в качестве предупреждения о возможном новом ходе по делу.
Доброжелатель Бережанска.
17 июня 1882 г.'
Сычёв прочёл. Положил лист на стол. Сидел над ним полчаса.
Это было – не глупая анонимка. Не угроза, не атака. Уведомление. Сделано так, чтобы я в первую очередь понял: те же копии отправлены в Казань Варфоломееву и в Петербург Раздольскому. Через неделю Раздольский получит свой экземпляр. Через две с лишним недели – а если по точному правилу служебного хода, то ровно тридцать дней с этого момента, то есть к семнадцатому июля – может прийти формальная бумага по статье 318 Уложения уголовного. Это давало мне четыре недели на подготовку.
Сычёв перечёл. Отметил три замечания.
Первое – печатные литеры. Не Бережанский почерк. Не Кашин-исправник, не нотариус Пивоваров. Никто в Бережанске с Гордеевым этого не делал бы – у каждого из них есть своя профессиональная мера, через которую они не перейдут. Литеры приходят откуда-то ещё. Это первый признак, что у Гордеева в этом ходу есть третий человек, и он не местный.
Второе – точная ссылка на статью 318. Знание не из газет, а из канцелярии. У провинциального купца такого знания обычно нет; у писца в окружном суде – есть; у канцелярского служащего в губернском правлении – есть; у чиновника в Минюсте – есть.
Третье – упоминание Раздольского по имени-отчеству. Газеты в Казани и Бережанске Раздольского по имени-отчеству не упоминали. Имя А. М. Раздольский в провинциальной прессе появляется только в инициалах, в общем тоне «один из чиновников Минюста». Знание полного имени-отчества – это знание из канцелярии, не из газет.
Сычёв отметил себе три точки. Сложил их вместе. Получил вывод: у Гордеева в этом ходу третий человек, не местный, имеющий канцелярский опыт. Возможно – приехал в Бережанск недавно. Возможно – связан с нотариальной или типографской работой.
Положил лист в специальный конверт собственной руки. Надписал на конверте чёрными чернилами:
«Анонимка от 17.06.1882. Принята управой 17.06 в десять утра. Прочтена Сычёвым 18.06 в восемь утра. Голове до возвращения с воскресной литургии и обеда не передана. Причина: сохранение его служебного спокойствия в неделю выпускной экзаменации сына и приезда дочери из Петербурга. Передам в понедельник 20.06 утром. Сычёв».
Поставил дату – 18.06.1882. Положил конверт в свой средний ящик стола, под папку «Текущие исходящие». Запер ящик.
В этот же день, в субботу днём, Прохор стоял на пристани за измерением уровня воды и заметил, что Гордеев Тимофей Лукич сидит в трактире «Якорь» один, без Трофимова. Один.
Это была у Гордеева редкость. Когда он суетится – Трофимов рядом. Когда молчит – обдумывает в одиночку. Прохор это в моём служебном кругу знал и в субботу вечером, проходя мимо Сычёвского окна по дороге на ночёвку, бросил ему через створку в проветривание: «Фёдор Игнатьич. Гордеев один в „Якоре“ сегодня после обеда был. Один, без Трофимова. Я Вам так, чтобы Вы знали». Сычёв кивнул, поблагодарил.
Этой связки – между анонимкой в субботнем сейфе и Гордеевым в одиночестве в трактире – Сычёв в тот вечер ещё не делал. Сделает в понедельник.
В этот же день в Москве, в третьем классе поезда на Кострому, ехала Анна с Ольгой Харьковской. Купе тесное, спать неудобно, Ольга читала, Анна смотрела в окно на проходящие поля Подмосковья. Ничего этого я в Бережанске в субботу не знал; узнаю из Анниного второго письма.
В воскресенье девятнадцатого июня, как читатель уже знает, в Преображенском соборе Серафим служил литургию, потом дома был обед, потом тёплое подведение, потом я лёг спать с ощущением, что неделя складывается как нужно.
В Сычёвском среднем ящике лежал серый конверт. Я об этом не знал.
В понедельник двадцатого июня я в кабинет с восьми. Открыл новую зелёную тетрадь, написал первую запись о тихой годовщине через прохоровскую точку совпадения уровней третьего июня. На странице оставалось ещё много места для второй записи. Я отложил перо, посмотрел в окно – на Прохора с папахой далеко на пристани – закрыл тетрадь, положил в верхний ящик. Открыл папку с понедельничной повесткой.
В десять минут одиннадцатого Сычёв вошёл в кабинет.
В руках у него был серый конверт, надписанный его собственной рукой.
Сычёв положил конверт на стол. Не сразу заговорил – постоял у косяка секунды три. Потом сказал ровно, без предисловия:
– Павел Андреевич. Я Вам это должен был принести в пятницу. Не принёс. Объясню причину, потом покажу. Если Вы решите, что это нарушение службы – я приму. Но я прошу Вас сначала прочесть.
Я взял конверт.
Прочёл сначала надпись Сычёва – его пояснение об отсрочке. Потом достал из конверта анонимку. Прочёл – медленно, два раза. Сычёв стоял у косяка, не садился.
После второго прочтения я положил лист на стол. Помолчал.
Это было – серьёзное письмо. Не угроза, а именно уведомление, как Сычёв и расчёл. Копии в Казань Варфоломееву и в Петербург Раздольскому. Через семь-десять дней Раздольский получит свой экземпляр. Через тридцать дней с этого числа, по статье 318, может прийти формальная бумага. К двадцатому июля – в худшем сценарии – третий ход в полной форме.
И – третий ход начинался не в Петербурге через Мальцева, не в Казани через Варфоломеева. Он начинался в самом Бережанске, через анонимку, написанную здесь, в этом городе, человеком, который сейчас, может быть, в эту минуту, сидит в трактире на Купеческой или в номерах у вдовы Воробьёвой на Заречной. Это была – новая тактика Гордеева. Раньше он шёл через инстанции. Теперь – снизу, через слух, через бумагу с тремя адресатами одновременно.




























