Текст книги "Последний каббалист Лиссабона"
Автор книги: Ричард Зимлер
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
– Не думаю, что она даже слышала о них.
– Она считала себя еврейкой?
Он мотает головой.
– Не совсем. Моисеевы законы о том, что ее мать должна быть еврейкой и все такое. Ее мать – старая христианка, родилась в Сеговии, но жила в Лиссабоне с самого детства. Настоящая крестьянка. Но даже не вздумай рассказывать ей об этом. Отец Терезы – португальский новый христианин из Хавеша. Когда она решила выйти за меня, они отказались ей чем-либо помогать. И что я делаю? Получаю карту чистой крови. Логично, так? Не все ли равно этой старой стерве? Она мне говорит, еврей – как гранат, потому что кровь внутри него пачкает все, к чему он прикасается. У нее на все есть ответ. Как у дьявола. – Он встает, его лицо искажает мука, и он отворачивается от меня. – А твой дядя, он никогда не мог оценить сокровище, которое мне досталось.
– Мануэль, господин Авраам тоже мертв.
Он вздрагивает, склоняется ко мне. В его глазах бьется паника. Я киваю, подтверждая свои слова.
– Тетю Эсфирь изнасиловали, и она ничего не говорит. Иуда до сих пор не нашелся. Дяди больше нет с нами. Мама, Синфа и Реза в безопасности.
Мануэль снова отворачивается, чтобы скрыть слезы. Или это – его прежняя боль?
– Тогда господин Авраам никогда не сможет дать мне прощение, – слышится его шепот.
– Его прощение для тебя важно? – спрашиваю я.
Мануэль оборачивается и смотрит на меня такими глазами, словно задавать подобные вопросы – преступление.
– Берекия, карта короля не лишает сердца!
– Я говорил с ним о тебе. После той ссоры на улице. Он сказал, что при следующей встрече обязательно помирится с тобой. Ему была ненавистна сама мысль о карте чистой крови, и он думал только об этом. Он понял, что повел себя неправильно. С тобой его благословение.
С ресниц Мануэля падают безмолвные слезы. Он подбирает с земли половинки материного кувшина.
– Как христиане нашли его? Он что, не ушел вместе с тобой?
Я думаю обмануть его, но прихожу к выводу, что правда еще запутаннее лжи. Когда я заканчиваю описывать тела, он вновь прячет лицо в ладонях.
– Это невозможно! – говорит он. Он произносит это слово, похожее на стон, снова и снова, пока его голос не падает до шепота, растворяющегося в океане безмолвия.
Я подхожу к нему и говорю:
– Мы должны точно выяснить, как именно она попала в подвал. Может быть, ее брат сможет что-то рассказать.
– Если он еще жив.
По дороге к квартире Томаша Мануэль без конца шепчет имя жены, словно молитву. Он прячет эмоции под маской неподвижной бдительности, крепко сжимая рукоять меча. Ему все это совершенно не идет. Мануэль пришел в этот мир с сачком для бабочек и тетрадью вместо полированной стали в руках.
Наша цель – третий этаж убогого домишки в бедном квартале под холмом, увенчанным церковью Святого Стефана.
Равнодушные колокола возглашают вечерню, когда мы добираемся до места, и внутрь стягиваются старые христиане. Смотритель прогоняет свору зарвавшихся псов, вознамерившихся присоединиться к службе. Горизонт окрасился пламенеющими цветами заката. Темнота шестого вечера Пасхи кажется почти осязаемой.
Свояк Мануэля, подмастерье пуховщика, в момент нашего появления набивает перьями сеть. В его мансарде пахнет как в курятнике. У него совсем нет шеи, лицо покрыто красной сеточкой, как у отца Карлоса, на лоб падают пряди грязных каштановых волос. На его лице написано бычье выражение безразличной, навязчивой ярости, он выслушивает новости, не поднимая глаз. Лишь на мгновение останавливаются его руки.
– Она сказала, что пойдет на улицу, – говорит он. – Она жаловалась на нечистоту, время женской боли.
Я вывожу Мануэля на улицу: мы узнали все, что хотели.
– Что ты знаешь об этом человеке? – спрашиваю я.
– Ты еще спрашиваешь? Та половина, на которую он христианин, обладает манерами и интеллектом свиньи. Можешь себе представить, насколько это не нравится его же еврейской половине. Наверное, Терезу удочерили. Это единственное объяснение.
Я смотрю вверх и вижу, как Томаш отходит от окна. Мог ли он пойти следом за сестрой и убить их обоих из какой-нибудь наполовину сформировавшейся религиозности, передавшейся ему от матери? Мог ли он прийти, чтобы убить дядю, одновременно с молотильщиком, посвященным в тайну нашей геницы? Возможно ли вообще такое совпадение?
Вниз слетают два перышка. Я тянусь за одним из них.
– Думаю, Тереза считала себя еврейкой гораздо в большей степени, чем ты думаешь, – говорю я, хватая перо. В ответ на озадаченный взгляд Мануэля я спрашиваю: – Куда обычно направляется женщина, у которой только что завершился танец с луной?
– В купальню, – отвечает он.
– А где у нас ближайшая купальня?
– На улице Святого Петра. Ниже по улице рядом с вашим…
– Именно.
Глава X
Наша синагога в Маленьком Еврейском квартале была построена в 1374 году по христианскому календарю на невысоком холме, примыкающем к южной границе древних крепостных стен Лиссабона. У подножия холма находится крошечная площадь с огромной грушей посередине, сестрой высокого гиганта, когда-то украшавшего двор нашего главного храма в Маленьком Иерусалиме. Лестница из полированного мрамора поднимается на шесть метров вверх от сплетенных, словно щупальца осьминога, корней к кожевенной лавке Самуэля Орику на первом ярусе и еще на четыре до синагоги на втором.
По другую сторону от синагоги тянется улица Святого Петра. Здесь наши предки заложили вход в микву, ряд последовательно соединенных бассейнов – два из них для ритуального омовения – высеченных прямо в скальном основании холма и снабженных ключом в качестве источника воды. Изощренные переговоры рабби Закуто и некоторых других глав еврейской общины уберегли ее от повальной конфискации в 1497 году и позволили нашему хазану, Давиду Моисею, остаться ее управляющим. Разумеется, от наших мужчин и мальчиков больше не ждали, что они станут погружаться в ее воды накануне субботы. Но я настоял. В конечном счете, ванна – это всего лишь ванна, и даже Папа не взялся бы доказать, что на уме у другого человека.
Конечно, теперь все изменилось: проклятия португальцев веревками затянулись на наших руках, и королевская протекция больше не имеет никакого значения. По всей Испании купание в пятницу признано достаточно веским основанием для обращения человека в дым. То, что Лиссабон начал одобрять костры инквизиции, стало достаточно очевидно за прошедшую неделю.
Естественно, и женщин точно таким же манером объявляли вне закона, если после обращения они брали на себя риск пройти обряд очищения, как только луна переставала окрашивать их прилив красным. Но Тереза, жена Мануэля, оказалась гораздо более религиозной и смелой, чем он мог себе представить. Застигли ли ее старые христиане во время купания? Возможно, она ускользнула от них, у нее не было времени на то, чтобы одеться, потом побежала вниз по улице и зашла к нам, надеясь, что будет в безопасности: наш дом – всего лишь четвертая дверь к востоку от миквы, на пересечении улицы Святого Петра, улицы Храма и Синагогальной.
Дверь купальни заперта, и на наш стук никто не отзывается.
– Мне кажется, господин Давид не пережил воскресенья, – говорю я Мануэлю и поясняю, что в тот день я так и не встретился с хазаном у ворот Святой Анны.
Несмотря на мои слова, Мануэль продолжает звать его сквозь дверную щель. Шестой вечер Пасхи, тусклый и ветреный, уже опустился на город, и пыль вздымается с мостовой серыми завитками. Мануэль прикрывает ладонью нос и принимается молотить дверь ногами. Ответа все так же нет. Тогда он спрашивает:
– Куда теперь?
– К нему домой, – отвечаю я. – Я знаю, где он держит ключи.
Когда мы отходим, он говорит мне:
– Я никогда не мог понять, почему господину Аврааму было настолько важно жить возле купальни и синагоги. То есть, они все время воевали с рабби Лосой. Из-за этого все становилось только хуже.
– Дядя всегда говорил, что место, где мы живем, ближе всего к слиянию с Богом. Улицы Святого Петра и Синагогальная соединяются у нашего дома. Он настаивал, что каббалист обязан поселиться на пересечении дорог – где две становятся одной.
– Наверное, это благословение – такая уверенность в том, что жизнь состоит из строгих и понятных последовательностей, – отмечает Мануэль с задумчивой улыбкой, и по его голосу я понимаю, что и он обращается с вопросом к Богу.
Мы поднимаемся по боковой улочке к дому хазана и стучим в дверь. На свесе крыши его дома сидит вырвавшийся на волю охотничий сокол, настороженный и суровый, со свисающим с правой лапы кожаным ремешком. Сверху нас окликает худая женщина с острым подбородком, и птица улетает.
– Мы все здесь – богобоязненные христиане, – говорит она дрожащим голосом. – Старые христиане, каждый из нас, и Господь Иисус живет в наших сердцах. – Она складывает ладони на уровне груди, будто в молитве.
Даже отсюда я вижу, что она до мяса сгрызла себе ногти. Похоже, она считает, что мы тоже охотимся за Marranos.
– Мы всего лишь ищем господина Давида, – успокаивающе говорю я. – Ничего не случилось. Мы просто хотим знать, не видели ли вы его.
– Ох, Господи, я так и знала. Но здесь вы его не найдете. Я не видела его с воскресенья. Боюсь, в тот день ему было назначено стать одним из поленьев Божьего пламени в костре Россио.
Стать одним из поленьев Божьего пламени? Как же часто, пытаясь говорить эвфемистически, лиссабонцы произносили подчас совершенно абсурдные и чудовищные вещи. Был ли еще на земле народ, способный с помощь лишь своего языка превратить скорпиона в розу? Я спрашиваю ее:
– У вас случайно нет ключа от его квартиры?
– Да, да, конечно, есть, – отвечает она.
– Мы могли бы заглянуть?
– Одну минуту, я вам помогу.
Она спускается, нервно теребя беспокойными пальцами складки на блузе. Встретиться со мной взглядом она не решается. Нерешительно она произносит:
– Когда мы только познакомились с сеньором Давидом, мы сочли его таким приличным человеком. Поэтому и позволили и дальше снимать здесь квартиру. Конечно, потом мы узнали, что он был всего-навсего Marrano. Он заверил нас, что съедет к концу этого месяца.
Какой же жалкий способ она избрала, чтобы отгородиться от своего квартиросъемщика. Мануэль говорит ей ободряющим тоном:
– Он был местным хазаном, знаете?
Он произносит это слово по той причине, что подозревает – как и я сам, – что женщина напугана из-за собственных еврейских корней. Он использует слово на иврите «хазан», чтобы дать ей понять, что и мы тоже знаем иврит – и мы новые христиане, не имеющие намерений причинить ей вред.
В силу сходности созвучия женщина, тем не менее, принимает «хазан» за португальское слово, обозначающее дурное предзнаменование или неудачу, azango. С жаром кивнув, она взволнованно подтверждает:
– Да, да, ваше превосходительство совершенно правы – все евреи azango!
Неделю назад мы бы посмеялись над ее невежеством. Теперь же мы глубоко вздыхаем, словно собираемся с духом перед битвой, которая может длиться всю нашу жизнь.
Подстегиваемая снисходительностью, которой, как она думает, она от нас добилась сама, женщина бежит открывать дверь.
– Готово! – провозглашает она, когда замок щелкает. Как только распахивается дверь, нам навстречу вырывается омерзительная вонь. Голосом, полным почтения, она говорит нам: – Если вы задержитесь всего на несколько минуточек, я буду вам безмерно признательна. – Лишь на мгновение она встречается со мной взглядом – Я не хочу показаться невежливой, дорогие господа, но звезды и планеты говорят, что сегодня нам лучше не впускать в дом незнакомцев. Я уверена, вы поймете меня.
Дорожка из потертой кожи ведет от двери квартиры господина Давида к остывшему очагу – всего в пяти пейсах по человеческим меркам. Но мы не решаемся ступить ни шагу: по всей длине коврика разбросаны уды и лютни из бесценной коллекции Давида, разломанные, с оборванными струнами. Цитра, обитая великолепнейшим розовым и вишневым деревом, словно агат, ограненный для музыки, разбита пополам и болтается на крючке для плаща, будто дохлый краб. Под ней небольшая кучка битого стекла и глиняных черепков, увенчанная завязанными на множество узлов филактериями, которым не суждено больше почувствовать пульс на чьей-либо руке. Домовладелица сурово тычет пальцем в нашу сторону.
– Вы должны были увидеть все это прежде, чем я наведу здесь порядок. У его фасоли начала отрастать плесневая борода, как у их раввинов! А вонь… Боже, его народ воняет, правда?
– Скажите мне просто, вы не видели его сабо? – спрашиваю я.
Она снова принимается теребить складки на блузе.
– Боюсь, я не слежу за такими вещами. Мы с ним не были дружны. На самом деле мы даже никогда…
Я направляюсь к его сундуку с одеждой, пока она бормочет что-то насчет отстраненной почтительности, на поддержании которой она настаивала в отношении «музыкального еврейчика», как она теперь называет Давида. Его сабо свалены вместе с кучей поношенных бархатных беретов времен короля Хуана. Посредством небольшого давления и тихих проклятий на иврите стельки отходят и из-под них выпадают три ключа. Домовладелица взирает на меня в изумлении.
– В течение четырех лет, – говорю я ей, – задолго до того, как вы переехали сюда, я изучал с Давидом наклонения в арабском и греческом прямо в этой комнате. Разве не заметно по моему запаху?
– А, я понимаю, – шепчет она, стараясь не дышать. Зависть, замешанная на восхищении, заставляет ее голос звучать глубже, когда она произносит: – Вы, люди, замечательно маскируетесь.
– Это не маскировка, – говорю я, – это магия!
Припомнив старый фокус, которому когда-то научил меня дядя, я показываю ей пустую ладонь, а потом вынимаю ключи Давида у нее из ноздри.
Она ахает и осеняет себя крестным знамением, грохается на колени, словно намереваясь прямо здесь творить молитву.
– Умоляю вас, не делайте мне ничего плохого, – стонет она, ее глаза наполняются слезами.
– Если «музыкальный еврейчик», – говорю я, – вернется, просто передайте ему, что заходил Педро Зарко.
– Да, сеньор, – отвечает она, покорно склоняя голову. – Но, боюсь, вам будет проще самому сказать ему об этом во сне сегодня ночью. Это единственный способ, с помощью которого его превосходительство сможет передать ему послание.
В микве сыро и скользко, какой-то дальновидный еврей забил все окна. Пока мы спускаемся, в кромешной темноте я теряю опору. Мое седалище имеет неприятное знакомство с острым краем гранитной ступени, удар отдается болью в раненом плече. Я вскрикиваю.
– Найду-ка я масляную лампу, пока ты не покалечился, – говорит Мануэль.
Он возвращается в сгущающиеся сумерки, прикрыв за собой дверь.
Пока я сижу в уюте черного одиночества, сгущаются сиреневые силуэты, чтобы потом распасться неверными тенями.
– Резец темноты придает форму нашим желаниям и страхам, – слышу я голос дяди.
И я жду. В обрамлении моего осторожного дыхания возникает образ юного Мордехая, в танце удалясь прочь. Какой-то скрип вырывает меня из грез наяву. Я вскакиваю. Шаги? Мое сердце выстукивает код предостережения. Внезапно перед глазами возникает дядя, голубая тень с вкраплениями золота, иллюстрация, запечатленная в моей памяти. На его лице написана нерешительность, печаль, словно он пытается уловить значение сложного стиха. Вместо того чтобы остановиться и поприветствовать меня, он продолжает двигаться вверх и постепенно тает в фальшивой ночи потолков, пока не исчезает полностью.
«Не обращай внимания, – думаю я. – Это не видение, это всего-навсего иллюзия».
Едва слышное дыхание где-то внизу заставляет меня двинутся вперед. Или это просто ветер вздыхает в невидимых щелях подземелья? Говорят, здесь около дюжины разных туннелей и переходов встречаются и выходят на поверхность – остатки подземной сети, построенной нашими предками в ожидании Мессии. По-португальски я обращаюсь к темноте:
– Judeu ou Cristao? – Наверное, это единственный вопрос, который теперь имеет хоть какое-то значение. Дыхание исчезает. – Я пришел с миром, – говорю я.
Выжидающее молчание возрождает мой страх.
Я решаю загадать темноте загадку: еврей поймет, о чем речь:
– Который из ангелов протягивает руки Аврааму?
Правильный ответ – «Разиэль»: и его имя, и имя Авраама в сумме составляют двести сорок восемь на иврите, языке, в котором буквы являются и цифрами. Руки Разиэля – знак подобия, связывающий два имени.
Я осторожно поднимаюсь на две ступени вверх с тем, чтобы темнота не приглушала мой голос. Но внизу не заметно никакого движения. Я повторяю загадку и поднимаюсь еще немного выше. Дверь со скрипом отворяется, и огонек наверху высвечивает лицо Мануэля. Лестница под ногами проявляется передо мной серым призраком.
– Прости, что так долго провозился, – говорит он. – Никто…
– Шшш… Мне кажется, внизу кто-то есть. Я слышал дыхание, кажется, еще шаги.
Он бесшумно спускается ко мне.
– Еврей или христианин? – шепотом спрашивает он.
– У шагов нет вероисповедания.
– А что, если…
– Разиэль, – доносится хриплый шепот. – …Разиэль.
– Что он говорит? – спрашивает Мануэль.
Я прикладываю палец к губам, прося тишины.
– Покажитесь, – кричу я вниз на иврите.
Невысокий мужчина с мигающими глазками и жидкими прядями волос над ушами босиком ступает на нижнюю ступень лестницы. Из-за толстого полотенца, обмотанного вокруг талии, его грудь кажется сморщенной. Это хирург, Соломон Эли. Еще раньше, чем я понимаю это, я бросаюсь вниз по ступеням.
– Это невозможно! – говорю я. – Я видел вас на площади Лойуш, связанного, вместе с женой и…
Он радостно гладит меня по плечам.
– Шээлат Халом! – восклицает он. – Один из моих мальчиков вырвался и выжил!
Соломон дает ласковые прозвища всем мальчикам, которых он обрезает. Мое всегда было Шээлат Халом, что значит «просьба во сне» – намек на мольбы моего отца об очередном сыне.
– Но я видел вас с…
Соломон прерывает меня, приложив ладонь к моим губам.
– Моя дражайшая жена, Рейна, мертва, – шепчет он. Его рука волной поднимается вверх, имитируя клубы дыма. – Все, кроме меня.
– Но как?
– Как, спрашиваешь? Грыжа, мой дорогой Шээлат. Я вырезал болезненную грыжу одному из тех головорезов, что нас схватили. Каменщику. Где-то с год тому назад. Он узнал меня уже после того, как Рейна… Они заставили меня смотреть. Я говорил им, что хочу последовать за ней через Иордан. Он улыбнулся мне незаметно, ударил меня. Когда я очнулся, оказалось, лежу на крыше дома над церковью Святого Мигеля. Увидел желтые дикие цветы, проросшие сквозь плитку у меня между ногами. Очень странные. Я решил, что умер. Была ночь. Но когда я увидел луну… то есть, я никогда не читал о том, что в раю можно разглядеть небесные тела. Или же caxap so una outra coxap, луна – всего лишь иная тюрьма? – Соломон пожимает плечами, выдавливает слабую улыбку. – Возможно, мой каменщик решил, что для меня большим наказанием будет жизнь. На мне не было одежды, когда я очнулся. И куда мне было идти? Только не домой. Там больше никого не осталось. Я доковылял до купальни. Дверь была открыта. Потом кто-то пришел и запер ее.
– Здесь больше никого не было? – спрашивает Мануэль. – Например, девушки?
– Никого, – отвечает хирург.
– Она умерла скорее всего еще до прихода Соломона, – говорю я Мануэлю, – в воскресенье. И каким-то образом она добралась отсюда к…
– Какая девушка?! – воскликнул мохель. – Это Синфа? Она…?
– Нет, с ней все в порядке. – Я беру Соломона за руки, объясняю ему происшедшее с дядей и цели наших поисков. – Так вы видели хоть что-нибудь, что угодно – украшения, одежду, пищу…? – спрашиваю я.
– Идемте со мной, – говорит он мрачно.
Хирург ведет нас мимо мужского ритуального бассейна к огороженным нишам, предназначенным для переодевания женщин, выложенным мозаичными шестиконечными щитами царя Давида. Он совершает осторожные неуверенные движения человека, голодавшего несколько дней подряд. Но даже несмотря на осторожность эхо его шагов в переходах отдается подобно барабанному бою.
Он приводит нас в маленькую раздевалку, которую использовал как спальню. Мануэль скидывает полотенце, служившее Соломону одеялом. Он поднимает льняную тунику, свернутую в изголовье, и встряхивает ее, чтобы она развернулась.
– Терезы? – спрашиваю я.
Вуаль тьмы падает на лицо Мануэля, когда он опускает лампу. Он встает на колени. Безнадежное рыдание бьется между холодными плитками мозаики.
– Она была обнажена, когда мы ее нашли, – шепчу я Соломону. – Не думаю, что она выбежала бы на улицу в таком виде, если бы успела что-то с этим сделать. Так как же вы…
Неожиданно Мануэль выходит за дверь и направляется по коридору в сторону центрального двора. Я тщетно зову его, потом бросаюсь следом. Мое эхо звенит вокруг голосом, выдающим тайну.
Повернув на восток, он бежит по коридору к комнате для медитаций, затем спускается мимо давно заброшенных бассейнов и пропахших сыростью гротов. Наконец мы достигаем комнаты, раньше служившей кабинетом господина Давида. Внутри мы обнаруживаем перевернутыми два его узких шкафа, вес пол усыпан журнальными записями купальни. В дальнем углу комнаты лежит на боку масляная лампа. Пока Мануэль обследует ее, Соломон грузно опускается на каменный пол. Его грудь тяжело вздымается из-за влажного, тяжелого воздуха.
– Ноги устали, – он беспомощно пожимает плечами.
– Мы найдем для вас еду, как только выберемся отсюда, – заверяю я его.
Он поднимает вверх руку, показывая, что нет нужды торопиться.
– Что все это значит? – спрашиваю я Мануэля.
– Пытаюсь понять, каким путем спускалась моя жена, когда пришли христиане.
Соломон осматривается кругом, втягивает ноздрями воздух, словно кролик, приникает к земле, затем встает и поднимается на носки, как олень, тянущийся за листиками на высокой ветке.
– Что-то мерзкое в воздухе, – бормочет он, высовывая кончик языка. – Похоже на навоз.
Он прав: в воздухе носятся незримые нити зла.
– Дохлая белка или крыса, – говорит Мануэль. – Может, утонула.
Ключ к пониманию поворачивается у меня в душе, и я отвечаю:
– Нет, это не мертвое животное. Теперь я понимаю. Я покажу вам, что скрывается в нашем подвале.
Мануэль, Соломон и я спускаемся по лестнице под нашим секретным люком. Мохель ежится в одеяле, которое я дал ему, держится за стену, чтобы не споткнуться. Он никогда прежде не был в нашем подвале и с любопытством спрашивает:
– И сколько же времени все это находится здесь, мой мальчик?
– Столько, сколько я себя помню, – отвечаю я.
Молитвенный ковер и букеты мирта наводят Соломона на мысль о том, что эта комната стала нашей подпольной синагогой, и он поет:
– Благословен будь Тот, Кто сохранил Свой храм от идолопоклонников.
Тетя Эсфирь сидит за дядиным столом в дальнем конце комнаты, пристально глядя в Кровоточащее Зеркало. На ней нет больше головного платка, и неровно обрезанные, окрашенные хной волосы придают ей устрашающий вид.
– Этти, – зовет ее Соломон: он любит называть всех уменьшительными именами.
Она не отвечает и не двигается. Соломон надувает губы, вопросительно глядя на меня.
– Сейчас она не станет отвечать, – говорю я. – Мы должны дать ей время.
Мохель кивает, затем нюхает воздух.
– Запах идет из этого подвала, – говорит он. – Здесь воняет так, словно…
Его голос обрывается судорожным вздохом, стоит ему подумать об оболочке разлагающейся плоти, оставленной в этом мире дядей.
Я направляюсь прямо к кожаным гобеленам из Кордовы, висящим на западной стене подвала, прямо за спиной Эсфирь. Свернув один из них в рулон, я снимаю его с крючков и кладу на мощеный пол, затем поступаю так же со следующим. Мануэль зажигает свечи в двух серебряных подсвечниках от своей масляной лампы. Надавливая на стену прямо под загадочными пятнами крови, неожиданно обрывающимися на линии мозаики, я говорю:
– Если бы здесь был Самир или дядя, не пришлось бы терять столько времени. Или даже один из молотильщиков.
– Что ты ищешь? – спрашивает Мануэль.
– Увидишь, – отвечаю я. – Я только что понял, как человек – или даже несколько – может исчезнуть из этой комнаты. И как запах переносится в пространстве.
Я принимаюсь простукивать кулаком каждую плитку в горизонтальном ряду на уровне собственного лба, начиная с южной стороны комнаты возле врытых бассейнов и до северной, рядом с Эсфирь. Соломон шепотом сообщает Мануэлю:
– Бедный мальчик, смерть господина Авраама заставила его думать слева направо.
Это местный еврейский жаргон, означающий примерно, что я совершенно выжил из ума.
– Уверяю вас, что ни один москит не влетал мне в ухо, – отвечаю я, намекая на историю о том, как царь Нимрод потерял рассудок. – Я все время недоумевал, как это дяде постоянно удается появляться из ниоткуда. Отец Карлос иногда даже думал, что он был духом-шутником. Но теперь я знаю, как он это делал. И почему мне нельзя было входить в подвал без его разрешения.
Я продолжаю простукивать стену и, не услышав нужного мне звука, спускаюсь рядом ниже. На четвертом ряду, том, что пересекает стену на уровне моей шеи, я, наконец, нахожу, что ищу – эхо под плиткой, прикрывающей пустоту.
Неожиданно по лестнице сбегает Синфа, останавливается у подножия, настороженно смотрит на меня.
Еще двадцать с небольшим ударов, и я нахожу четкий контур из плиток, скрывающих под собой пустое пространство. Если я прав, то должна быть одна плитка слева или справа, которая качается, если на нее нажать. Несколько мгновений спустя я нахожу и ее. Вытащив ее, обломав при этом ноготь, я бросаю плитку Синфе. Под ней круглая железная ручка с небрежно выгравированным на поверхности словом на иврите, рехица, купание. Глубоко вздохнув и прочитав молитву об удаче, я хватаюсь за нее и дергаю.
Стоит мне сделать это, как пролом в стене превращается в торец двери, вращающейся вокруг оси. Перед нами предстает помещение, наполненное кромешной темнотой. Соломон присоединяется ко мне, садится на корточки, словно мусульманский священнослужитель, и с удивленным возгласом заглядывает внутрь. Я поворачиваюсь к Мануэлю.
– Дай мне масляную лампу – я пойду туда.
– Куда ведет этот ход? – спрашивает он.
– Посмотрим. А сейчас просто дай мне лампу.
Он протягивает ее мне. Впереди лежит каменный проход.
– Я пойду следом, – говорит он.
Соломон гладит меня по плечу.
– Я останусь здесь. А ты, Синфа, – кивает он моей сестренке, – почему бы тебе не принести мне немного мацы и воды? И обязательно стакан кошерного вина! А еще самую мягкую, самую удобную подушку, какую только сможешь найти!
Мы идем за огоньком лампы Мануэля в темноту, а Синфа бежит наверх. Влажный проход впереди пахнет холодным камнем и одиночеством. Он сужается, и одновременно понижается потолок, пока нам не приходится ползти. Мы двигаемся вперед, словно кроты. Через шесть метров, когда рамки внезапно раздаются вширь и ввысь, мы встаем на ноги. На мраморной двери красуется ржавая железная ручка, тоже круглая, с тем же выгравированным словом рехица. Мануэль открывает дверь, провернув ее на оси. Нам в лицо ударяет влажный воздух. Я поднимаю лампу. В полумраке поблескивает голубая и зеленая плитка. По полу разбросаны бесчисленные документы. Мы в кабинете хазана в купальне.
Как только Мануэль и Соломон отправляются по домам, я иду к матери, вооруженный уверенностью в том, что убийца был не магом, а всего лишь очень умным молотильщиком. Она в лавке, стоя на четырех костях, оттирает пол при слабом свете свечи. Я рассказываю ей о своей находке.
– Ты знала про секретный выход? – спрашиваю я.
Она поднимается на колени, отложив щетку.
– Еще до твоего рождения, – говорит она, – когда новые христиане в этом городе были евреями, и твой отец пытался создать…
Я закрываю глаза, поскольку, похоже, она открывает титульный лист очередной истории о моем отце и его попытках развить прибыльное дело. Она чувствует мое раздражение, бросает:
– Наш подвал был частью миквы! Оттуда и гранитные лохани.
– Как вышло, что ты мне никогда об этом не рассказывала?
Она отворачивается, словно ей в тягость само мое присутствие.
Я вижу, как гневно сжимаются ее челюсти.
– Думаешь, у тебя есть право знать все на свете? В жизни так не бывает, что бы тебе ни говорил мой брат.
Я смотрю на нее с презрением даже, несмотря на то, что знаю: она права.
– Может быть, он думал, ты знаешь, что он не собирается это обсуждать, – добавляет она примирительным тоном, подбирая щетку. – В любом случае, это было неважно. – Небрежный взмах рукой в мою сторону означает, что разговор окончен. Неожиданно она опускает глаза, хмурится: пупырчатая коричневая жаба выскочила на свет из укрытия. – Чего, по-твоему, она хочет? – спрашивает мама.
– Есть… муху. Выжить. Просто оставь ее в покое.
– Оставить ее в покое? Такую вот грязную тварь? Одну из десяти казней Пасхи?! Господь послал ее в наказание египтянам, державших нас в рабстве. В моем доме?!
Мама словно мечется между сном наяву и каким-то буйным безумием. Пока она хватается за метлу, я пытаюсь вернуть ее к более важным вещам, говоря:
– Я все время думал, что он прятался в генице, среди книг. Ему так нравилось прикасаться к ним, вдыхать их запах!
– Кто? – спрашивает она, сдвинув брови, словно я сошел с ума.
Внезапно я понимаю, что могу ударить ее. Она отодвигает в сторону одну из сорванных с петель дверей лавки и выметает несчастную жабу на улицу Храма.
– Прошу, ты не могла бы… – начинаю я.
Понимаю, что это бессмысленно. Само ее присутствие лишает меня сил. Она мечтательно смотрит в небо. Серебряный серп ущербной луны поднялся над горизонтом и, пока я рассматриваю окружающий его ореол, в голове складывается история: жена Мануэля купается в микве, слышит крики новых христиан, которых режут на улицах. Бежит по лабиринту бассейнов и ниш и добирается до холодной стены, украшенной звездами, в кабинете хазана. Открыты ли связанные двери? Или дядя тоже в купальне, проходит обряд очищения перед молитвой? Или, возможно, она кричит, видя приближающиеся огни факелов христиан? Вероятно, дядя слышит ее, открывает потайную дверь, пробирается в купальню и уводит ее оттуда в безопасный подвал?
Вместе мой наставник и девушка ждут в подвале, пока утихнет охватившее Лиссабон безумие. Но убийцы – молотильщик и шантажист – приходят раньше. Принеся смерть в наш дом, они уходят через потайной ход в купальню. Один из них закрывает за собой дверь, оставляя на ней кровавые полосы, крадется по туннелю все дальше от подвала.
Фарид сидит на кухне, когда я появляюсь там. Его бледное лицо искажено болью. Я знаю, что должен броситься к нему, но мои собственные силы поглотило отчаяние.
– Ты останешься наверху? – спрашиваю я знаками, стоя в дверях.
Мой друг кивает, неловко показывает мне:
– У меня дома никого нет. Ты ведь ничего не слышал об отце, верно?
Его бескровные руки безвольно опускаются, словно ангелы уже одевают его для…