Текст книги "Следы в сердце и в памяти"
Автор книги: Рефат Аппазов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
– Пойдёмте отсюда, нам здесь делать нечего.
Позже, многократно вспоминая эту минуту, в которой сфокусировалось не только моё отношение к происходящему сейчас, но и недавний разговор в милиции, и вся многолетняя невысказанная боль и обида, всё, что творили и творят над моим народом многие годы, и глухая стена бесперспективности, я удивляюсь тому, что не сотворил чего-то ужасного, противного своей натуре, и каждый раз благодарил свою мимолётную знакомую, которой даже имя я не запомнил. Она предотвратила беду единственным, известным только женщине способом, чутьём разгадав многое, чего она и не знала вовсе.
В следующую гостиницу мы уже вошли подготовленные ко всему. Здесь тоже были свободные места, и администраторша, когда прочитала мою анкетку, предложила принести разрешение из милиции. Я тут же его предъявил, и дальнейшее уже обошлось без всяких эксцессов, если не считать того, что женщину поселили в отдельном номере, меня же повели в громадный зал с шестнадцатью койками, из которых были заняты едва ли три. Мы распрощались с моей знакомой, и каждый отправился по своим делам: она – искать свою подругу, я, взяв фотоаппарат, пошёл к местам своего детства.
Удивительными нам кажутся давно знакомые места, когда оказываешься в них много лет спустя. Может быть, это эффект моего многолетнего пребывания вблизи такого мегаполиса, как Москва, а может, закономерность более общего характера. Во всяком случае и в более поздние годы при каждой встрече с Симферополем, Ялтой, другими местами детства я поражался миниатюрности улиц, зданий, расстояний, площадей...
И вот сейчас я оказался на Севастопольской. Для меня, мальчишки, это была центральная улица Симферополя. Тогда на ней находился мануфактурный магазин, в котором работал мой отец; бакалейный магазин, принадлежавший мужу моей тёти по материнской линии. Его называли баккал Умер Ягьяев, но в торговом мире он был известен как Левинсон Умер, Левинсон – вроде прозвища, по фамилии бывшего своего хозяина. Там же был магазин моего деда, отца матери, который торговал известью. Отсюда – киреччи Куртумер. Здесь были чебуречная, парикмахерская и много других заведений. На пересечении Кантарной улицы с Севастопольской была кофейня, принадлежавшая мужу моей тёти по отцовской линии. Двери и окна магазинов закрывались складывающимися и раздвигающимися в горизонтальном направлении металлическими решетками, а поверх них гибкими, тоже металлическими жалюзи, двигающимися в вертикальном направлении. Очень было интересно наблюдать процедуру их открывания и закрывания, но помогать мне не разрешали. Теперь все эти места выглядели очень неприглядно и уныло. Они напоминали подъезды заброшенных домов. Краска везде облупилась, тротуары грязные, тут и там кучи мусора, везде разбросаны бумажные обрывки, бутылки, обломки деревянных ящиков. Улица не была похожа ни на торговую, ни на жилую. Как и прежде, с правой стороны по ходу моего движения жилых и торговых построек не было. Я стал вспоминать, что раньше здесь был базар, то есть центральный симферопольский рынок. Посреди базара, над главным его сооружением, были установлены большие, квадратной формы четырёхсторонние часы с римскими цифрами на циферблате и ажурными стрелками, хорошо видные со всех сторон. Базарная площадь была разбита на несколько частей. Одна часть состояла из торговых рядов в виде деревянных палаток и навесов. Вот мясной ряд, сплошь заполненный всевозможным товаром. Здесь не допускалось, чтобы рядом располагались торгующие говядиной, бараниной с торгующими свининой. Свинины было не много, так как крымские татары и евреи свинину не употребляли вообще. Применение одного и того же ножа или топора для разделки свинины и других видов мяса считалось недопустимым – продавцу это могло обойтись полным бойкотом и всенародным позором. А как рубили мясо, какими аппетитными и красивыми кусками оно висело на крюках! Сегодня я смотрю на прилавках магазинов на мясо и не понимаю: то ли строение животных претерпело такие страшные изменения, то ли рубщики мяса полностью потеряли свою былую квалификацию. Зачастую выставленные куски мяса вызывают не аппетит, а отвращение.
Был на базаре колбасный ряд, и в нём особое место занимали торговцы так называемой еврейской колбасы. Другие сорта тут и близко не подпускались, поскольку в них могли быть добавки свинины. Татары колбасу, как правило, не ели, но если такие семьи находились, они брали только еврейскую колбасу. Наша семья была одной из таких.
Помню рыбный ряд. Шёл умопомрачительный запах от копчёных и вяленых рыб. Каких только там рыб не было! Нашей самой любимой рыбой была султанка, или барабулька. В свежем виде с характерной розовой чешуйкой и с двумя короткими усиками. В этой небольшой рыбке не было мелких косточек. Она была необыкновенно нежна и вкусна в любом виде: жареном, тушёном, горяче-копчёном. В Чёрном море, кажется, её почти уже совсем не осталось.
Торговали, как на всех рынках, и молочными продуктами. Я помню длинные ряды глиняных кувшинчиков различной формы и величины, заполненных свежим катыком с аппетитной корочкой сверху. Катык чаще всего делали из овечьего молока, хотя в городских домах готовили и из коровьего. Помню большие бочки со свежей брынзой, которую готовили в горных и в степных условиях чабаны в основном тоже из овечьего молока. С тех пор я неравнодушен к брынзе. Брынза с маслинами и луком для меня и сейчас является одним из самых любимых лакомств. Я долго не мог понять, чем обязан своей привычке есть кефир и сметану, творог и ряженку только с солью. Если я вижу, как кто-то кладёт в кефир сахар, мне становится нехорошо. Скорее всего, во всём этом виновато моё пристрастие с детства к брынзе.
Далее на базаре большую площадь занимали овощи, фрукты и бахчевые. Особенно ярким был рынок осенью. Виноград и инжир, яблоки и груши, гранаты и айва – всё это в великом разнообразии; лесной и садовый кизил, мушмолла (некоторые называют мушмула), ювез...
Сейчас ещё мушмоллу можно кое-где обнаружить, а что такое ювез, думаю, помнят только пожилые жители Крыма. Это лесная ягода, по форме и виду несколько напоминающая редиску, растущая на сравнительно небольших кустах. При сборе она имеет зеленоватый вид с розовыми бочками. Собрав в пучки, её подвешивали к потолку, к стенке, и в течение месяца или двух она дозревала. Уже поздней осенью эта ягода приобретала красивый жёлтый цвет с красным бочком. Мякоть мягкая, слегка кремового оттенка, чуть вяжущая. Где она теперь?
Овощи, фрукты и бахчевые продавали как на стойках, так и прямо с телеги, воза или огромных куч, возвышавшихся на пахучих соломенных подстилках. Золотились горы лука на солнце, тут же арбузы, дыни, тыквы. Часто их покупали не штуками или килограммами (вернее, фунтами), а целыми телегами, или подводами. Если покупок не набиралось на целую подводу, нанимали небольшую повозку на двух больших колёсах, которую тянул трудолюбивый ослик. В то время в Крыму очень много было осликов, в заметных количествах были и верблюды. Вот бы сейчас, в период дефицита и бензина, и навоза, возродить семейство осликов! Глядишь, от них толку было бы побольше, чем от иных президентов и парламентов.
Среди шумной толпы с важностью расхаживали татарские мальчишки с высокими сосудами за плечами, оглашая окрестность громкими криками: "Халодный вада, каму нальём?" Всё это произносилось нараспев, каждым под свою мелодию. Продавали и бузу, и сладкую лимонную воду под названием "шербет". Кто не пробовал настоящую крымскую бузу, тот не пробовал ничего. Это чуть-чуть опьяняющий напиток (думаю его крепость не больше одного-двух градусов) молочно-белого цвета с пузырьками воздуха, употребляемый обычно в охлаждённом виде. Из всего сладкого я, пожалуй, больше всего любил бузу. К удивлению многих, пробовавших бузу, она ничего общего не имеет с молоком или кумысом: напиток готовится в основном из пшена, вытяжка из которого сбраживается на дрожжах. Крымским татарам буза известна под названием "макъсыма".
Для желающих поесть предлагались горячие чебуреки и караимские пирожки. Их извлекали из больших круглых металлических барабанов – давулов, которые имели поддоны с горячими угольками и золой, чтобы содержимое постоянно подогревалось. Эти давулы подвешивались на ремнях на шее торгующих, примерно так, как это делается барабанщиками в духовых оркестрах, только плоская сторона барабана в данном случае занимает горизонтальное положение. К еде я был очень равнодушен, но тем не менее старался не пропустить угощения на базаре. Когда меня спрашивали, что бы я хотел поесть, всегда отвечал: "Караимских пирожков". А запивать это вкуснейшее кушанье лучше всего было бузой.
При каждом посещении базара я видел двух старых евреев, продававших со своих лоточков всякую мелочь. Один из них постоянно выкрикивал: "Чёгный пегец, кислота! Чёгный пегец, кислота!", делая акцент на последнем слове. Другой кричал: "Иголки, нитки, иголки, нитки!", причём иголки у него превращались постепенно сначала в "иолки", а затем и вовсе в "ёлки", и получалось: "Ёлки, нитки! Ёлки, нитки!" И, чуть отдышавшись, переходил на контрмелодию: "Нитки, ёлки! Нитки, ёлки!" Я пытался угадать, когда он перейдёт с "ёлки, нитки" на "нитки, ёлки" и никак не мог предугадать этот момент. Так же не мог понять, какая разница между одним и другим, почему он постоянно меняет порядок слов. Думал о том, что на первом месте должно быть главное слово. А какое из них главное? Значит, главным бывает то одно, то другое, – думал я, – в зависимости от того, кому что больше нужно.
Иногда я видел то там, то здесь на пятачке, окружённом людьми, одного пожилого китайца, ловко подкидывающего какой-то звенящий шест со множеством колокольчиков, металлических пластинок и с пропеллерами на концах. Шест с высоты со звоном опускался на его плечи, шею, руки, ноги, живот, спину и вновь взвивался со звоном вверх. При этом китаец выкрикивал какие-то незнакомые слова, по-видимому, на китайском языке, из которых я помнил только: "Шанхай – а?" Всё тело бедного было в ранах, ссадинах и синяках, жалко было на него смотреть. Собрав толпу зрителей, он начинал показывать фокусы. Много позже из книг я узнал, как некоторые из них делаются, и пробовал демонстрировать. Однажды я видел, как милиционер отнял у него коробку с собранными деньгами, сломал какие-то предметы его нехитрого ремесла, ругал его и пинал ногами. От жалости к старику я заплакал.
Вот такой был рынок в Симферополе в конце двадцатых годов. Улица с одного края рынка, перпендикулярная Севастопольской, представляла собой ряд магазинов, лавок, мастерских. Условно эту улицу называли шорным рядом, видимо, из-за преобладания в нём конно-перевозочных средств. Это нечто вроде сегодняшнего чёрного авторынка. Здесь сильно пахло кожей, от сыромятной до хорошо выделанной конской сбруи и сёдел. Тут были хомуты, дуги, уздечки, подпруги, кнуты, ремни и многое другое, назначение чего я не представлял себе. Тут же – дёготь и похожие на него смазочные материалы для колёс, рессор, пружин и т. д. Продавали подковы, гвозди, всякий инструмент, сельхозинвентарь, всевозможные приспособления, верёвки от самых тонких до толстенных корабельных канатов – всего не перечесть. Это был особый мир не только вещей, но и запахов. Тут же кузнецы чинили телеги и повозки, подковывали лошадей, от чего шёл дым и пар. Мне очень жалко было лошадей, к копытам которых прикладывали раскалённые подковы и вгоняли огромные гвозди.
Всё это пронеслось в памяти, пока я шёл по Севастопольской к улице Субхи. А вот и она. Поворачиваю налево и прохожу не более сотни метров. Вот двор, где жил мой самый младший дядя – Асан с женой и двумя сыновьями. В небольшом чистом дворике было не менее пяти или шести отдельных флигельков, в дальнем конце – колодец. Память мне не изменила – всё узнаваемо. Но, боже мой, что это за грязь, что за запахи? Один угол двора завален полуразвалившимися бочками то ли из-под селёдки, то ли из-под солёных огурцов, в другом углу железные бочки и битые ящики. Колодец развален и забит. Пришлось пройти мимо дворовой уборной (туалетом назвать это заведение не поворачивается язык). Неудобно описывать то, что было видно через перекосившиеся, все в сплошных щелях двери. Я был всем увиденным поражён. Даже забыл, что собирался фотографировать. С тяжёлым сердцем я вышел со двора и пошёл дальше по направлению к нашей Краснознамённой улице. Неожиданно я очутился у здания кинотеатра "Субхи", а это означало, что поворот к нашей улице я уже прошёл. Как же я мог пропустить? Вернулся чуть назад и с большим удивлением обнаружил совсем узенькую, но ту самую улицу. Мне раньше она казалась более значительной, ведь сколько событий детских лет она вмещала в себе, и вдруг такая незаметная! Тут мы катали с помощью особым образом выгнутых водил железные колёсики и большие обручи (копчек), играли в перегонки и прятки, катались, если выпадал снег, на самодельных деревянных коньках, прикреплённых к одной ноге, собирали с деревьев шелковицу и ели, играли в различные игры с мячом, расшибали монетки, играли в челика (нечто подобное русской лапте), в ашык – кости, остающиеся от коленных суставов овец, и во многие другие игры. Всё вмещала в себе эта улица. Изредка на ней даже появлялся автомобиль, глазеть на который высыпали все жильцы. Женщины ахали и охали, а мальчишки пытались дотронуться до отлакированных поверхностей или пыльных колёс. На нашей улице чуть выше по левую сторону была даже мечеть с большим абрикосовым деревом во дворе. С соседнего двора мы взбирались на стенку и срывали зелёные абрикосы. А сколько знаменитых людей здесь проживало! Тут был дом известного на весь Симферополь парикмахера, рядом с ним жил один грек, фамилию которого я не помню; про него говорили, что он может за один присест съесть сто чебуреков. Недалеко от нашей улицы жил янтыкчи Мевлюд, выпекавший такие пироги с мясом, подобных которым не было во всём городе. С утра эти горячие пироги разносили по домам, тут же на длинных досках, укрытых полотенцами, разносили и пите – лепёшки, заменяющие хлеб, а в больших корзинах – только что выпеченные бублики с маком. Жили тут и крупные торговцы фруктами и овощами – предприниматели, которых уважительно называли Челеби. Вот какая была наша улица! А я пропустил её, не заметив.
Я решил сначала подняться до мечети, а затем, спускаясь обратно, сделать интересующие меня снимки. Когда подошел примерно к тому месту, где, по моим представлениям, должна была находиться мечеть, там её не обнаружил. По внешнему виду за этим забором мог находиться либо склад, либо мастерские. Двери были заперты, постучать я не решился и, постояв немного, прошёл дальше.
Во дворе, расположенном рядом, жил мой двоюродный брат Мидат. В нём было около десяти отдельных строений. Вход во двор был открыт, я зашёл и всё нашёл примерно в том же виде, вплоть до колодца и красивого кустарника с крупными длинными тёмно-зелёными листьями с очень неприятным запахом. Одно только строение сильно обветшало, окна были забиты где фанерой, а где и заткнуты просто тряпками. Мне даже стало приятно после увиденного недавно двора. Во дворе не было ни одного человека, и он производил вид покинутого. Я подошёл к отдельно стоящему флигельку из трёх комнат с пристроенной рядом кухонькой, вспоминая, как много времени я здесь провёл со своими сверстниками. Это была квартира семьи Мидата. Мидат был для меня вроде родного брата, ведь после смерти своего отца, прожив в Симферополе около двух-трёх лет, он с матерью приехал к нам в Ялту, и две семьи жили в одной нашей ялтинской комнате до самой войны. Мать Мидата выдали замуж за очень милого, порядочного, мягкого и спокойного по характеру человека, о котором я уже упоминал – это Умер Ягьяев или Левинсон Умер. Он был на 18 лет старше своей жены. В своей жене и сыне души не чаял. Кроме семьи и своей работы для него ничего на свете не существовало. Мидат у него в буквальном смысле слова сидел на голове. Мы все очень любили Умера-эниште. К сожалению, его судьба оказалась печальной. В расцвете сил и здоровья, ранее ничем не болевший, не приверженный к так называемым вредным привычкам человек в возрасте 48 лет, он в течение буквально одного-двух дней скончался от мощного кровоизлияния в мозг. Причиной, как говорили все наши родственники, послужила крайняя озабоченность положением семьи в случае закрытия своей торговли. Как раз в предшествующие его болезни дни дело подошло к ликвидации его бакалейного магазина из-за непомерных налогов, и он мучительно искал выход из создавшегося положения.
Сделав несколько снимков, я ещё раз оглядел всё вокруг и вышел со двора. Дальше по пути был дом алай, который я считал своим вторым домом. Когда родители уехали в Гурзуф, я оставался с алай в этом доме. Здесь же для нас, троих двоюродных братьев, был устроен суннеттой – обряд обрезания с приглашением изрядного количества гостей, преподнесением подарков, поздравлениями и т. д. С этого двора понесли на кладбище мужа алай, которого я очень любил. Звали его Абильтаир Ислямов, а для меня он был эниште-бабай . Это был красивый, очень волевой и энергичный мужчина. Ему принадлежали четыре или пять домов на этой улице, он был владельцем кофейни в Симферополе, имел ещё какое-то дело в торговле, а заодно бесплатно лечил больных, пораженных лишаём, незаживающими язвами и ранами. Для этого он собственноручно готовил мазь – кок-даре, в состав которой входило небольшое количество ртути. Я слышал, что лечил он хорошо, так как к нему приезжали из самых отдалённых уголков Крыма за помощью. Любил охоту и держал несколько охотничьих собак. Беспрерывно курил, заворачивая в тонкую папиросную бумагу табак, который сам готовил из нескольких сортов лучших крымских табаков. Я наблюдал за процессом резки этого табака, смешивания и складывания в коробки. Аромат при этом по всему дому распространялся совершенно необыкновенный.
Вот этот широкомасштабный, может быть, несколько необузданный человек вынужден был по мере удушения НЭПа постепенно отдать все свои дома, закрыть кофейню и остаться почти без ничего. Алай даже завела корову Маньку, чтобы как-то прокормить семью. Эниште-бабай купил машину для очистки шерсти, наладил ручное производство войлока. Внутренние стороны его рук по локти были в ранах от катания войлока. Когда пришлось прикрыть и это занятие, он от безысходности и отчаянья покончил с собой, выпив концентрированной серной кислоты, запас которой у него всегда имелся, поскольку она применялась в производстве войлока. Я помню, какие он муки испытывал, когда привели меня по его воле к нему, ещё живому, чтобы проститься. Через два дня его не стало. Я помнил, где находилась его могила, и хотел обязательно её найти.
Вспоминая всё это, я подходил к дому алай. Ещё издали я заметил у ворот дома несколько человек и перешёл на другую сторону улицы, откуда и обзор был бы лучше для снимка. Пока я медленно подходил, у ворот уже собралось пять или шесть человек: кто сидел на корточках, кто на низеньких табуреточках, а кто-то просто стоял. Пока подбирал экспозицию и точку съёмки, прошло несколько минут. Я прицелился и щёлкнул раз-другой. В это время люди заметили меня, заволновались, начали друг друга натравливать: "Что это за тип? Что он здесь делает? Зачем он фотографирует? Это, наверно, американский шпион, хочет для газеты заснять". От группы отделились два наиболее рьяных "патриота", которые, конечно же, оказались в подпитии, и подошли ко мне. Ну, и начался дурацкий разговор. Один из них даже чуть не выхватил у меня фотоаппарат. Лезть в драку мне в моём положении было очень не выгодно. Продолжая с ними ругаться, я пригрозил им милицией, а сам, отбиваясь, постепенно отступал. Я подумал, что убежать от них всегда смогу, и когда почувствовал, что сильно закипаю, грубо послал их подальше, употребив крепкие слова, в которых, надо думать, они понимали толк, повернулся спиной к ним и стал быстро уходить. К моему удивлению, они меня не преследовали, а, постояв некоторое время в нерешительности, лениво двинулись к своим.
Пройдя небольшое расстояние, я оказался у "своего" дома. Краска на стенах облупилась, хотя и сохранился общий жёлтоватый тон, кое-где отвалилась штукатурка, оконные переплёты давно не видели подобия краски. Учтя предыдущий опыт, я довольно быстро сделал два снимка с разных сторон, так как дом был угловым. Мне очень захотелось войти хотя бы во двор, и я толкнул калитку, которая показалась мне открытой. Хотя она держалась на честном слове, всё же была заперта. Не найдя звонка, я несколько раз настойчиво постучал, но никто не ответил и не вышел. Значит, не суждено было на этот раз войти в родной дом. С тоской в груди я зашагал прочь, повернул за угол направо и опять очутился на Субхи. Пройдя мимо здания кинотеатра, я медленно поднимался выше по улице, оглядывая знакомые дома, ворота, калитки. Стоп! Вот дом Халиля-эмдже, брата моего отца. У него была жена Фатьма-апти из дворянского рода, мурзачка, женщина весьма строгих правил, замкнутая, гордая, высокомерная. Сын Нусреддин, на два года старше меня, весьма энергичный парень, умевший прилично рисовать, фотографировать, играть на мандолине и флейте, был для меня человеком, которому я иногда хотел подражать, но из этого ничего не получалось, поскольку мы совершенно разные люди по своей натуре. Как-нибудь я коснусь подробнее его жизни, которая тоже оказалась сломанной. Этот домик выглядел лучше всех остальных: аккуратно покрашенный, без каких-либо изъянов, с таким же аккуратным заборчиком-стеной со стороны переулка, без следов мусора и хлама вокруг.
Халиль-эмдже имел на территории кладбища хорошую мастерскую. Он обтёсывал надмогильные камни – башташ, выполняя на них красивой арабской вязью соответствующие надписи, столярничал, мог работать и по плотницкой части. Вот по направлению к кладбищу и лежал дальнейший мой путь. Как-то уж очень быстро я очутился у того места, к которому шёл, определив это не по кладбищу, которое располагалось по правую сторону, а по характерному зданию школы, как раз напротив. Светлое полутораэтажное здание школы узнал сразу: я ведь провёл там почти два года за партой. Но почему-то на ряде окон были железные решётки. "Неужели тюрьма", – подумал и даже вздрогнул от такой неприятной догадки. Но мои воспоминания о школе вытеснялись напряжённым поиском кладбища, которое, я отчётливо помню, находилось ровно напротив школы. Как раз на том месте, где я стоял, были ворота и калитка, а рядом с нею – мастерская. Халиль-эмдже преподавал в школе, и ему достаточно было перейти дорогу, чтобы очутиться в школе и забрать детей в мастерскую. Мы во время большой перемены иногда заходили на территорию кладбища, на котором было чисто, солнечно, весной цвело много полевых цветов. Куда же оно могло деться? Вместо кладбища я стою на очень грязной площади, застроенной какими-то жалкими лачугами из ржавых листов железа, кусков горбыля и фанеры. Тут же кучи гниющего мусора, всякого тряпья. В моей голове была только одна мысль: как же найти наше кладбище? О том, что оно так просто могло исчезнуть, я и подумать не мог. Вдруг вижу: в мою сторону шагает какой-то человек. Ещё не успев его разглядеть, я спрашиваю у него:
– Здесь, кажется, было кладбище. Вы не скажете, где оно? Может я ошибаюсь?
– Нет, ты не ошибаешься. Но это же было татарское кладбище! Как только этих предателей выгнали из Крыма, кладбище уничтожили, чтобы духу их здесь не было, понял?
Мужик был изрядно выпившим, но на ногах пока держался неплохо, говорил чуть растягивая слова и испытывая какое-то внутреннее геройство, будто он лично совершил этот великий подвиг. Не дождавшись ответа, он ещё раз спросил:
– Я правильно говорю? Ты меня понял? – и пошел дальше.
Пройдя с десяток шагов, он остановился у стены небольшого сооружения и, не заходя внутрь, начал расстёгивать пуговицы на брюках.
Простояв неопределённое время в полной прострации от испытанного потрясения, я ещё раз оглянулся вокруг и машинально зашагал в том же направлении. Дойдя до небольшого сооружения, я по виду и по запаху определил, что это была обычная грязная уборная, запачканная снаружи ничуть не меньше, чем внутри. Тут же бросились в глаза несколько ровных белых камней, послуживших основанием для сырых кирпичей, из которых были слеплены стены. К своему ужасу я сразу заметил на камнях надписи, сделанные арабской вязью. Большего потрясения, чем я испытал в эти минуты, не испытывал никогда в жизни. Конечно же, это были надмогильные камни от разрушенного татарского кладбища. У меня перехватило в горле, я не мог ни дышать, ни плакать, ни кричать и совсем не заметил, как ко мне кто-то подошел и, трогая за плечо, что-то говорил. Только со второго или третьего его толчка я очнулся, как от тяжёлого сна, и услышал:
– Вам чем-то помочь, вам плохо?
Я увидел пожилого мужчину невысокого роста, удивлённо смотревшего на меня.
– Нет, спасибо, – сказал я, овладевая собой.
– Может быть, всё-таки чем-то помочь? Вы плохо выглядите, – продолжил он и добавил: – Толкучка уже кончилась, все уже давно разошлись, приходите завтра пораньше, часов в семь, – говорил он, продолжая внимательно оглядывать меня.
То ли его слова, то ли его жесты подтолкнули меня к продолжению разговора, и я сказал:
– Нет, мне здесь ничего не надо, я сюда забрёл случайно, – чуть замедлив, добавил: – Вернее, не так уж случайно, я тут искал кладбище.
– Да, тут было кладбище, – сказал он, делая упор на слове "было", – но кладбище татарское.
– Я и искал татарское, но не смог его найти.
– Его разрушили уже давно. А зачем оно вам?
– Видите ли, я хотел его сфотографировать. У меня с этими местами связаны разные воспоминания. Я давно не был в Крыму и вот решил воспользоваться случаем.
– А вы что, жили здесь раньше?
– В общем-то, да.
– А где вы жили?
– На этой улице, но чуть пониже, а в этой школе, что напротив, я учился.
– Но здесь же была татарская школа, а вы разве татарин? Что-то не похоже.
– Тем не менее.
– Вы извините меня, я хорошо знал многих татар, живших на этой улице, я сам здесь родился и даже всю войну никуда не выезжал. Я своими глазами видел, как выселяли татар. Может быть, я знаю и ваших родителей. Кто они, как звали?
– Мой отец – Аппазов Фазыл, а жили мы на углу Краснознамённой.
Он почесал в голове, помассировал лоб, закрыл глаза, что-то вспоминая, и сказал:
– Нет, знаете, я такого человека не помню, а фамилия эта кажется знакомой, но не могу вспомнить, откуда я её знаю.
– А вы не помните, вот здесь была мастерская?
– Конечно, помню. Это была мастерская Халиля.
– Его фамилия и была Аппазов.
Мой собеседник стукнул себя по лбу и воскликнул:
– Да! Конечно! Как же я мог позабыть его фамилию. Точно – Халиль Аппазов! Я его прекрасно знал.
Мы постояли немного, оценивая сделанное открытие, и вдруг он ещё что-то вспомнил:
– Послушайте, может, вы его сын?
– Нет, я не сын, а племянник. Халиль – родной брат моего отца.
– Что вы говорите? Как же вы здесь очутились?
И с этими словами он обнял меня, прижал к себе, поцеловал и долго тряс мои руки. Он даже смахнул тыльной стороной руки слезу и стал мне задавать вопрос за вопросом. Когда мои ответы закончились, я попросил его рассказать, как это случилось, что растоптали кладбище и на этом священном месте устроили такое безобразие. Вместо ответа на мой вопрос он начал ругать на чём свет стоит. Стал вспоминать довоенные времена, многих татар, с кем он дружил. Часть своей речи пересыпал татарскими словами, которые ещё помнил и очень хорошо и правильно их произносил. Я видел, что его тоска и горе были неподдельными. Да и зачем ему было играть комедию передо мною?
Сейчас, много лет спустя, я ещё раз возвращаюсь к тем дням и пытаюсь, отбросив чисто человеческие эмоции, объяснить самому себе, как могло всё это произойти? Как могло случиться, что одни люди оскорбляют память и святыни других, не только не чувствуя никаких угрызений совести, но ощущая себя творящими великие дела, чуть ли не богоугодные? Каков моральный облик этих людей, и люди ли они вообще в смысле homo sapiens? Ну, предположим, это кладбище помешало проведению каких-то очень важных работ на этом месте и без его сноса нельзя было никак обойтись. Есть же общечеловеческие приёмы проведения таких работ. Однако, судя по тому, для каких нужд понадобилась эта территория, отпадают всякие сомнения относительно истинных целей этого акта гнусного вандализма: стереть с лица земли всё, что напоминало бы о крымских татарах, не останавливаясь перед самыми кощунственными действиями. Но опять-таки, даже разрушив и растоптав это кладбище и превратив его в грязную толкучку, ради чего надо было святые памятники – земные символы памяти по ушедшим в мир иной – использовать для строительства общественных туалетов? Такого оскорбительного вызова и преднамеренного издевательства нельзя стерпеть. Вспомним, что всё это было совершено в отсутствие всего народа, отлучённого от своей родной земли, он ничего не знал в то время об этом, да и предпринять ничего не мог, заключённый в клетку бессрочного изгнания. Однако я, к примеру, увидел это только в 1958 году, кто-то увидел и раньше, остальные увидели, когда начали возвращаться в Крым. Что же делать? Об этом должны подумать не только возвращающиеся на свою родину крымские татары, а больше всего государственные органы Крыма и Украины. Что касается крымскотатарского народа, то нанесённое ему оскорбление оставило на его теле глубокую незаживающую рану на столетия. Об этом забыть не дано никому из нас, живущих сейчас. Никогда!
В течение ближайших двух лет после моего первого посещения Крыма я дважды писал Илье Серафимовичу, тому пожилому человеку, с которым судьба столкнула меня на бывшем кладбище. Не получив никакого ответа, я заехал к нему, как только представилась возможность. Увы, только у соседей удалось узнать, что он скончался в том же году, да будет ему пухом земля.
После увиденного и пережитого я долго не мог решиться вновь посетить эти места, хотя такие возможности представлялись. Это случилось только в 1988 году, через тридцать лет после описанного случая. И что же? Толкучки нет, слава богу. Но здесь теперь располагается детский сад. По справкам, которые удалось навести у местных жителей, он построен ровно на том же месте, где была толкучка, а до выселения крымских татар – кладбище. Эксгумация захоронений не произведена, и теперь дети топчут старые могилы, бегают и играют на костях наших предков. Но ведь есть же общечеловеческие понятия о нравственности, если не высокой, то хотя бы элементарной, которые вырабатывались в течение тысячелетий, есть вещи, святые для любых народов. Они незыблемы даже для полудиких людей, не соприкоснувшихся с самой примитивной цивилизацией, этим вещам учат детей с рождения. Но кто-то считает себя вправе пренебрегать всем и вся, не задумываясь ни о нравственности, ни о последствиях пренебрежения ею. Я не оракул, не предсказатель, не ясновидец. Но могу с большой достоверностью предположить, что у народа, дети которого танцуют на костях умерших, нет будущего. Сколько исследований проведено, сколько книг написано великими мыслителями на тему о преступлении и наказании! И за это преступление, независимо от нашей воли и милосердного отношения к вандалам, с неотвратимостью последует наказание.