Текст книги "Следы в сердце и в памяти"
Автор книги: Рефат Аппазов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц)
Всё, о чём я вспоминаю, относится к событиям до осени 1939 года, то есть к тому времени, когда я ещё жил в Ялте. Позже, после известных событий по "присоединению" Прибалтийских республик и захвата части Польши и особенно после войны, многие запреты и ограничения в отношении шахматистов стали ослабевать, так как для завоевания высшего титула в шахматах уже нельзя было оставаться в своей скорлупе. Гражданами нашей страны оказались Флор, Керес, Лилиенталь. Шахматисты СССР уже вовсю пробовали свои силы на международном уровне. Нашим кумиром, конечно же, был Ботвинник, мы все за него неистово болели...
Я остановился у витрины магазинчика и обрадовался, увидев за её стеклом стопы газет, журналов, книг – будто дохнуло старой Ялтой. Я почему-то представил себе, что, зайдя в магазин, увижу добрую, умную и не очень старую интеллигентную женщину, коренную жительницу города, с которой, может быть, даже удастся кое о чем поговорить. Если она давно работает в этой системе, возможно, она знала и мою маму. На такой лад, видимо, настроила меня неожиданная встреча и интересная беседа с хозяином медицинского измерительного комплекса. С этими мыслями медленно переступаю через две до боли знакомые ступеньки – и я в магазине. Прилавки такие же высокие, как и раньше, за ними на стуле или табуретке сидит женщина средних лет, которая что-то читает и не обращает на меня ровным счётом никакого внимания. Чуть оглядевшись, спросил у неё, нет ли свежего номера "Известий". Даже не посмотрев на меня и не отрываясь от чтения, она сухо и с раздражением произнесла: "Всё перед вами, смотрите сами". "Значит, – подумал я, – зарплата не зависит от выручки". Такое моё заключение подтверждалось и заметной захламленностью полок и каким-то общим беспорядком, из-за которого помещение магазина казалось гораздо меньше, чем в действительности. В хозяйке магазина, к сожалению, не было и малой толики от того портрета, который я только что нарисовал в своём воображении. Оставалось только глубоко вздохнуть и покинуть это негостеприимное заведение.
Выйдя из магазина, я опять вспомнил об аптеке и, пройдя чуть назад, заглянул за угол. Там действительно, как и раньше, находилась аптека. К ней в течение всего времени, пока я жил в Ялте, у меня сохранялось какое-то настороженное отношение, которое возникло под влиянием нечаянно услышанного разговора между моими родителями. В этой аптеке работал хорошо знакомый моему отцу человек по имени Джемиль. Я и сейчас довольно отчётливо представил себе стройного, красивого мужчину с вьющимися чёрными волосами с заметной проседью. Он был, на мой взгляд, чуть моложе моего отца; во всём его внешнем облике сквозила подчёркнутая аккуратность. Взгляд его слегка прищуренных глаз был добрым и каким-то очень тёплым. После того, как я оказался рядом с отцом при одной из их случайных встреч, отец мне сказал, что Джемиль-ага – провизор, работает в аптеке. Для меня, владеющего русским языком в те годы довольно слабо, незнакомое слово "провизор" произвело очень большое впечатление, так как оно невольно ассоциировалось со словом "профессор", и я с первого взгляда проникся к Джемилю-ага большим уважением. Если дома нужно было какое-то лекарство и за ним посылали меня, я обязательно прибегал за ним только в эту аптеку, хотя другая аптека находилась буквально рядом с нашим домом, но там не было Джемиля-ага.
И вот через несколько лет после знакомства с ним из разговора между родителями я понял, что Джамиль-ага арестован. Через некоторое время мне стало также известно, что забрали ещё одного человека, на сей раз отца Мустафы, нашего хорошего товарища по школе. Эти сведения все знающие старались хранить в строжайшей тайне, хотя как можно было утаить исчезновение человека, и притом довольно известного, в таком маленьком городке. В поведении родителей тоже чувствовалась какая-то тревога. Улучив момент, я рассказал им об отце своего товарища и о том, что слышал их разговор о Джемиле-ага. Вопрос мой был прост: за что могли арестовать этих людей? Вместо ответа я получил сначала строгое предупреждение не интересоваться такими вопросами, но затем, поняв, что я могу на этом не остановиться, под большим секретом рассказали, что ничего определённого не известно, но в городе ходят слухи, что они могли быть арестованы за политические анекдоты. Я ни с кем об этом не должен разговаривать, ни у кого ни о чём не спрашивать, даже у ближайших своих школьных друзей, иначе навлеку беду и на нашу семью. Я понимал, почему они так беспокоятся: отец тоже любил бывать в кругу друзей, даже иногда приносил домой услышанные анекдоты. Мне, уже довольно взрослому юноше, было хорошо понятно без лишних слов, что в один прекрасный день мы тоже можем лишиться отца. Обстановка складывалась очень напоминающая карантин: в ближайшее время всех "заражённых" выявят и поместят в соответствующий "изолятор", но сколь долго продлится карантин – никому не было известно.
Мне было жаль Джемиля-ага и отца моего школьного товарища – Ахтема-ага, которого я хорошо знал и работой которого не раз восхищался. Это был человек чуть выше среднего роста, но удивительно могучего сложения. Его большая, совершенно сферической формы голова прочно сидела на мощной бычьей шее и была как бы слегка наклонена вперёд, как это бывает обычно у хороших борцов. Череп был абсолютно лыс, и казалось, что в него можно смотреться, как в зеркало. Я никогда не видел его в плохом настроении – работая, он всегда напевал какие-то мелодии. Ахтем-ага обладал колоссальным чувством юмора и был большим шутником. Когда он о чём-либо тебя спрашивал или что-то рассказывал, трудно было определить, говорит он серьёзно или подсмеивается, но шутки его всегда были мягкими, необидными. Я часто заставал его за работой дома, а раза два или три наблюдал, как он трудится вне дома. Он был, как принято говорить, кустарём-одиночкой, ни на какой службе не состоял, а занимался самостоятельно изготовлением вывесок для магазинов, кафе, различных учреждений, оформлял надписи на окнах магазинов, дверях ресторанов и т. д. Основная мастерская находилась в одной из комнат его трёхкомнатной квартиры в небольшом доме на улице Литкенса, почти против здания городского театра. Однажды я спросил у него, как называется его специальность, кто он по специальности, на что получил короткий ответ: "Живописец, – и, чуть погодя, добавил, – по нашему "Рессам", то есть то же, что и художник". Говоря честно, у меня были несколько иные представления о людях этой специальности, но свои сомнения я оставил при себе. Гораздо позже я понял, что, видимо, он был совершенно прав: ведь действительно, то, чем он занимался – одно из направлений декоративно-монументального искусства, носящее самый что ни есть прикладной характер. Ахтем-ага дома выполнял сравнительно небольшие работы, которые затем доставлялись и устанавливались в положенном месте. Пару раз мне удалось наблюдать, как на стекле делались "золотые" надписи. Раньше я думал, что они пишутся (или рисуются?) специальными красками, содержащими золотую пыль. Ахтем-ага делал не так. Стекло с обратной стороны сплошь закрашивалось масляными красками нужного фона за исключением самой надписи, затем на незакрашенные буквы или рисунки накладывалась тончайшая золотая фольга. Работа эта была очень тонкой и ответственной, так как от малейшего колебания воздуха или неосторожного дыхания фольга могла лечь не совсем ровно, могли образоваться морщинки. Ахтем-ага завязывал рот и нос марлевой повязкой, а нас просил отойти подальше и сидеть очень тихо, без разговоров, не шелохнувшись. Меня поражала толщина этой фольги. Казалось, что ничего тоньше невозможно даже представить себе.
Мы уже имели элементарные представления о строении вещества, о молекулах. Я решил, что толщина этой фольги и есть минимально возможная толщина вещества, так как она состоит из одного слоя молекул. Тоньше вещество уже невозможно сделать, потому что тогда пришлось бы молекулы расплющить, то есть уничтожить, а это невозможно. Эта мысль не давала мне покоя в течение нескольких дней, и тогда я решил спросить как-то на уроке физики у нашего учителя, можно ли сделать фольгу толщиной в одну молекулу и какую толщину будет иметь такая фольга. Он как-то странно посмотрел на меня, будто засомневался в моём здоровье, и ответил, что это дело будущего. Мой вопрос ему явно не понравился. В скором времени я сам позабыл об этой проблеме. Вспоминая сегодня этот эпизод, так хорошо сохранившийся в памяти, я ничуть не удивляюсь ответу учителя. В наших школах дипломированных учителей с высшим образованием явно не хватало, как и учебников на родном языке. Наш учитель вряд ли имел высшее образование, но в меру своих скромных сил и возможностей старался нас учить, обучаясь, возможно, и сам вместе с нами. Ведь учебников физики в наше время (как, впрочем, и сейчас) на татарском языке не было, и вряд ли в Крымском (или Симферопольском) Педагогическом институте выпускали учителей-предметников для национальной школы. Шевкет-оджа приходил на уроки с листочками, в которых содержался перевод очередного параграфа учебника физики с русского языка на татарский, и диктовал нам текст, одновременно что-то поясняя на доске. Перевод, естественно, был его собственный. Я ума не приложу, как же он справлялся с терминологией, без которой невозможно сформулировать ни одного закона. К сожалению, такие подробности мне не запомнились. Он же в нашем классе целый год преподавал и географию после того, как бесследно исчез Али-оджа, турок по национальности, которого мы очень любили и за знание предмета, и за увлекательнейшие рассказы, и за добрый, лёгкий характер. Я только могу высказать довольно достоверное предположение о том, что его исчезновение тоже было связано с политическими мотивами. Хорошо вспоминается один урок, посвящённый Первой мировой войне, когда он не мог скрыть своих симпатий к странам Малой Антанты, чем заразил и большинство из нас. А такие "уроки" в нашей стране даром не проходят.
Но вернёмся к Ахмету. В его дом меня привлекала, кроме дружбы с Мустафой, ещё один предмет – прекрасная мандолина работы итальянских мастеров, не только красивая своим внешним видом, но и покоряющая чистым, сильным, каким-то серебристым звуком. Кроме того, и играть на ней было намного легче, чем на наших инструментах, потому что струны располагались ближе к плоскости грифа, а лады были подогнаны очень точно. Когда я брал в руки эту мандолину, хотелось не только играть на ней, а погладить её, поговорить с ней, как с живой душой. В этом доме была и небольшая библиотека, в которой меня интересовали книги о выдающихся путешественниках и мореплавателях. Там впервые я узнал о путешествиях Марко Поло, подробное и очень увлекательное описание которых занимало несколько толстых томов. Мы с Мустафой некоторые особенно интересные места в этих томах перечитывали по нескольку раз, егозили по прилагаемым картам, подолгу рассматривали рисунки. Нам тоже хотелось стать путешественниками, может быть, даже знаменитыми (а кому из мальчишек этого не хочется!), объездить весь свет, насладиться неожиданными приключениями...
Несколько раз мне довелось видеть Ахтема-ага за работой и вне пределов мастерской. Однажды я очень долго наблюдал, как он делал надписи на стёклах входной двери ресторана, находившегося на территории городского сада. В левой руке он держал довольно длинную деревянную жердочку, другой конец которой был уперт в дверную раму. Кисть же правой руки, когда он аккуратным образом вырисовывал надпись, слегка опиралась на эту жёрдочку. Дверь была двустворчатой, и две надписи гласили: "Ресторан" и "Restaurant". Я раньше не видел, чтобы где-то появлялись надписи на иностранных языках, и поинтересовался, на каком языке эта надпись.
– На французском, – ответил Ахтем-ага.
– Почему, – продолжал я свой вопрос, – на французском? Разве к нам могут приезжать только французы?
Ахтем-ага пояснил мне, что французский язык считается международным, дипломаты свои переговоры ведут на французском, поэтому в таких местах, как гостиницы, вокзалы, порты, рестораны принято надписи делать на французском. Но на этом моё любопытство не было исчерпано. Пользуясь его хорошим настроением, я продолжил свой допрос.
– А меню в этом ресторане тоже будет на французском?
– Не знаю, – сказал Ахтем-ага, – это надо спросить у работников ресторана. – Я не думаю, чтобы дело дошло до меню. А вот надписи у входа в мужской и женский туалеты мне уже заказали, и тоже на русском и французском языках, – и, чуть улыбнувшись, добавил, – а сами сортиры одни и те же что для французов, что для русских, что для татар. Только в жизни, Рефат, ты это запомни, – далеко не всё для всех одинаково.
Видимо, чтобы перевести разговор в другую плоскость, Ахтем-ага сам спросил меня:
– А кем ты хочешь стать?
Я замялся и, преодолевая своё смущение, очень неуверенно произнёс:
– Вообще я хотел бы быть изобретателем... или инженером, потому что люблю математику... и вообще... интересуюсь всякими изобретениями, но ведь это очень трудно... – и, чуть переждав, продолжил, – и ваша профессия мне очень нравится, но, наверное, научиться этому тоже очень трудно.
Мне показалось, что моим словам он обрадовался, но тут же пожаловался:
– А вот Мустафа совсем не интересуется моей работой, а без желания научить человека чему-нибудь, особенно искусству, невозможно. Но кроме желания надо ещё иметь и талант, ну хотя бы небольшие способности – без этого в искусстве не обойтись. – Он провёл кистью несколько точных линий и продолжил. – Меня, например, никто не учил, всему научился сам.
Я молча слушал его и думал: "А может быть, он согласился бы научить меня?". Но эти мои мысли он прервал вопросом:
– Ты хорошо рисуешь, любишь рисовать?
– Нет, – ответил я, – рисовать я совсем не умею, у меня всё получается совсем плохо, – и чтобы ещё больше убедить его в этом, добавил, – даже Ленина не смог нарисовать и получил тройку.
– Постой, постой, дорогой, – произнёс он, оглядываясь по сторонам и понизив голос, – о каком Ленине и о каком рисунке ты говоришь?
– Мы в школе на уроке рисования учились рисовать Ленина.
По его глазам я видел, что моё сообщение вызвало в нём не только изумление, но и некоторое замешательство. Опять оглядевшись и убедившись, что нас никто не слышит, он оторвался от работы и почти шёпотом сказал:
– Расскажи подробнее, что это за уроки, кто вас учил этому?
– Понимаете, Ахтем-ага, в этом году к нам пришёл новый учитель рисования. Может быть, он и хороший, но какой-то чудаковатый.
– Кого же вы ещё рисовали?
– Больше никого, только Ленина. Сначала несколько уроков мы рисовали кубы, цилиндры, пирамиды и так далее. Он требовал, чтобы на рисунках были хорошие тени, а потом два урока мы учились рисовать Ленина. Он нам принёс какой-то плакат, похожий на знамя, на котором был изображён Ленин в профиль. Прикрепил на доске, а рядом мелом сам нарисовал такой же профиль и сказал, что любой советский человек должен уметь нарисовать Ленина. Мы рисовали, он подходил и поправлял наши рисунки или совсем перечёркивал, и тогда надо было начинать сначала.
– Ну и где же эти ваши рисунки?
– Да дома, в моей сумке, где все тетради и учебники.
– Ты мне мог бы их показать?
Я засмущался, не зная, как ответить. Такие рисунки стыдно было показать даже своему приятелю. Поняв, что он надо мной не собирается подшучивать, я ответил честно:
– Они очень плохие, Ахтем-ага, и мне стыдно их вам показывать. Особенно плохо у меня получается кепка на голове, но узнать, конечно, можно.
Он не стал настаивать и сказал:
– Сожги их, чтобы никто не видел, и никому об этом ни слова – ты меня понял?
– Понял, Ахтем-ага.
– С Мустафой я сам поговорю, а ты скажи Кемалу, пусть он тоже сожжет всё это. Если у тебя есть ещё какой-то очень близкий друг, которому ты доверяешь, ему тоже можешь сказать, но только по секрету.
Я действительно понял, что все наши рисунки – это ведь карикатура на Ленина, вождя мирового пролетариата. А этот бывший наш учитель – враг народа. И хорошо сделали, что его убрали от нас.
С той поры прошло очень много лет, и даже сегодня я не мог бы дать сколько-нибудь вразумительного ответа на вопрос: "А зачем Константин Иванович всё это делал, какую цель он преследовал?" Скорее всего, он был не совсем нормальным человеком, которого преследовала какая-то фикс-идея. Не думаю, что нормальный человек мог пытаться таким странным способом возвеличить или, наоборот, опорочить образ Ленина.
Что касается Ахтема-ага, тоже оказавшегося, как я уже писал, в рядах "провинившихся", то, отсидев назначенный срок, он вернулся к своей семье и к своей работе. А вот о Джемиле-ага мы никогда больше не слышали. Вероятно, он пополнил печальный список миллионов ни в чём не повинных людей, ставших жертвами политики тотальной слежки и подозрительности. А ведь были люди, которые на этом, и только на этом, делали карьеру. Как омерзительно, ценою оговора и лжи, доноса на других людей, предательства своих друзей и товарищей строить своё благополучие! И это всячески поощрялось, поощрялось на любом уровне – от простого, нищего крестьянского села и до самого верховного коллектива вождей – Политбюро. Точнее было сказать наоборот – от самого верха до самого низа. Люди, занимающиеся подобным делом, не испытывали ни сожаления по поводу содеянного, ни, тем более, угрызений совести. Они творили преступление осознанно, может быть, полагая, что этим самым спасают свою жизнь. Вряд ли они думали, что предаваемые ими люди в самом деле являются врагами народа, злоумышленниками, заговорщиками или иностранными шпионами. Многие писатели, которых мы заслуженно считаем исследователями человеческих душ, показывали, доказывали, что любое преступление ведёт за собой неотвратимость наказания. Что человек, совершивший преступление, вступает в тяжелейший конфликт со своей совестью и под тяжестью морального гнёта рано или поздно не только раскаивается в содеянном, но и бывает готов понести заслуженное наказание, чтобы очистить свою душу. Может быть, всё это и верно, но что-то мне за свою долгую жизнь не довелось ни разу увидеть такого раскаивающегося человека, равно как и попыток со стороны законодательных органов хоть как-то наказать всем известных наиболее отъявленных палачей. Наказать не физически, а хотя бы в форме всенародного порицания в назидание потомкам.
Почему же всё это стало возможно? Объяснить это и легко, и очень трудно. В самом деле, а могло ли быть иначе, если вся государственная машина работала на то, чтобы подавить, уничтожить духовное начало в каждом человеке в отдельности и в обществе в целом. Ни у кого не должно быть своего мнения, своего взгляда, своей оценки происходящих событий – "там" за тебя и для тебя всё уже приготовили. Тебе остаётся делать только то, что делают сегодня артисты, выступающие под фонограмму: согласно ей раскрывать рот и в такт музыки воспроизводить выученные телодвижения. Ведь с первых дней революции одним из героев народа был "солдат с ружьём, уставший на карауле". Затем идеалом для всех нас, подрастающего поколения, стал Павлик Морозов, предавший своих родителей. Далее всех призвали восхищаться успехами "ежовых рукавиц", с помощью которых были сметены с лица земли все ближайшие соратники товарища Сталина по революционной борьбе, оказавшиеся врагами народа, шпионами империалистических государств, диверсантами и террористами. Патриотизм заключался в слепом следовании "генеральной линии партии", в отсутствии самостоятельного мышления в любых его проявлениях. Людей, умеющих критически и честно мыслить, оставалось всё меньше, а обращенных в "новую веру", загипнотизированных вездесущей пропагандой или просто покорившихся ввиду смертельной опасности сопротивления, становилось всё больше. Истоки и причины бездуховности общества заключены именно в этом процессе. Катализатором его являлась также приманка в виде лозунга "отнять у богатых всё и раздать неимущим", рассчитанном на пробуждение у большинства населения низменных инстинктов. Во всём этом для меня остаётся непонятным только одно: как можно было за столь короткий промежуток времени, то есть всего за 10-15 лет, прошедших после революции, так резко изменить мировоззрение миллионов людей, подавить в них индивидуальность, превратить их в послушную, а может быть, уместнее сказать, в фанатичную толпу, готовую исполнить волю группы амбициозных малообразованных узурпаторов, возомнивших себя спасителями человечества. Повторюсь: меня больше всего поражает тот мизерный срок, который потребовался для коренного преобразования облика общества. Гитлеру потребовался ещё меньший срок для достижения примерно тех же целей. Для воспитания в обществе, а тем более для закрепления в нём высоконравственных норм поведения, как показывает история, требуются сотни лет, и такое воспитание проводит не кто-то, пришедший откуда-то, а проводит само же общество в силу своего национального характера, а также под влиянием некоторых внешних условий. И, оказывается, результат такой кропотливой "работы истории" может разрушить буквально за несколько лет небольшая кучка одержимых людей или даже один человек, сплотивший вокруг себя шайку злодеев, используя низменные интересы наиболее неудовлетворённой жизнью и агрессивной части общества при попустительстве остальной относительной здоровой его части. Этот феномен трудно объясним. Можно лишь констатировать: зёрна, гены (или любое другое слово, означающее соответствующий потенциал), заложенные в человеческом организме и отвечающие за добро, справедливость, миролюбие, очевидно, обладают малой устойчивостью (или защитой) по отношению к разрушительной силе зёрен, генов, несущих в себе заряды зла, враждебности, агрессивности. Поскольку причин этого мы не знаем, остаётся только развести руками и согласиться с тем, что такова природа человека.
Вернёмся, однако, к ресторану в городском саду, у дверей которого Ахтем-ага дал мне очень полезный совет. С этим рестораном у меня были связаны и другие, не очень весёлые воспоминания, относящиеся, примерно, к тем же годам, которые "прославили" нашу страну не только тотальными репрессиями, но и беспрецедентным по своим масштабам голодом, от которого особенно сильно пострадала Украина. Крым также оказался в зоне большого бедствия. Прекрасно помню, как всюду в городе слонялись с детьми целые семьи плохо одетых, обросших людей, напоминающих то ли бездомных цыган, то ли беспризорных. Их гнал сюда голод. Я впервые увидел людей, опухших от голода, а однажды в нашем подъезде мы обнаружили только что умершего человека. Особенно меня поразили его обнажённые почти до колен ноги, напоминавшие круглые, гладкие обрубленные стволы молодых деревьев. Как ни странно, ни краж, ни грабежей, ни убийств на почве голода не наблюдалось, во всяком случае у нас в Ялте. Люди тихо переносили этот ужас и тихо умирали. В нашей семье тоже были большие трудности, и мама изобретала всякие способы, чтобы мы не голодали. В ходу был так называемый хлебный суп: кипяток слегка заправляли жареным луком и туда крошили сухарики из чёрного хлеба. Ели мы иногда и котлеты, однако только спустя несколько лет мама открыла нам секрет своих котлет. Они, оказывается, были из дельфиньего мяса, которое имеет весьма резкий специфический запах и вкус. Она его хорошо отмачивала с добавлением в воду уксуса и каких-то пряностей, а при непосредственном приготовлении добавляла очень много чеснока, чтобы отбить запах. Она боялась, что мы откажемся от котлет, если узнаем, из чего они приготовлены, но мы ни разу не заподозрили никакого подвоха и поедали их с удовольствием.
Как-то несколько дней подряд мы с братом занимались добыванием картошки. Подвальный этаж нашего дома использовался как складское помещение. Из него на уровне пешеходной дорожки выходили осветительные окошки, расположенные в специально пристроенных нишах. Поверх очень толстых, зелёного цвета стёкол на окошках были закреплены железные решётки. Как-то проходя мимо одного из окошек, я заметил, что под решёткой стекло в нескольких местах было разбито и под ним можно было разглядеть большую кучу картошки. Было очень соблазнительно попытаться извлечь оттуда несколько картофелин, и я стал думать, как это сделать. До картошки было полтора-два метра расстояния, и если прикрепить к концу длинной жерди остроконечный кусок железа, нож или вилку, то есть соорудить острогу, можно было легко достать её, но это привлекло бы внимание прохожих. К дальнейшим разработкам идеи был подключён мой двоюродный брат, и мы совместными усилиями изготовили некое приспособление, состоявшее из бечёвки с утяжелённой особым образом вилкой, прикреплённой к её концу. Мы делали вид, что играем во что-то или просто болтали, сидя около вожделенной ниши. Улучив подходящий момент, кто-то из нас осторожно опускал бечёвку с таким расчётом, чтобы на последних полуметрах сделать её падение свободным и чтобы она с силой вонзилась своими зубьями в картошку. Оказалось, что сделать это не так-то просто, и редкая попытка приносила успех. В первый раз набрав несколько картофелин, мы принесли их домой, но как отдать их маме? Она ведь тут же спросит, где мы достали. Чуть пошарив по углам, мы нашли дома небольшую корзиночку, в которой хранилось 4-5 картофелин, столько же лука, моркови и несколько перцев. Положить туда ещё 5 картофелин, добытых нами, мы не решились, так как знали, что каждая единица на учёте, поэтому положили только две, а три спрятали до следующего раза. Так мы промышляли потихонечку в течение ещё двух или трёх дней, пока нас не поймали. Первым выследил нас дворник, довольно неприятный тип со странной фамилией Золотых. Меня удивляла эта фамилия, отвечающая не на вопрос "Кто?" или хотя бы "Какой?" в именительном падеже, а на вопрос "Каких?" в родительном падеже. Его угроза: "Вот заявлю в милицию, тогда будете знать, как воровать народное добро!" сразу привела меня в чувство, и мы некоторое время даже близко боялись подойти к нашей нише и все ждали, что вот-вот за нами придёт наряд милиции. Как говорится, беда не приходит одна. Оказывается, и мама выследила нас, обратив внимание на самопроизвольное размножение клубней в корзине, и нам пришлось во всём признаться. Это было концом моей так удачно начавшейся "воровской" карьеры.
Но семья очень страдала от недоедания, так как мы, не имея подсобного хозяйства, вынуждены были довольствоваться только той нормой, которая определялась так называемыми продовольственными карточками. Положение тех, чья работа была связана с торговлей продуктами питания, со столовыми, домами отдыха или санаториями, было значительно лучше – им всё же кое-что перепадало помимо карточек. Как раз в это время муж одной из наших дальних родственниц Сеит-Неби-ага, вернувшийся в Крым после нескольких лет жизни в Средней Азии, сумел устроиться на работу в тот самый ресторан в городском саду на должность кладовщика. Ему требовался помощник. На эту должность и решили устроить меня на работу хотя бы на летний сезон. Когда папа мне об этом сказал, я не стал возражать, то ли понимая сложное положение семьи, то ли просто не желая огорчать родителей. Однако, когда начали оформлять меня на работу, выяснилось, что я не достиг ещё положенных шестнадцати лет – только через несколько месяцев мне исполнялось лишь четырнадцать, – а таких в соответствии с законом нанимать на работу запрещалось. Преодолев какие-то формальные препятствия, удалось всё же оформить меня на работу, но не на должность помощника, а ученика кладовщика. Так я оказался сотрудником ресторана. Я выполнял самую разнообразную работу: отпускал работникам кухни муку, крупу, соль, сахар, подсолнечное масло и некоторые другие продукты, ездил с извозчиком дядей Васей за сметаной и молоком, с ним же развозил выпекаемые в ресторане медовые коврижки, пирожки и булочки. Казалось очень несправедливым развозить всю эту вкуснятину и не иметь права хотя бы одну штучку попробовать – всё было на строгом учёте. Приходилось желудок угощать собственными слюнками. Я обычно садился рядом с дядей Васей на козлы, и мы с гордым видом катили по Набережной. За нами на повозке была установлена средних размеров будка, окрашенная в светло-голубой цвет, с полками для подставок, а впереди бежала небольшая буланая лошадка, очень добрая и ласковая, по имени Яшка. Дядя Вася был весёлым балагуром, знавшим множество презабавных историй, поэтому я с нетерпением ждал очередных поездок, которые случались раза два в неделю. За хлебом он ездил каждый день, но здесь моей помощи не требовалось. Самой противной была работа в подвале по протиранию поверхности висящих там копчёностей. Без такой обработки подсолнечным маслом на них образовывалась плесень. Даже в ресторане в то время не было обычных холодильников, не говоря уже о кондиционерах. Работать приходилось стоя, не снимая рыбу и колбасу с крюков, и руки, постоянно поднятые вверх, немели и очень уставали. За недобросовестную работу мне несколько раз попадало от Сеит-Неби-ага... Улучив свободную минуту, я тут же садился за столик в малюсенькой нашей конторке и при очень тусклом свете маломощной лампочки принимался изображать надписи на витринах, вывески для магазинов, какие-то надуманные эмблемы. Там я научился выписывать объёмные буквы, имеющие в сечении квадратную, треугольную или полукруглую формы. Эти надписи я раскрашивал принесёнными с собой цветными карандашами и мечтал как-нибудь показать самые удачные из них Ахтему-ага, но дело до этого так и не дошло. Не суждено мне было стать живописцем, как Ахтем-ага.
Но самым главным смыслом моей работы была, конечно, возможность обедать там, да ещё покупать и приносить домой две белые сайки, и всё это без всяких карточек. В душе я этим очень гордился. Эти сайки мы далеко не каждый день ели сами, чаще всего мама их обменивала на базаре на какие-то другие нужные нам продукты: картошку, масло, рыбу. На рынке существовал довольно твёрдый эквивалент. Если не ошибаюсь, за сайку можно было взять 1 кг картошки, 1 литр молока, четверть бутылки подсолнечного масла и т. д. Однажды мама меня послала поменять сайку на литр молока, что я и сделал без всяких трудностей. Но молоко оказалось козьим с изрядным специфическим запахом. Мама расстроилась и объяснила, что при покупке молоко надо пробовать на вкус, иначе можно опять нарваться на козье. Просить продавцов дать попробовать молока мне казалось неудобным и, кроме того, я боялся, что не смогу распознать молоко, отведав столь мизерную порцию. Поэтому в следующий раз я пошёл на заранее обдуманную хитрость. Подойдя к молочному ряду, я довольно громко спросил у стоявших здесь тётушек: "У кого есть козье молоко?" Две из них ответили, что у них козье молоко. Конечно, я купил молоко у других, заслужив от хозяек коз не очень добрый прогноз относительно будущей своей жизни: "Ты посмотри, какой хитрый! Вырастет, наверное, жуликом".