355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Йейтс » Дыхание судьбы » Текст книги (страница 1)
Дыхание судьбы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Дыхание судьбы"


Автор книги: Ричард Йейтс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Ричард Йейтс
Дыхание судьбы

Посвящается Марте



Нами распоряжаются силы, будто понятные нам.

У. X. Оден[1]1
  У. X. Оден. «Памяти Эрнста Толлера». (Здесь и далее примечания переводчика.)


[Закрыть]

Пролог: 1944

По субботам, после осмотра и получив увольнительную, все улицы Кэмп-Пикетта, что в штате Виргиния, заполняли солдаты, торопившиеся на волю. Можно было рвануть в Линчберг, или Ричмонд, или Вашингтон, округ Колумбия, а если ты был готов провести девять часов в дороге – пять в автобусе и четыре в поезде, – то и в Нью-Йорк.

В такой дальний путь ветреным осенним днем 1944 года отправился в одиночку рядовой Роберт Дж. Прентис. Ему было восемнадцать, он проходил подготовку в учебных частях, и эта увольнительная имела для него особое значение, поскольку, похоже, была последней перед отправкой за океан.

Вечером он окунулся в шумную толпу под гулкими сводами Пенсильванского вокзала и, растерянный, ошеломленный, проталкивался сквозь нескончаемые обнимающиеся пары: мужчины, чья форма смотрелась внушительней той, что на нем, девушки, чья пылкость была невыносимым упреком его неопытности. В какой-то момент он увидел, что идет прямо на девушку, стоящую в толпе лицом к нему, стройную, тоненькую, с каштановыми волосами, чье лицо, чем ближе он подходил, расцветало навстречу такой прекрасной улыбкой, какой его еще никто никогда не дарил. Она не двигалась с места, но ее глаза наполнились слезами, а губы раскрылись; у него сердце оборвалось – боже, чтобы девушка так смотрела на него, хоть раз в жизни! – но тут же застыл, потрясенный, как отвергнутый влюбленный, когда мимо него пролетел капрал-морпех и заключил ее в объятия.

Прентис и хотел отвести глаза, но не мог, смотрел на их встречу: долгий поцелуй, потом девушка заплакала, уткнувшись в плечо морпеха и заведя руки ему за спину, тот оторвал ее от земли и ликующе закружил, крепко прижимая к себе; они не переставая смеялись и что-то говорили друг другу; наконец они двинулись прочь, спотыкаясь на ходу, не в силах оторваться друг от друга.

В расстройстве от зависти, он повернул к подземке и, чтобы взбодриться, браво надвинул мятую пилотку на бровь, надеясь, что по сосредоточенному лицу и торопливой походке окружающие подумают, что и его ждет такая же романтическая встреча, как того морпеха.

Но подземка без задержки проглотила его, и он оказался в грязном и запутанном нутре города, где ему никогда не удавалось разобраться. Он, как турист, неуверенно озирался, ища нужную линию; в вагоне как зачарованный с отвращением разглядывал покрытые ночной бледностью людские лица, которые, раскачиваясь, висели вокруг него; а выйдя в ветреную темноту Коламбус-Сёркл, дернулся сперва в одну сторону, потом в другую, крутя головой и соображая, в каком направлении двигаться.

Большая часть его жизни прошла в Нью-Йорке или в ближнем пригороде, но никакой район, никакая улица города не стали для него своими: ни в одном доме он не жил больше года. Сейчас в его солдатской книжке в качестве домашнего адреса был указан дом без лифта на Пятидесятых Западных, в темном квартале за Восьмой авеню, и, шагая среди мигающих неоновых вывесок баров и летящих по ветру газет, он пытался вызвать в себе радостное чувство возвращения домой. Он нажал кнопку звонка возле фамилии Прентис и услышал радостное ответное блеяние замка парадного; дверь открылась, он взбежал по лестнице сквозь ароматы овощей, отбросов и дешевых духов и оказался в крепких материнских объятиях.

– Ох, Бобби, – выдохнула она. Ее макушка в седых кудельках едва доставала до клапанов его нагрудных карманов. Она была хрупкая, как воробей, но сила ее любви была так велика, что ему пришлось принять почти боксерскую стойку, чтобы выдержать ее напор. – Какой ты красивый! Дай-ка полюбуюсь на тебя. – И он смущенно терпел, пока она, отведя назад голову, оглядывала его. – Мой солдат, – сказала она. – Мой гренадер, мой красавец-солдат.

А потом посыпались вопросы: не голоден ли он? не устал ли с дороги? рад ли оказаться дома?

– Ох, как я была сегодня счастлива, когда узнала, что ты приедешь. Старик Херман утром сказал мне – помнишь, я еще писала тебе о нем: скверный коротышка, мастер на моей кошмарной работе. Утром я напевала песенку, так, потихонечку, а он и говорит: «С чего это ты тут распелась?» А я, о-го-го, посмотрела ему прямо в глаза – этому мерзкому, вонючему коротышке, знаешь, в нестираной нижней рубахе, а кругом все эти станки жутко шумят – и ответила: «А мне очень даже есть с чего петь», – ответила: «Мой сын приезжает вечером на побывку».

Она прошла в комнату, посмеиваясь при воспоминании о легкой стычке с мастером на работе – хрупкая, неловкая фигурка в стоптанных туфлях и черном вискозном платье, заколотом на боку английской булавкой.

– Мой сын, – повторила она, – приезжает вечером на побывку.

– Ну, – сказал Прентис, – это не совсем побывка, а просто увольнение.

– Знаю, увольнение. Ох, до чего же я рада тебе! Знаешь что?.. Выпей чашечку кофе, посиди, отдохни. Я пока переоденусь, и пойдем пообедаем. Что скажешь?

Она суетилась в спальне, не переставая говорить и все время выглядывая, а он прихлебывал горький разогретый кофе и расхаживал по ковру. Неряшливый уют квартиры, усыпанной сигаретным пеплом, уставленной продавленной, шаткой мебелью, тускло освещенной, был очень непривычен после надраенной симметрии казарм. Непривычными были ее теплая человечность, а еще стоявшее у одной стены узкое, в полный рост зеркало, в котором он с удивлением увидел собственное, как будто голое лицо над застегнутым на все латунные пуговицы туловищем в тускло-оливковой форме. Он эффектно встал по стойке смирно, потом, скосив глаза и убедившись, что мать не выглядывает из спальни, выполнил несколько строевых упражнений, шепотом отдавая себе команды: «Напра-во! Нале-во! Кру-гом! Отдать честь! Вольно!» В положении «вольно» он заметил, что на форме остался след материнской помады.

– Ну вот, – сказала она. Я готова. Как я выгляжу? Не стыдно пойти на свидание с красавцем-солдатом?

– Прекрасно. Ты выглядишь прекрасно.

Она в самом деле выглядела лучше, хотя лиф платья и был осыпан пудрой. Аккуратней заколола разрез на платье и тщательно причесалась.

На лестнице он обратил внимание, что она наклоняет голову и щурится, спускаясь по ступенькам, – стала хуже видеть, – а на улице вцепилась в его руку и казалась очень старой и медлительной. На первом же перекрестке она испуганно сгорбилась и заторопилась, стиснув его руку, пока они не оказались на противоположном тротуаре. Автомобили были для нее непостижимы, она всегда преувеличивала исходящую от них угрозу – похоже, опасалась, что какое-нибудь или все эти ждущие, сотрясающиеся чудовища могут рвануться вперед на запрещающий сигнал светофора с жаждой убийства в железных сердцах.

Они дошли до «Чайлдс»[2]2
  «Чайлдс» – сеть ресторанов «Кухня Джулии», названных так в честь Джулии Чайлд (1912–2004) – известного кулинара и пропагандиста французской кухни в США, в частности посредством популярных кулинарных книг и многочисленных телепрограмм, и удостоенной французского ордена Почетного легиона и американской Президентской медали свободы.


[Закрыть]
на Коламбус-Сёркл.

– Забавно, да? – сказала она. – Я всегда думала, что рестораны «Чайлдс» вообще какой-то кошмар, но этот – действительно единственный подходящий из тех, что поблизости, все остальные жутко дорогие, к тому же тут довольно мило, как считаешь?

Для начала они взяли по «Манхэттену»,[3]3
  «Манхэттен» – коктейль из сладкого вермута и виски.


[Закрыть]
поскольку, как она твердила, его приезд – настоящий праздник и это надо отметить; после чего, изучив меню и убедившись, что могут позволить себе лишь куриные фрикадельки, они заказали еще по коктейлю. Ему не очень-то хотелось – опасался, что затошнит от приторной сладости напитка, – тем не менее он пригубил его и постарался расслабиться.

К этому времени она уже пустилась в нескончаемый и неутомимый монолог:

– …Да, и догадайся, с кем я на днях столкнулась в автобусе? С Харриет Бейкер! Помнишь тот год, что мы прожили на Чарльз-стрит? Ты еще все время играл с ее мальчиками? Теперь они оба служат во флоте, а Билл – на Тихом океане, только представь! Помнишь зиму, когда мы сидели без гроша и мы с Харриет страшно ссорились из-за денег? Ну да не важно, теперь все это забыто. Мы с ней пообедали вместе и чудесно поболтали, она расспрашивала о тебе. Да, догадайся, что она рассказала мне об Энгстремах? Помнишь их? Пол и Мэри Энгстрем, я с ними еще очень дружила в том году? Они еще приезжали к нам в Скарсдейл, помнишь? И в Риверсайд? Помнишь, как мы все вместе встречали Рождество и прекрасно провели время?..

Ее было не остановить, так что он крошил вилкой фрикадельки и только поддакивал ей. Скоро он перестал слушать. Улавливал только то, как поднимался или понижался ее голос, мерный, знакомый и бесконечный; но благодаря долгому опыту ему удавалось вставлять в нужных местах «о да» или «конечно».

Не важно было, о чем она говорила; он знал, что в действительности стояло за ее словами. Беспомощная и кроткая, маленькая и уставшая, старающаяся угодить, она просила его признать, что ее жизнь не была ничтожной. Помнит ли он прекрасные времена? Помнит ли всех тех милых людей, с которыми они были знакомы, и все те разные интересные места, где они жили? И какие бы ошибки она, возможно, ни совершала, как бы жестоко мир ни обращался с ней, разве он не знает, как она всегда старалась? Разве не знает, как сильно она его любит? И разве не понимает – несмотря ни на что, – разве не понимает, какая замечательная, талантливая и отважная женщина его мать?

О да, о да, конечно, он все понимает – об этом говорили его кивки, и улыбки, и односложное бормотание в ответ. Он всегда, сколько помнил себя, давал ей это понять и почти всегда сам верил в это.

Потому что она и была замечательной, талантливой и отважной. Как иначе можно объяснить историю ее жизни? Не удивительно ли, что в начале века, когда все сонные городки в Индиане тонули в трясине провинциального невежества и когда в подобной среде у простого торговца мануфактурой по имени Эймос Грамбауэр, который вырастил шесть заурядных дочек, седьмая каким-то образом прониклась страстной любовью к искусству, к изящному и к великолепному и далекому миру Нью-Йорка? Не окончив школы, она стала одной из первых студенток, зачисленных в Академию искусств в Цинциннати, и всего несколько лет спустя совершенно одна отправилась в город своей мечты и устроилась там художником в журнал мод; из дома помощь приходила лишь изредка. Это ли не доказательство ее талантливости, доказательство ее отваги?

Первую огромную ошибку она совершила, выйдя замуж за человека такого же недалекого, как ее папаша из Индианы. Потом она частенько говорила, что так и не поняла, какой черт ее тогда дернул. Ну да, Джордж Прентис был красив, не так чтобы очень, но все же, а может, даже романтичен: обладал неплохим голосом и пел как любитель, хорошо одевался и имел расходный кредит в банке, что делало его желанным клиентом лучших подпольных баров города в те времена сухого закона. Нельзя было отрицать и того, что девице, на которую грузом давили ее тридцать четыре, не стоило рассчитывать, что у нее отбою не будет от серьезных претендентов на руку и сердце; да к тому же он был такой преданный, такой любящий, так жаждал окружить ее заботой, холить и лелеять. Но как она могла быть настолько слепа, что не разглядела всей его тупости? Как не сообразила, что он относился к ее таланту как к милому пустяковому увлечению, и не больше, что он мог проливать слезы над стишками Эдгара А. Геста[4]4
  Эдгар Альберт Гест (1881–1959) – чрезвычайно плодовитый американский поэт британского происхождения, чьи сентиментальные стихи были популярны у невзыскательного читателя в первой половине XX века.


[Закрыть]
и пределом его самых отчаянных честолюбивых мечтаний была должность помощника заведующего отделом сбыта в местном филиале некой монструозной и совершенно немыслимой структуры, называвшейся «Объединенные инструменты и литье»?

А в довершение всего, будто прочего было мало, как она могла предвидеть, что, уже женатым, он станет пропадать на три-четыре дня и возвращаться домой, провоняв джином и со следами помады на рубашке?

Она развелась с ним через три года, после рождения их единственного ребенка, когда ей было тридцать восемь, и решила стать известным художником-скульптором. Прихватив с собой сына, она отправилась на год в Париж овладевать мастерством; но год выдался особый – 1929-й; она прожила там шесть месяцев с небольшим, и разразившийся экономический кризис вынудил ее возвратиться домой. С тех пор ее художническая карьера превратилась в отчаянную и безнадежную борьбу на фоне Великой депрессии, в истерическую одиссею, переносить которую, как она всегда говорила, ей придавала сил только «чудесная дружба» со своим маленьким сынишкой. Джорджа Прентиса в те трудные времена хватало лишь на скудные алименты, так что его бывшая жена и ребенок жили сначала в деревне в Коннектикуте, потом в Гринич-Виллидж в Нью-Йорке, потом в предместье Вестчестера, вечно конфликтуя с домовладельцем, с бакалейщиком, с угольщиком, вечно испытывая гнетущую неловкость среди уверенных в себе соседских семейств.

– Мы не такие, как все, Бобби, – объясняла она, но объяснений не требовалось.

Где бы они ни жили, он, похоже, неизменно оказывался единственным приезжим мальчишкой, беднотой, единственным, у кого в доме пахло плесенью, кошачьими экскрементами и пластилином, а в гараже вместо машины стояли скульптуры; единственным мальчишкой, у которого не было отца.

Но он любил ее романтически, почти с религиозным пылом веря в то, что никого на свете нет смелей и лучше. Если домовладелец, бакалейщик, угольщик и Джордж Прентис – все против нее, то они и его враги: он был ее союзник и защитник в мире грубого и жестокого материализма. Он не пожалел бы жизни ради нее; увы, ей нужна была иная, не столь драматическая форма помощи, а она-то ниоткуда и не приходила. Какие-то ее скульптуры изредка включались в групповые выставки и еще реже продавались за ничтожные гроши, но эти редкие удачи почти не ощущались за растущей тяжестью нужды.

– Послушай, Алиса! – говаривал Джордж Прентис во время своих редких и кошмарных наездов, явно делая над собой усилие, чтобы говорить спокойно и убедительно. – Слушай, я знаю, как важно идти на жертвы ради сына – тут я с тобой согласен, – но это же непрактично. Ты просто-напросто не можешь позволить себе жить в таком месте, оплачивать все эти счета. Видишь ли, Алиса, необходимо жить по средствам.

– Хорошо, тогда я брошу скульптуру. Перееду в Бронкс и устроюсь на какую-нибудь жалкую работу в универмаг. Этого ты хочешь?

– Нет, этого, конечно, я не хочу. Я лишь прошу быть чуточку уступчивей, чуточку разумней – да черт, Алиса, чуточку ответственней.

– Ответственней! Не тебе говорить мне об ответственности…

– Алиса, пожалуйста, не умеришь свой голосок? Пока не разбудила ребенка?

Когда Бобби было около тринадцати, их жизнь в пригороде внезапно закончилась ужасным судом за безнадежные долги; и три года спустя, после скитаний по все более дешевым городским меблирашкам, Алиса обратилась к бывшему мужу с последней мольбой. Пообещала, что больше никогда не будет обузой для него, если только он согласится оплатить поступление Бобби в то, что она назвала «приличной частной школой в Новой Англии».

– В закрытую школу? Алиса, ты имеешь хоть малейшее представление, сколько стоит обучение в таких заведениях? Попытайся быть разумной. Как, по-твоему, я смогу оплачивать его содержание в колледже, если я…

– Ах, да ты прекрасно понимаешь, что бессмысленно загадывать на три года вперед. Всякое может произойти за эти три года. Например, у меня пройдет персональная выставка, и я разбогатею через три года. Может, она пройдет, и я разбогатею вообще через полгода. Знаю, ты никогда не верил в меня, а, между прочим, многие верят.

– Прекрасно, но, Алиса, послушай. Постарайся быть поскромней.

– Ха! Быть поскромней! Поскромней…

Школа, которую она выбрала, была не такой уж хорошей, но единственной, где предложили взять его за половинную плату, и то, что ей удалось добиться его принятия, наполнило ее гордостью.

Первый год в школе – год Пёрл-Харбора – был почти сплошным несчастьем. Скучая по матери и стыдясь этого, ощущая себя белой вороной из-за неуклюжести на спортивных занятиях, из-за бедной, неподходящей одежды и полного отсутствия карманных денег, он чувствовал, что может выжить, только став школьным клоуном из первогодков. На второй год было получше – он получил определенное признание как школьный оригинал и даже начал приобретать известность как своего рода интеллектуал, – но в середине того года Джордж Прентис внезапно умер прямо на работе.

Событие ошеломило Роберта. В поезде, направляясь домой, на похороны, он не мог прийти в себя от удивления, что мать, говоря с ним по телефону, безудержно рыдала, как настоящая вдова; он даже едва не сказал ей: «Какого черта, мама, – ты считаешь, что это такая большая потеря?»

Ее поведение в похоронном бюро ужаснуло его. С громкими стенаниями она рухнула на груду цветов, покрывавших гроб, и принялась долго и неистово целовать восковое лицо мертвого. Приглушенно звучала органная запись; длинная мрачная цепочка людей из «Объединенных инструментов и литья» ждала своей очереди, чтобы отдать дань уважения усопшему (у Роберта было страшное подозрение, что она устроила это свое представление ради них). И хотя первым его побуждением было сбежать оттуда ко всем чертям, и как можно скорей, он ненадолго задержался у гроба, как только она освободила место, – вглядывался в простое, спокойное лицо Джорджа Прентиса, в каждую его черточку в искупление прежних времен, когда совершенно не обращал на него внимания. Он копался в памяти, стараясь отыскать хоть какие-то остатки искренней благодарности к этому человеку (за подарки на дни рождения? походы в цирк?), хоть слабый отголосок времен, когда тот демонстрировал что-нибудь, кроме чувства недовольства и разочарования своим единственным сыном, но ничего не мог вспомнить. Наконец, отвернувшись от покойника и взяв мать под руку, он с неприязнью посмотрел на ее залитое слезами лицо. Это все ее вина. Она лишила его отца, а отца лишила сына, и теперь слишком поздно.

Но тут им овладело смутное сомнение, не виноват ли и он тоже, и еще больше ее. Было такое чувство, будто он едва ли не сам убил его тем, что все эти годы относился к нему с бесчеловечным равнодушием. Все, чего ему тогда хотелось, – это удрать от этой содрогающейся от рыданий пожилой женщины и вернуться в школу, где он мог бы обдумать ситуацию.

Смерть отца означала и другую, более ощутимую потерю – они остались без денег. В полной мере он осознал это только следующим летом, когда приехал домой незадолго до своего семнадцатилетия и обнаружил, что мать ютится в дешевом номере гостиницы, за который к тому же задолжала. Все свои скульптуры и остатки мебели отдала на хранение на склад, но и там была должна. Месяцами она без малейшего успеха пыталась вновь устроиться художником в журналы мод, после того как двадцать лет не занималась иллюстрацией. Даже ему было ясно, насколько ее рисунки выглядят деревянными, вымученными и непривлекательными, хотя она объясняла все отсутствием нужных связей; он и дня не провел с ней, как успел понять, что она недоедает. Неделями она жила на консервах: супе и сардинах.

– Знаешь что, – сказал он, лишь смутно сознавая, что говорит как призрак Джорджа Прентиса. – Это не очень разумно. Черт, подыщу-ка я себе работу.

И он устроился на склад автомобильных запчастей. Это дало им возможность переехать в меблированные комнаты в районе Пятидесятых Западных улиц, и в их «чудесной дружбе» наступил необыкновенный новый этап.

Вечерами он вваливался в рабочей одежде в дом, чувствуя себя взрослым мужчиной и настоящим пролетарием, как герой какого-нибудь вдохновляющего фильма о борьбе бедняков. «Черт, я начал складским рабочим, – сможет он потом говорить всю оставшуюся жизнь. – Пришлось бросить школу, чтобы помогать матери после смерти отца. Тяжелейшие были времена».

К сожалению, мать отказалась играть свою роль в этом кино. Нельзя отрицать, что он помогал ей, – по правде сказать, иногда она поджидала его возле склада в полдень в день получки, поскольку ей не на что было поесть, – но об этом никто не догадывался. Каждый раз, возвращаясь с работы, он все надеялся, что застанет ее за занятиями, приличествующими смиренной вдове: благодарно жарящей мясо с картошкой для своего усталого сына, а потом, как помоет посуду, сидящей у лампы с рабочей корзинкой на коленях, штопая его носки и, может, поднимая на него глаза, чтобы робко спросить, не собирается ли он жениться на какой-нибудь славной девушке.

Но его надежды никогда не оправдывались. Вечер за вечером приходилось слушать, как она все твердит, что, мол, непременно скоро наладит связи в мире моды, что еще разбогатеет, устроив персональную выставку, если удастся забрать со склада скульптуру, а тем временем еда подгорала на плите.

Однажды она предстала перед ним в элегантном новом платье, на которое потратила больше половины их недельного бюджета, и, когда у него не получилось изобразить восхищение, объяснила, словно умственно отсталому ребенку, что нельзя рассчитывать на успех в мире моды, будучи одетой как в прошлом сезоне.

– О да, у Бобби все прекрасно, – услышал он в другой раз ее разговор с кем-то по телефону. – Поступил на работу на лето. Да нет, что-то нетрудное на каком-то кошмарном складе – тебе-то известно, чем мальчишки занимаются в летние каникулы, – но, кажется, ему там нравится, к тому же, думаю, получить опыт ему не повредит…

Со смешанным чувством он решил не возвращаться в школу, не заканчивать последний класс; но когда подошел сентябрь, она сказала ему, чтобы он не глупил. Он обязан окончить школу, иначе разобьет ей сердце.

– Хорошо, но как же ты?

– Дорогой, я уже все тебе объяснила. Скоро у меня непременно решится с работой в журнале мод; ты знаешь, как я стараюсь. И потом, скоро я смогу забрать скульптуру со склада, а там, кто знает, наши дела могут пойти на лад. Не веришь?

– Я тебе верю, но я имею в виду не «скоро». Я говорю про сейчас. Как ты собираешься платить за квартиру? Что будешь есть?

– А, всегда обходилась и сейчас обойдусь; это не самое важное. Займу в крайнем случае. Не о чем…

– У кого? Да и все равно, ты же не сможешь занимать все время, правильно?

Она скептически взглянула на него, медленно качая головой и устало улыбаясь, а потом сказала:

– Ты рассуждаешь в точности как твой отец.

Спор продолжался не один час, поднимаясь по спирали бессмысленного крика, пока наконец, в очередной раз выслушав ее долгую тираду о бесценных связях, которые обязательно у нее появятся, он выпалил ей в лицо:

– Что за дерьмо!

У нее слезы брызнули из глаз. Как подстреленная она схватилась за грудь и рухнула на пол, платье, которое, как она надеялась, поможет достичь успеха в мире моды, треснуло по шву под мышкой. Она лежала лицом вниз, сотрясаясь всем телом и судорожно суча ногами, а он стоял и смотрел на нее.

Такое часто случалось и прежде. Первый раз, уже довольно давно, когда в Вестчестере домовладелец пригрозил выселить их и она позвонила Джорджу Прентису, умоляя прислать денег, сколько там было нужно, чтобы заплатить долг. «Вот как? Ладно! – прокричала она в трубку. – Ладно! Но предупреждаю, нынче же вечером я покончу с собой!» И, бросив трубку, она вскочила, схватилась за грудь и упала на ковер, а он, еще малыш, впился зубами в кулачки, чтобы заглушить панику, пока она наконец не поднялась и не обняла его, рыдающего. С тех пор такое происходило нередко, когда наступали критические моменты, так что он знал: это не настоящий сердечный приступ; надо было только дождаться, пока она не поймет, как это глупо – валяться на полу. Вскоре она приподнялась и села в трагической позе в кресло, спрятав лицо в ладонях.

– О господи! – сказала она, содрогнувшись. – О господи! Родной сын обзывает меня дерьмом!

– Нет-нет, погоди. Да не обзывал я тебя… это только так говорится. Неужели непонятно? Я просто-напросто… слушай, прости. Я ничего такого не имел в виду. Прости.

– О господи, господи! – повторяла она, раскачиваясь из стороны в сторону в кресле. – Родной сын обзывает меня дерьмом.

– Да нет же. Успокойся! Пожалуйста…

В конце концов за неделю до начала занятий в школе она нашла работу – не «жалкую работу в универмаге», как часто угрожала Джорджу Прентису, но еще ничтожней: на фабрике, делавшей манекены для универмагов.

Но самым удивительным было то, что в последний год учебы он добился своего рода успеха. Бывает, в итоге некоего неуловимого процесса происходит превращение школьного изгоя в необычного школьного лидера, что и случилось с ним; и почти до окончания того триумфального года он оставался в неведении, что уже полтора года деньги за его обучение не поступают.

Мать множество раз разговаривала по телефону с директором школы и, вероятно, плакала, и умоляла, и обещала, а директор не единожды сдержанно разговаривал с ним («Все мы в очень трудном положении, Боб»), пока наконец, накануне церемонии вручения дипломов, директор тактично и с некоторым замешательством не сообщил, что ему диплом не выдадут, пока не будет уплачено по счетам.

К тому времени мать потеряла работу на фабрике манекенов и устроилась на оборонный завод, где не было профсоюза; там она делала прецизионные линзы. Всем своим знакомым она важно объясняла, что трудится над «военным заказом».

Месяц спустя он уже был в армии и она стала получать пособие как мать военнослужащего; и вот сейчас он сидел напротив нее в просторном и чистом зале «Чайлдса» и смотрел на нее, пропуская мимо ушей ее бесконечный монолог. С мрачной нежностью он терпеливо следил за первыми признаками ее опьянения: хриплой и заплетающейся речью, припухающей верхней губой, замедлившимися и неуверенными жестами.

– …А потом вдруг, – говорила она, подходя к развязке длинной истории о неких людях, с которыми недавно познакомилась, – вдруг его глаза округлились и он воскликнул: «Так вы Алиса Прентис? Алиса Прентис, скульптор?» – Она всегда по-детски радовалась, рассказывая истории, дававшие возможность упомянуть свое имя, а еще лучше, если можно было добавить словечко «скульптор». – И оказалось, что они мои давнишние почитатели. Пригласили меня на чашку кофе… и мы чудеснейше провели время.

Он понимал: она ждет от него, чтобы он разделил ее радость, но внезапно решил, что сегодня к этому не готов.

– Неужели? – усомнился он. – Это интересно. Где же они узнали о тебе?

Он прекрасно сознавал, насколько грубо прозвучал его вопрос, как и то, что должен был спросить именно в такой форме.

– О чем ты? А-а… – На ее лице мелькнула тень оскорбленных чувств, но она тут же вновь оживилась. – Ну, видишь ли, их друзья когда-то давно купили на одной из моих выставок садовую скульптуру, что-то в этом роде. Не помню точно. В любом случае они…

– Одной из твоих выставок?

Он не мог позволить ей продолжать в том же духе и набросился на нее, как прокурор. Ему было слишком хорошо известно, что, несмотря на вечные разговоры о персональных выставках, у нее так ни одной и не состоялось. Ему также было известно, что пальцев одной руки было бы слишком много, чтобы пересчитать ее скульптуры, проданные на групповых выставках, да и то через галерею садовой скульптуры как уцененные, но даже при этом их почти всегда покупали ее друзья или друзья друзей.

– Ну, кажется, они говорили о выставке, – нетерпеливо отмахнулась она. – Может, это была галерейная продажа. Какая разница!

Он сделал вид, что поверил, но лишь для того, чтобы зайти с другой стороны:

– И как, говоришь, ты познакомилась с этими людьми?

– Через Стюартов, дорогой. Я уже объясняла.

– Понимаю. А Стюарты небось были друзьями других людей, тех, что купили скульптуру. Я прав?

– Ну, наверно, да. Наверно, так оно и было.

Она помолчала, с растерянным видом ковыряя вилкой в остатках фрикаделек. Потом, сделав героическое усилие, обрела способность говорить и вернулась к тому, к чему явно вела сначала:

– Во всяком случае, они ужасно милые, и, конечно, я рассказала им о тебе. Они умирают, хотят познакомиться с тобой. Я сказала, что мы, может, заглянем к ним завтра после церкви, если ты не против. Что скажешь, дорогой? Просто чтобы доставить мне удовольствие? Уверена, они понравятся тебе, а если не придем, они жутко расстроятся.

Меньше всего на свете ему хотелось идти туда, но он согласился. А значит, тем самым согласился и с походом в церковь, от чего с радостью уклонился бы. Он готов был во всем пойти ей навстречу, только бы загладить резкость своих вопросов. С какой стати он устроил этот допрос? Ей, пятидесятитрехлетней, одинокой и столько перенесшей; почему он не может позволить ей жить иллюзиями? Казалось, это говорил ее страдающий, полухмельной взгляд в ответ на его вопросы: «Почему мне нельзя утешаться иллюзиями?»

«Потому что это ложь, – мысленно отвечал он ей, работая челюстями и глотая дешевую еду. – Все, что ты говоришь, – ложь. Ты не Алиса Прентис, скульптор, и никогда не была таковой, ничуть не больше, чем я – Роберт Прентис, выпускник частной школы. Ты лгунья и обманщица, вот ты кто».

Его самого поразила ярость, с которой он мысленно обрушился на нее, но ничего не мог с собой поделать и, стиснув зубы, комкал и рвал под столом красноватую бумажную салфетку.

«Ты Алиса Грамбауэр, – продолжал его беззвучный голос. – Алиса Грамбауэр из индейского захолустья, невежественная и бестолковая, несмотря на все свое дерьмовое „искусство“, о котором ты распространялась все эти годы, пока мой недотепа-отец надрывался на работе, чтобы содержать нас. Может, он и был „тупоумный“ и „бесчувственный“ и все такое, но как же, господи, хочется, чтобы у меня был шанс узнать его получше, потому что, каким бы дураком он ни был, он, и мне это прекрасно известно, не жил фантазиями. А ты живешь. Все в твоей жизни – ложь. А хочешь знать правду?»

Он с убийственным отвращением смотрел, как она неловко управляется с ложечкой. Они заказали мороженое, и она вымазала себе все губы, слизывая с нее холодные куски.

«Хочешь знать правду? А правда в том, что у тебя все ногти обломанные и черные, потому что ты чернорабочая, и одному Богу известно, как можно вытащить тебя с того завода, где ты шлифуешь линзы. Правда в том, что я рядовой в пехоте и, наверно, не сносить мне головы. Правда в том, что мне совсем не хочется сидеть здесь, есть это чертово мороженое и смотреть, как ты пьянеешь, и чувствовать, как уходит мое время. Правда в том, что я предпочел бы отправиться в Линчберг и пойти там в бордель. Такая вот правда».

Но это была отнюдь не вся правда. И он это понимал, даже когда задерживал дыхание, чтобы не дать вылететь словам, так и рвущимся из груди. Настоящая, полная правда была куда сложней. Ведь нельзя было отрицать, что в Нью-Йорк он поехал по собственной воле, больше того, даже с явной радостью в душе. Он приехал, чтобы найти прибежище в самой утешительности ее «лжи» – ее беспочвенном оптимизме, ее упорной вере, что над отважной Алисой Прентис и ее Бобби всегда сияет свет особого Божественного провидения, в ее убежденности, что, несмотря на всяческие несчастья, оба они личности исключительные и важные и никогда не умрут. Он хотел быть с ней сегодня вечером: он даже не возражал против того, что она называла его «красавцем-солдатом». А что до борделя в Линчберге, подспудно он понимал, что мать не виновата, если у него кишка тонка поехать туда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю