Текст книги "Плач юных сердец"
Автор книги: Ричард Йейтс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
– Ну, наверное, потому, что я знала, что ты мне все объяснишь, – сказала она, – и потому, что не хотела эти объяснения слушать.
В июне 1972 года у них родился сын, Джеймс Гарви Дэвенпорт. Мальчик был здоровый и симпатичный. Сара восстановилась в разумные, как выразился один из врачей, сроки, хотя сами роды были крайне сложные.
Как Майкл потом узнал, ребенок начал выходить ногами вперед и какой-то идиот-акушер безуспешно пытался развернуть его щипцами. Потом в родильную палату созвали других врачей, которые брюзжали с недовольным видом по поводу происходящего, и в конце концов им пришлось закатывать потерявшую сознание Сару в лифт, спускать на другой этаж, где ей в итоге экстренно сделали кесарево сечение, причем, судя по всему, едва-едва успели.
– Канзас! – сказал Майкл, подойдя к кровати, в которой она лежала без сил, потягивая через соломинку имбирный эль из бумажного стаканчика. – Такая дикая некомпетентность возможна только в этом вонючем Канзасе.
– Глупости, – сказала она. – Все равно он, по-моему, ужасно милый.
И он решил, что она имеет в виду какого-нибудь врача, какого-нибудь по-отечески нежного канзасского засранца, который мог шепнуть ей несколько приятных слов, пока она отходила от анестезии.
– Кто? – спросил он с вызовом. – Кто ужасно милый?
– Ребенок, – сказала она. – Тебе разве не показалось, что он ужасно милый и симпатичный мальчик?
Через стеклянную дверь он увидел только сморщенную трясущуюся голову размером, как ему показалось, ненамного больше грецкого ореха, с растянутым от крика ртом, причем отличить этот крик от плача других новорожденных по обеим сторонам палаты было совершенно невозможно.
– Ну, поначалу он и вправду был немножко синий, – доверительно сообщила ему пожилая медсестра в коридоре рядом с палатой новорожденных (стерильная маска висела у нее под подбородком в знак того, что смена ее окончена). – Получили мы его синюшным, но потом мы положили его в инкубатор, и там он у нас быстренько порозовел.
Вечером, пытаясь переживать и проглотить перегретый гамбургер в ресторане, где даже пива не подавали, он не выдержал и стал раздумывать о той разновидности детей, которые родились «синюшными». Наверное, у них потом по глазам видно, что они идиоты? Наверное, говорить они так и не научатся, а только улыбаются, пускают слюни и бормочут что-то невнятное? Наверное, они ходят, слегка склонившись вперед, под строгим наблюдением в группах, твердо наученные браться за руки перед любым перекрестком? Наверное, плетение корзин – это максимум, чего от них можно ожидать в плане приобретения знаний и навыков?
Но тогда медсестра наверняка не стала бы с таким радостным видом сообщать ему, что конкретно этот синюшный ребенок «быстренько порозовел», – она, скорее всего, вообще не стала бы говорить про синюшные подробности, если бы порозовение не было обнадеживающим фактором.
Но даже и при таком раскладе – на этом этапе размышлений он заплатил по счету, вышел из этого мерзкого ресторана и направился домой – он был склонен признать, что лучше бы родилась девочка. Говорят, конечно, что это так замечательно, когда у тебя рождается сын, – есть даже мужчины, не скрывающие разочарования, когда у них рождаются дочери, и готовые приберечь дикарское ликование для будущих сыновей, – но Майкл к этому ветхозаветному фуфлу был сегодня не готов.
Девочки… как-то приятнее мальчиков; все это знают. С девочкой и делать-то ничего не надо – только подбросить ее в воздух, обнять, поцеловать и сказать, какая она красивая. Даже когда она вырастает из возраста катания на плечах, ее можно сводить в зоопарк, купить ей коробку «Крекерджека» [87]87
«Крекерджек» – марка детских кукурузных хлопьев в карамельной оболочке, с добавлением арахиса. Внутри коробки помещали обычно какой-нибудь сюрприз.
[Закрыть]и воздушный шарик (ниточку нужно всегда привязать к запястью, чтобы он не улетел) или можно повести ее на дневной сеанс «Музыкального человека» и увидеть, как на ее печальном личике не остается ничего, кроме чистого восторга от происходящих на сцене чудес. Потом приходит болезненно деликатное время: когда Лауре было тринадцать, она, вероятно по совету матери, позвонила из Тонапака, чтобы сообщить: «Папочка! Представляешь, у меня менструация!»
Ну да, потом, конечно, могут быть проблемы: у девочки может обнаружиться острый, почти убийственный талант шокировать отца; она может месяцами томно болтаться по дому; заставить ее убирать за собой постель можно будет только угрозами, и она окажется неспособной – по одному только Богу известным причинам – преодолеть девяносто восьмую страницу той ерунды, которую якобы читает. Но даже и в самые худшие времена вроде этих что-то всегда подсказывает, что все в итоге наладится. Девочка способна преодолеть едва ли не любое падение, потому что девочки поразительно выносливы. Они изящные; они проворные и сообразительные.
А мальчик! Бог мой, с мальчиком может быть настоящий геморрой. Стоит только понарошку разыграть с ним боксерский поединок, пока он бегает перед сном в своей сплошной пижаме-комбинезоне с пуговицей на попе, и он станет требовать, чтобы все кругом называли его теперь слаггером, а когда забудешь так к нему обратиться, скуксится и заплачет. Лет в девять или десять он будет доставать тебя просьбами пойти с ним во двор и поучить его бросать мяч – не важно, знаешь ты, как его бросать или нет; потом начнется бурный активный отдых в компании других отцов и сыновей с бесчисленными мероприятиями, организованными пожарной частью или ветеранскими комитетами, во время которых может оказаться, что ты понятия не имеешь, о чем следует разговаривать с другими отцами и их вонючими отпрысками.
Лет в шестнадцать, а то и раньше, если он начнет обнаруживать признаки умника, начисто лишенного чувства юмора, ему захочется, чтобы ты часами вел с ним серьезные разговоры про честь, порядочность и силу духа, пока голова не пойдет кругом от этих абстракций, или, хуже того, превратится в неловкого и угрюмого, фыркающего по любому поводу переростка, который если и не молчит, то выражается исключительно односложными словами и которого ничего, кроме машин, в этом мире не интересует.
Но в любом случае, когда он дорастет до колледжа, он, можно не сомневаться, встанет в дверях твоей комнаты, где ты пытаешься хоть немного поработать, и скажет: «Пап, ты вообще представляешь, сколько алкоголя у тебя сегодня в крови? Знаешь, сколько пачек ты сегодня выкурил? Ты меня послушай: ты же так подохнешь. И я тебе вот что скажу: если ты и вправду хочешь подохнуть, то лучше бы ты поторопился. Потому что, честно, я не о тебе пекусь. Мне маму жалко».
Блядь, а ведь может быть еще и такое, что вообще представить страшно. Что, если, увидев вещь, которая кажется ему смешной, сын начнет говорить: «Обожаю!» или «Какая прелесть!»? Что, если он станет разгуливать по кухне, положив руку себе на бедро и рассказывая мамочке, как замечательно они с друзьями провели вчера вечер в этом новом дико приятном месте под названием «Ар-деко»?
Было уже почти три часа ночи, когда Майкл улегся наконец спать – слишком пьяный, чтобы сообразить: ему же в первый раз приходится спать в этом доме одному. Единственное, в чем он был абсолютно уверен, пока пытался небрежными движениями натянуть на себя одеяло, была несправедливость происходящего: нельзя от него ждать, что он все это вынесет, потому что слишком он уже старый. Ему, блядь, уже сорок девять.
Многие месяцы ему казалось, что дом едва не дрожит от хрупкости, ласки и подолгу непрерываемой тишины. Несмотря на слабость после родов, Сара была идеальной молодой матерью. Она гордилась, как девочка, тем, что кормит грудью; взяв сына на руки, она медленно ходила туда-сюда по коридору под убаюкивающую мелодию музыкальной шкатулки, которую прислал в подарок кто-то из коллег; уложив ребенка в кроватку и тихо закрыв дверь, она всегда прикладывала указательный палец ко рту и говорила мужу «ш-ш-ш».
И Майкл решил, что с этим поклонением он готов согласиться, оно ему даже нравилось – хотя бы потому, что показывало Сару в восхитительном новом свете, и не лелеять этот образ в своем сердце мог только идиот, – вот только с тех пор, как он единственный раз переживал нечто подобное, прошло уже больше двадцати лет. Он готов был поклясться, что в младенчестве Лаура никогда так мерзко не воняла, никогда не пачкала такое количество подгузников, никогда так долго и громко не плакала, никогда так часто не срыгивала и вообще не действовала круглосуточно на нервы.
«Давай-давай, гаденыш, – говорил он еле слышно, когда наступала его очередь укачивать ребенка под слащавый звон музыкальной шкатулки, пока Сара спит. – Давай-давай, сукин сын, можешь упрямиться – смотри только потом не разочаровывай. Точно, бля, тебе говорю, потом докажешь, что все это говно не зря. Иначе я тебя никогда не прощу. Ясно?»
Вероятно, именно потому, что времени постоянно не хватало, Майклу в этот год на удивление хорошо писалось. Новые стихотворения стали приходить с легкостью, равно как и соображения о том, как довести до ума старые, некогда им забракованные. Когда Джимми Дэвенпорт начал вставать на ноги и делать первые неуверенные шаги, держась за край кофейного столика, на письменном столе его отца скопилось достаточно законченных рукописей, чтобы собрать новую книгу.
Майкл готов был признать, что особенным блеском его четвертый сборник не отличался, но он знал, что стыдиться ему тоже нечего: все, чему он научился за многие годы в своей профессии, чувствовалось на каждой странице.
– Мне кажется, книга вполне… приличная, – сказала Сара как-то вечером, когда ей удалось наконец прочитать рукопись целиком. – Все стихотворения интересные и сделаны замечательно. Они все… крепкие. Не смогла найти ни одного слабого места.
Она сидела под яркой лампой на диване в гостиной, такая же молодая и красивая, как и раньше, и, слегка нахмурившись, перебирала страницы, словно бы пыталась найти слабые места, которые могли ускользнуть от ее внимания при первом прочтении.
– Есть такие, которые тебе особенно понравились?
– Нет, не думаю. По-моему, все одинаково хороши.
И, отправившись на кухню, чтобы налить еще по стаканчику виски, он вынужден был признать, что надеялся на более высокую похвалу. Он писал эту книгу с тех пор, как они познакомились, эта книга будет посвящена ей. Наверное, было бы правильно, если бы она проявила по этому поводу хоть какой-то энтузиазм, пусть даже и не слишком искренний. Но он знал, что показать ей свое разочарование было бы ошибкой.
– Видишь ли, дорогая, – сказал он, вернувшись в комнату с двумя стаканами, – я воспринимаю эту книгу как в своем роде переходную – как попытку закрепиться на достигнутой высоте, если ты понимаешь, о чем я. Мне кажется, я еще способен на большие вещи, могу рискнуть по-крупному и оправдать этот риск, но с этим придется подождать до следующей книги. До пятой. Есть у меня одна задумка… Можно сделать вещь смелую и вдохновенную, каких у меня не было с тех пор, как я написал «Если начистоту». Теперь только нужно время.
– Что ж, замечательно, – сказала Сара.
– А пока что, я думаю, можно напечатать этот сборник, и мне будет очень приятно, если ты тоже так думаешь.
– Ну да, – сказала Сара. – Я с тобой согласна.
– Хотя вот что я решил, – продолжал он, расхаживая по ковру. – Я решил, что сразу отсылать его не стоит. Пусть немножко отлежится: может, то, над чем я сейчас работаю, как-то скажется и на этих стихотворениях. Ну то есть сейчас кажется, что это вполне завершенная книга, но какие-то вещи могут еще сломаться, и потребуется доработка.
И он надеялся, что она станет возражать, – ему хотелось, чтобы она сказала: «Нет, Майка, книга готова; на твоем месте я сразу отправила бы ее издателю», но она так не сказала.
– Ну, наверное, в таких вещах лучше полагаться на собственное суждение.
И, отложив рукопись на диван, она сказала, что виски ей на самом деле не хочется, потому что она совсем уже засыпает.
Когда на улице снова потеплело, они стали частенько обедать во дворе, разостлав на траве одеяло. Майклу нравились эти пикники. Он любил прилечь, опершись на локоть, с банкой холодного пива в руке, пока красавица-жена раскладывала по бумажным тарелкам сэндвичи и фаршированные яйца, любил смотреть, как его сынишка топчется на траве, перебираясь из тени на солнце с таким серьезным видом, как будто открывает для себя целый мир.
«Ну да, в общем, так и есть, малыш, – хотелось ему сказать. – Есть свет, и есть тьма, а вон те большие штуки – это деревья, и здесь тебе абсолютно ничего не грозит. Надо только помнить, что за ограду выходить нельзя, потому что за оградой сплошь скользкие камни, грязь и колючки, там можно наткнуться на змею и от страха в штаны наложить».
– Как ты думаешь, дети в этом возрасте боятся змей? – спросил он Сару.
– Нет, наверное; думаю, они вообще ничего не боятся, пока старшие не скажут им, что страшно, а что нет. – И через секунду спросила: – Почему тебя интересуют именно змеи?
– Наверное, потому, что мне кажется, что я их с рождения боялся. И еще потому, что в этой сложной большой вещи, с которой я пытаюсь разобраться, фигурируют змеи.
И с задумчивым видом сорвал травинку и стал ее разглядывать. Раньше было очень полезно обсуждать с Сарой новые замыслы – ясность ее вопросов и комментариев порой помогала пробиться сквозь самые путаные его соображения, – но он не был уверен, что этот конкретный замысел вообще стоит обсуждать. Слишком он сложный и грандиозный, а кроме того, он знал, что ему жалко будет его раскрывать: этот материал предназначался для стихотворения, не уступающего по смелости и вдохновению «Если начистоту».
Но Сара сидела рядом и готова была слушать; небесная синева доставляла ему чувство глубокого удовлетворения, пиво было прекрасное, и он в скором времени решился.
– Суть в том, что я хочу написать про Бельвю, – сказал он, – и мне хочется связать это с разными другими событиями, которые произошли со мной до того, как я туда попал, и после этого. В каких-то случаях эти связи несложно будет провести, какие-то будут труднее и тоньше, но, думаю, у меня получится свести все в единый рисунок.
Потом он начал рассказывать ей, как проходит день в психиатрической больнице: толпы босых, полураздетых мужчин, которых заставляют ходить от стены до стены; он был краток, потому что раньше уже все это ей рассказывал.
– И стоит тебе отклониться от этого общего порядка, как тебя тут же хватают санитары, насильно колют тебе успокоительное, от которого сразу вырубает, бросают в мягкую камеру, запирают, и ты там долго лежишь в полном одиночестве.
Об этом он ей тоже уже рассказывал, но решил, что важно проговорить это еще раз, чтобы перед глазами предстала как можно более живая картина.
– Попытайся представить себе эту камеру; там дико душно, со всех сторон тебя окружают эти матрасы, они все пружинят, даже притяжение не слишком чувствуется, потому что верха от низа почти не отличить. И вот я медленно прихожу в сознание – на полу, уткнувшись в один из этих матрасов; они, кстати, были жутко грязные, потому что их годами никто не менял, и в этот момент мне начинает казаться, что меня всего обвивают змеи. А иногда мне казалось, что только что где-то рядом взорвалось сразу несколько зенитных снарядов и что я погиб, только пока этого не понимаю.
Сара дожевывала свой сэндвич; вид у нее был внимательный, хотя часть этого внимания была все время обращена на ребенка.
– И потом, когда я уже вышел из Бельвю, то все время чего-то боялся. Боялся завернуть за угол. Змей больше не было, но с зенитками я еще долго не мог справиться. Мне тогда казалось, что если пройти несколько кварталов по Седьмой авеню, то обязательно попадешь под обстрел, окажешься в самой гуще разрывающихся снарядов и что это будет конец. Либо меня убьет, либо полиция заберет меня обратно в Бельвю – и я не мог даже сказать, что хуже… Это, конечно, только часть; там еще много всего будет. Но основная идея как раз в неразрывности страха и безумия. Когда боишься, страх сводит тебя с ума, а когда ты безумен, то боишься всего подряд. Ну и там должен быть еще третий элемент, если у меня получится справиться с этими двумя.
Он замолчал, чтобы Сара могла спросить, что же это был за элемент, и, убедившись, что она ни о чем его не спрашивает, начал рассказывать сам:
– Третий элемент – импотенция. Невозможность потрахаться. У меня в этом смысле тоже был некоторый опыт.
– Да? – сказала она. – Когда?
– Давно. Много лет назад.
– Ну, это ведь нередко с мужчинами бывает, да?
– Наверное, так же часто, как и страх, – сказал он. – Или как безумие. Видишь, речь у меня пойдет о трех довольно распространенных вещах, об их взаимообусловленности, если не сказать – о тождестве.
И он понял, что ему страшно хочется рассказать ей о Мэри Фонтане; может, только поэтому он и завел речь про третий элемент. Ему всегда было легко и приятно рассказывать Саре про других своих девушек – из истории с Джейн Прингл у него получилась настоящая комедия, да и другие эпизоды вышли неплохо, – но Мэри Фонтана все эти годы оставалась его тайной. Так почему бы сейчас не обсудить эту жалкую неделю на Лерой-стрит – прямо здесь, под канзасским солнцем? Быть может, у Сары найдутся слова, благодаря которым эта история утрясется и наконец забудется.
Но Сара была занята. Она собрала бумажные тарелки и сложила их в бумажный пакет, потом она поднялась и вытряхнула одеяло, чтобы избавиться от крошек, и теперь она аккуратно складывала его пополам и еще раз пополам, чтобы отнести в дом.
– Боюсь, я не очень внимательно тебя слушала, Майкл, – сказала она, – потому что все, что ты говорил, кажется мне отвратительным. С тех пор как я тебя знаю, ты беспрестанно говоришь о безумии и о том, как ты «сходил с ума», и сначала это было понятно, потому что нам обоим страшно хотелось рассказать друг другу как можно больше о себе, но с тех пор прошли годы, а ты так и не остановился. Ты не прекращал, даже когда с нами жила Лаура, хотя уж в тот момент мог бы и сжалиться. И я в итоге стала воспринимать все эти разговоры как одну из твоих слабостей. Забавным образом тут сплетаются жалость к себе и мания величия, и я не знаю, чем это может привлекать, даже и в виде стихотворения.
Она направилась к дому, и Майклу ничего не оставалось, как сидеть с теплой пустой банкой и смотреть, как она уходит. По дороге она остановилась в траве, наклонилась и подхватила на руки сына; вдвоем они казались абсолютно самодостаточными.
По мнению сразу нескольких американских журналов, матери-одиночки превращались в новый американский идеал. Они отважные, гордые, изобретательные; в строго традиционном обществе их особые «цели» и «потребности» могли бы осложнить им жизнь, но сегодня, когда времена меняются, они могут найти живые, более открытые сообщества. Например, округ Марин в Калифорнии уже приобрел широкую известность в качестве живого и привлекательного прибежища для недавно разведенных молодых женщин, у многих из которых есть дети, как, впрочем, и для увлеченных, ухватистых и удивительно приятных молодых людей.
Сидя на одном из оранжевых стульев перед кабинетом доктора Макхейла, Майкл обнаружил, что у него потеют ладони. Он вытер их досуха о брюки, но через минуту они снова стали влажными.
– Мистер Дэвенпорт?
И, поднявшись, чтобы пройти в кабинет, Майкл удостоверился, что первое впечатление его не обмануло: Макхейл был все такой же учтивый и преисполненный собственного достоинства, все такой же устроенный и очень семейный человек.
– Я не по поводу своей дочери, доктор, – сказал он, когда они сели к столу за плотно закрытой дверью. – С дочерью уже все в порядке, – по крайней мере, я так думаю. Или, вернее, надеюсь. Я по другому поводу. По поводу самого себя.
– Да?
– И пока мы не начали, мне хотелось бы сказать, что я никогда не верил в вашу профессию. Мне кажется, Фрейд был дурак и зануда, а то, что вы называете «терапией», – тяжелый случай шантажа и жульничества. Я пришел только потому, что мне нужно с кем-нибудь поговорить, и потому, что этот кто-то должен быть человеком, который будет держать язык за зубами.
– Что ж… – Лицо доктора выражало спокойствие и профессиональную готовность слушать. – В чем проблема?
И Майкл будто шагнул в пустоту.
– Проблема в том, – сказал он, – что мне кажется, жена собирается от меня уйти, и мне кажется, что от этого я сойду с ума.
Глава седьмая
Когда Майклу исполнилось пятьдесят два, его сознанием целиком завладела мысль об отъезде из Канзаса и возвращении домой; теперь она всплывала во всех его разговорах. При этом его представления о доме не имели ничего общего с Нью-Йорком; он постоянно это подчеркивал. Ему хотелось назад в Бостон и Кембридж, где все ожило для него после войны, и он чувствовал, что больше не в силах ждать перелома, после которого сможет уехать.
Сара часто говорила, что «было бы интересно» пожить в Бостоне, чем очень воодушевляла его, хотя иногда она произносила эти слова с каким-то отсутствующим видом.
– То есть это вовсе не обязательно должен быть Гарвард, – несколько раз объяснял он ей. – В другие места заявки я тоже разослал; кто-то обязательно должен откликнуться. Пойми меня правильно: я не прошу больше, чем я заслуживаю. Я заслужил этот переезд. Здесь у меня все получается, я хочу более интересную работу, и я достаточно уже пожил, чтобы знать, где мое место.
Пол Мэйтленд мог сколько угодно растрачивать свою жизнь и свой талант в посредственности Среднего Запада, но виноват в этом, как и в намеренной вялости, стоявшей за отказом от спиртного, был только сам Пол Мэйтленд. Другим для жизни и реализации таланта нужна живая среда, и потребность в этой живой среде подтверждалась в том числе и тем, что с тех пор, как Сара приглушила его интерес к стихотворению про Бельвю, он не написал вообще ничего.
И все же в глубине души он понимал причину всего этого ажиотажа: так это или не так, но у него возникло чувство, что если бы ему удалось увезти Сару в Бостон, у него было бы больше шансов удержать ее при себе.
Каждый день он затаив дыхание отправлялся за почтой к большому жестяному ящику, стоявшему у съезда с шоссе, и как-то утром он обнаружил в нем письмо, которое, похоже, все меняло.
Письмо было от декана факультета английской литературы Бостонского университета и содержало ясное и безусловное приглашение на работу. Впрочем, там имелось еще одно предложение, из-за которого Майкл запрыгал от радости и побежал домой, на кухню, где Сара мыла посуду после завтрака, – и, когда он поднес дрожавшее в его руке письмо к ее удивленному лицу (быть может, поднес слишком близко), именно от этого предложения у него затряслись коленки и распрямилась спина:
И совершенно отдельно от всех этих деловых вопросов позвольте мне сказать, что я всегда считал «Если начистоту» одним из лучших стихотворений, написанных в этой стране после Второй мировой войны.
– Что ж, – сказала она. – Это очень приятно… очень приятно, правда?
Конечно, это было приятно. Расхаживая по гостиной, он должен был прочитать это предложение еще раза три, прежде чем поверить, что это правда.
Потом в дверях появилась Сара с посудным полотенцем в руках.
– Я так понимаю, что теперь по поводу Бостона все уже решено, да? – сказала она.
Да, все решено.
Но ведь у этой именно девушки «мурашки побежали по коже» и она же расплакалась, дойдя до последних строк этого стихотворения; теперь она была абсолютно спокойна и ничем не отличалась от любой другой хозяйки, обдумывающей практическую сторону переезда в другой город, и он не знал, как это превращение понимать.
– Что ж, хорошо, – сказал доктор Макхейл. – Иногда перемена места очень помогает. Возможно, после переезда вам удастся увидеть свою семейную ситуацию в новой перспективе.
– Да, – сказал Майкл. – Именно новой перспективы мне и хочется. И может, еще ощущения какого-то нового начала.
– Именно.
Но Майклу уже давно надоели эти еженедельные сессии. Он всегда чувствовал себя неловко и всегда ощущал их бесполезность. Все время было видно, что доктору совершенно на тебя насрать, – с чего тогда он должен был относиться к нему как-то иначе?
Чем занимался этот отдельно взятый канзасский семьянин, когда приходил вечером домой? Усаживался на диван перед телевизором – может, с детьми-подростками по бокам, с одним или двумя из тех, у кого не нашлось занятия поинтереснее, чем сидеть рядом с ним? Приносит ли жена попкорн? И он, наверное, загребает полную ладонь и жадно ест? А когда то, что он смотрит, полностью завладевает его вниманием, рот у него, наверное, расслабляется и слегка приоткрывается в голубоватом мельтешении телевизора? И по подбородку стекает, наверное, ручеек растаявшего масла?
– Что ж, в любом случае, доктор, я очень вам благодарен за помощь и за время, которое вы мне уделили. Думаю, до отъезда консультации мне больше не понадобятся.
– Хорошо, – сказал доктор Макхейл. – Удачи.
В аэропорту в день его отъезда Сара была в смутном, слегка отрешенном настроении. Он уже видел ее такой – по утрам, после нескольких стаканов виски накануне; это было легкое похмелье, всегда исчезавшее после дневного сна, но для прощаний такое состояние едва ли можно считать подходящим.
Она гуляла по огромному залу с сыном, который шагал рядом, схватив ее за палец, и ушла от него очень далеко. Казалось, ей страшно интересно все вокруг, как будто раньше она никогда не была в аэропортах, и туда, где он стоял со своим билетом, она вернулась с такими словами:
– Знаешь, что прикольно? Расстояние больше не имеет никакого значения. Как будто географии вообще нет. Ты просто некоторое время дремлешь и паришь в герметичном салоне – не важно даже сколько, потому что время тоже значения не имеет, – а потом вдруг понимаешь, что ты уже в Лос-Анджелесе, или в Лондоне, или в Токио. И потом, если тебе не нравится, где ты оказался, можно снова задремать и пуститься по воздуху, пока не окажешься где-нибудь еще.
– Ага, – сказал он. – Слушай, там, похоже, уже объявили посадку. Пока, дорогая. Как только смогу, позвоню, ладно?
– Ладно.
– Вероятно, вам эта книга покажется в своем роде переходной, Арнольд, – говорил Майкл своему издателю, когда они встретились за обедом в одном из нью-йоркских ресторанов. – Попыткой закрепиться на достигнутой высоте, если вы понимаете, о чем я.
И Арнольд Каплан кивнул терпеливо и вроде бы с пониманием, склонившись над вторым уже мартини. Его издательство печатало все предыдущие книги Майкла, все себе в убыток. Но поэтов, правда, печатают не совсем ради прибыли; если за этим и был какой-то мотив, то он состоял в том, что какое-нибудь коммерчески успешное издательство захочет выкупить его вместе со всеми его долгами. Это был несколько странный подход к делу; все это знали.
Теперь Майкл начал объяснять, что он еще способен на большие вещи, может рискнуть по-крупному и оправдать этот риск, но Арнольд Каплан уже не слушал.
Много лет назад, когда они вместе учились в колледже, Арнольд Каплан тоже был «от литературы». Арнольд Каплан не меньше других работал над тем, чтобы заговорить на бумаге собственным голосом и сказать этим голосом что-то важное. И сейчас в подвале его дома в Стэмфорде, штат Коннектикут, стояли на полу три наполненные старыми рукописями коробки: сборник стихов, роман и семь рассказов.
Причем их нельзя было назвать плохими. Это были вполне достойные вещи. Эти вещи любой прочитал бы с удовольствием. Почему тогда Арнольд Каплан не пустил в печать ни единого своего слова? В чем суть?
На работе его называли теперь старшим вице-президентом; денег он зарабатывал больше, чем мог мечтать в детстве, но цена этих денег состояла в том, что слишком много времени ему приходилось проводить вот так – разоряться на представительских расходах и делать вид, что слушаешь этих скучных, быстро стареющих трудяг типа Дэвенпорта.
– Но мне бы не хотелось, чтобы ты думал, что это некачественная книга, Арнольд, – продолжал Майкл. – В целом я ею доволен. Если бы я был недоволен, я не стал бы тебе ее показывать. Мне кажется, она очень… крепкая. Жене она тоже понравилась, а жена у меня строгий критик.
– Хорошо. И как у Люси дела?
– Нет, – сказал Майкл, нахмурившись. – Мы с Люси давно развелись. Я думал, ты об этом знаешь, Арнольд.
– Может, я знал, но просто забыл; такое иногда бывает. Значит, теперь у тебя другая жена.
– Да. Да, и она очень хорошая.
Ели они немного – на таких обедах особенно наедаться не принято, – и, когда официант унес их грязные тарелки, они оба замолчали, обмениваясь время от времени лишь вежливыми замечаниями.
– И как ты едешь в Бостон, Майк? Поездом или самолетом?
– Думаю, возьму напрокат машину, – сказал Майкл, – потому что по дороге хочу заехать к старым друзьям.
В прокате ему выдали большую желтую машину, которая шла по дороге с такой легкостью, что казалось, сама собой управляет, и по ходу этого неземного путешествия он быстро обнаружил себя в округе Патнем.
– Нет, мы одни дома, – сказала по телефону Пэт Нельсон, – и мы будем очень рады тебя видеть.
– Классная тачка, папаша, – сказал Том Нельсон, когда Майкл подкатил на желтой машине к дому и вылез. – Шикарные колеса. – И только после этого подошел, чтобы пожать руку.
Он постарел, глаза сузились, на лице проступили морщины, но, наверное, именно так он всегда и хотел выглядеть. Давно, когда ему еще не было тридцати, какой-то поклонник снял его на улице в хмурую погоду – на этой фотографии в его молодом лице странным образом проявились черты зрелого возраста, и Том увеличил ее и повесил на стене у себя в студии.
– Что это? – спросил его тогда Майкл. – Зачем выставлять напоказ собственные изображения?
И Том сказал только, что она ему нравится; нравится, что она там висит.
Пока они шли к дому, Майкл заметил, что Том приобрел еще один маскарадный костюм: настоящую армейскую летную куртку, какие делали только в начале сороковых. Теперь он, должно быть, прошелся уже по всем родам войск.
Когда Пэт вошла, улыбаясь, в гостиную и направилась к нему с распростертыми руками («Ах, Майкл!»), он подумал, что она поразительно хорошо выглядит – лучше даже, чем выглядела в молодости. Немного везения, денег и в первую очередь хороший скелет – и женщина вообще не стареет.
С первым виски в руках они удобно расселись по диванам и креслам, и разговор завязался сам собой. Дела у сыновей Нельсонов шли «прекрасно», хотя все четверо уже выросли и уехали из дому. Отец особенно гордился старшим; тот стал профессиональным джазовым барабанщиком («У этого проблем с профессией вообще не было»), двое других тоже занимались чем-то достойным; когда Майкл спросил, как поживает ровесник Лауры Тед, родители опустили глаза и, казалось, не знали, что сказать.