355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » "Правова група "Домініон" Колектив » Топографии популярной культуры » Текст книги (страница 24)
Топографии популярной культуры
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:45

Текст книги "Топографии популярной культуры"


Автор книги: "Правова група "Домініон" Колектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

МУЗЕЙ КАК ТОПОС МАССОВОЙ КУЛЬТУРЫ
Владимир Абашев

Сообщения о странных событиях в Манчестерском музее археологии, естествознания и антропологии в июне 2013 года облетели новостные каналы всего мира, не исключая российские. На протяжении двух недель в медиапространстве обсуждалось необъяснимое поведение древней египетской статуэтки, датированной 1800 годом до н.э., из экспозиции музея. Это каменное изваяние размером около 25 см было обнаружено в саркофаге египетского сановника Неб-Сену. Один из сотрудников музея как-то заметил, что статуэтка изменила положение, хотя находилась в закрытой стеклянной витрине. Витрину поставили под круглосуточное видеонаблюдение. Когда запись воспроизвели на высокой скорости, стало видно, что статуэтка сама по себе без внешних воздействий поворачивается в течение дня на 180 ° (World’s media visit. 2013). Так «древняя египетская статуя из музея в Манчестере захватила воображение мировых массмедиа» (World’s media visit. 2013). В такой характеристике ситуации обозревателями Би-би-си не было преувеличений. Новость действительно стала глобальной и пробудила игру фантазии. Именно воображение – подчеркнем это ключевое слово – определило интерес к событию и характер рассказа о нем. Ни одно из сообщений не обошлось без упоминаний о древней магии и пресловутом «проклятии фараонов».

Существо и структуру новостного нарратива о происшествии в Манчестерском музее особенно наглядно обнаружил видеорепортаж, переданный по Си-эн-эн (Brumfield. 2013). Документальные кадры видеонаблюдения из Манчестерского музея перемежались здесь с кадрами из популярного фильма «Мумия возвращается» («The Mummy Returns», реж. Стивен Соммерс, 2001). Изображение вращающейся статуэтки в музейной витрине переходило в картины погони жутких стражей гробницы: пробужденные магическими обрядами, они вырываются из хранилищ Британского музея на улицы ночного Лондона. Документ переплелся с вымыслом, снимая границу между реальностью и фантастикой.

Приведенный пример демонстрирует, насколько наше восприятие и воображение музея (и, соответственно, рассказ о нем) пропитаны мотивами фикционального музейного нарратива, разработанного во множестве литературных и кинематографических произведений XX века, избравших музей местом фантастических происшествий и трактующих его тайную жизнь в жанровом диапазоне от хоррора и триллера до комедии.

Не претендуя на строгий исторический очерк, хотя бы бегло перечислим произведения этого ряда. Очевидно, один из первых музейных фильмов – это замечательный экспрессионистский «Кабинет восковых фигур» («Das Wachsfigurenkabinet», 1924) немецкого режиссера и художника Пауля Лени (Paul Leni). Классикой жанра хоррор стал фильм «Тайна музея восковых фигур («Mystery of the Wax Museum», 1933) режиссера Майкла Кертиса (Michael Curtiz). Столь же успешным оказался и его ремейк «Музей восковых фигур» («House of Wax», 1953) режиссера Андре де Тота (Andre de Toth), снятый к тому же в формате 3D. Стоит также упомянуть английский триллер «Ужасы черного музея» («Horrors of the Black Museum», 1959) режиссера Артура Крэбтри (Arthur Crabtree). Не остались незамеченными фильмы «Waxwork» («Музей восковых фигур», 1988) и «Музей восковых фигур‐2: Затерянные во времени» («Waxwork 2: Lost in Time», 1992) режиссера Энтони Хикокса (Anthony Hickox). В 2000-е наступает ренессанс музейной темы. Громким успехом пользуются «The Mummy» (1999), «The Mummy Returns» (2001) Стивена Соммерса и «Бельфегор, или Призрак Лувра» («Belphegor – La fantome du Louvre», 2001) режиссера Жан-Поля Саломе (Jean-Paul Salome). Не прошел незамеченным очередной «Музей восковых фигур» («House of Wax», 2005) режиссера Жауме Колле-Серра (Jaume Collet-Serra), снятый в жанре классического хоррора. Музейный нарратив выразительно действует в «Коде да Винчи» (2006) Рона Ховарда. Наконец, появились более чем успешные музейные блокбастеры Шона Леви (Shawn Levy) «Night at the Museum» (2006) и «Night at the Museum: Battle of the Smithsonian» (2009). Этот ряд могли бы значительно расширить фильмы о похищениях из музея вроде «Аферы Томаса Крауна» (1999). Музей как место ужаса, мистических трансформаций и преступления используется в литературе в «Кабинете восковых фигур» («Wachsfigurenkabinett», 1907) Густава Майринка, «Ужасе в музее» («Horror in the Museum», 1932) Г. Ф. Лавкрафта, «Музее восковых фигур» («The Waxwork», 1931) Б. А. Маклеланда, «Убийстве в музее восковых фигур» («The Waxworks Murder», 1932) Д. Д. Карра.

Возникает вопрос: почему музей стал столь популярным топосом мистических и криминальных событий? Причины этого коренятся в семиотике музейного пространства и музейной вещи. Экспонаты в музее существуют не только и даже не столько как вещи, сколько как знаки. «Попав в музейную коллекцию, вещь становится музейным экспонатом, и отныне она навсегда становится “знаком”» (Байбурин 2004: 82). Они читаются в исторической и антропологической перспективах как истории людей. Эту мысль с присущей ему риторической радикальностью, соответствующей радикальности мысли, формулировал Николай Федоров. Он писал, что музей, в сущности, собирает не вещи, а «души <…> умерших» (Федоров 1982: 576). То же о музейном экспонате можно сказать и словами А. Ф. Лосева, размышлявшего о мифологизме обыденных вещей. «Каждая вещь, – настаивал Лосев, – есть не что иное, как вывороченная наизнанку личность» (Лосев 1990: 478). Но если в быту вещь камуфлирует свою антропологическую природу, то в музее, освобожденная от давления утилитарных функций, она получает возможность «развернуться» и открыть лицо.

Для этого музейному экспонату нужен посетитель музея, поскольку «знаковость <…> реализуется только в ситуации диалога человека с вещью, ибо сама по себе вещь ничего не значит» (Байбурин 2004: 83). Как справедливо подчеркивает А. Байбурин, вещи в музее рассказывают истории и открывают лицо «только в том случае, если посетитель способен <…> придумать для себя <…> рассказ», разворачивающий вещь в историю (Байбурин 2004: 84). Поэтому музею и музейному нарративу нужен посетитель, наделенный воображением и чуткостью. Как правило, это журналист, писатель, ученый, следователь или преступник.

Концентрируя в изолированном пространстве экспонаты как знаки минувшего, музей погружает посетителя в семиотически напряженную ситуацию. Мертвая вещь здесь являет минувшую человеческую жизнь, современность, в которой живет посетитель, оказывается лицом к лицу с прошлым. Словами Романа Якобсона музей можно охарактеризовать как поле «драматичных семиотических антиномий» (Якобсон 1987: 170). Они взывают к воображению и запускают механизм «поэтических трансформаций» (Якобсон 1987: 168), работу которых Якобсон описал применительно к близкой музею семиотике скульптуры. Он убедительно показал, как воображение разыгрывает семиотические антиномии скульптуры, присущее ей напряжение между означающим (неподвижным и мертвым) и означаемым (движущимся и одушевленным).

Роман Якобсон выделил «два типа поэтических метаморфоз статуи» (Якобсон 1987: 168) – оживающая скульптура и окаменение живого. Иначе говоря, снятие дуализма знака, его овеществление и переход в статус реальности происходят по двум сценариям работы воображения. В первом дуализм знака снимается тем, что «семантическая сторона статуи или внутренняя сторона знака снимает ее безжизненную неподвижную материю» (Якобсон 1987: 167). То есть статуя оживает и начинает действовать в реальном мире. Второй сценарий предполагает обратный вариант снятия дуализма знака – это окаменение. «Эмпирическая неподвижность статуи [торжествует] в глазах зрителя над движением, которое она изображает» (Якобсон 1987: 168).

В сходном семиотическом напряжении пребывает вещь в музее в ситуации диалога с посетителем. Бремя семиотических антиномий музея находит нарративное разрешение. Отношения означающего и означаемого сюжетизируются: мертвое оживает, прошлое вторгается в современность, живое может погибнуть. При определенных условиях вещь в музее, перефразируя А. Ф. Лосева, может развернуться в личность, в историю.

Музей интенсифицирует в посетителе переживание границы: между современностью и прошлым, между живым и мертвым. Причем внутренняя семиотическая граница означающего и означаемого в музее овеществляется. Она визуализирована шнуром, огораживающим экспонат, стеклом витрины или подиумом, надписями «не трогать». И эта зримая граница переживается как граница разъединенных во времени и пространстве миров. Визуально впечатляюще эта граница обыграна в фильме Энтони Хикокса «Музей восковых фигур» («Waxwork», 1988). Здесь она в момент контакта с посетителем предстает в виде некой зыбкой мерцающей и проницаемой поверхности. Проблематичной в музее становится даже граница между зрителем и экспонатом. Она может оказаться взаимообратимой: посетитель музея рискует оказаться на месте экспоната или в его пространстве. Это один из постоянных мотивов произведений о восковых фигурах. Приведем хотя бы два примера. Первый – из классического фильма 1933 года «Тайна музея восковых фигур» («Mystery of the Wax Museum», реж. Майкл Кертис). В одном из эпизодов безумный скульптор видит в посетительнице музея свой будущий экспонат – Марию Антуанетту. В фильме Энтони Хикокса «Waxwork» (1988) неосторожные посетители музея пересекают границу, отделяющую экспонат, и оказываются в ином мире, где обитают чудовищные персонажи музейной коллекции.

Закономерно, что фантастические трансформации в музее приурочены к ночи. Пересечение темпоральной границы между днем и ночью открывает перед музеем возможность нарушения всех иных предписанных ему границ.

Существование музея как бы раздваивается между днем и ночью. Днем музей воплощает порядок, отражающий господствующие социальные и политические реалии. Ночью экспонаты выходят из иллюзорного подчинения и начинают действовать по собственным законам. Оживают картины и статуи, древние артефакты освобождают заключенную в них магическую силу, а зритель, оказавшийся в ночном музее, подвергается опасности. Он рискует погибнуть или сам оказаться на месте экспонатов, как это происходит в фильмах о музеях восковых фигур.

Говоря о музейном нарративе, мы не проводим границы между музеем восковых фигур и классическим историческим или художественным музеем. Напротив, может быть, паноптикум выражает свойства музейного пространства в более концентрированном или, лучше сказать, утрированном виде. Паноптикум – своего рода пародия на ученый музей, его ярмарочный вариант, открытый навстречу коллективным желаниям и фобиям, любопытству и вкусу ко всему сенсационному. В этом смысле, описывая процесс секуляризации и омассовления искусства, Андрей Белый уподоблял историю «музею-паноптикуму» (Белый 1994: 54).

Если классический музей представляет историю в ее непрерывности, комбинируя вещи и тексты в их подчиненной порядку последовательности, то паноптикум являет ее во фрагментах, избранных по принципу сенсационности и любопытства, в виде парада знаменитостей и злодеев. Вместо подлинной исторической вещи паноптикум предъявляет зрителю копию исторического лица, вместо научного комментария – сенсационный медийный. Вместо связного и идеологически организованного наставительного нарратива открывается простор фантазиям и желаниям зрителей. Вместо строгой границы между зрителем и экспонатом в музее паноптикум предлагает прямой чувственный контакт. Именно магнетически влекущая зыбкость границы между реальностью и репрезентацией, как справедливо подчеркнула Лейла Грейбилл, обеспечила успех и распространение детища мадам Тюссо: «размытость границы между живым и неодушевленным – и между наблюдателем и наблюдаемым – составляла существо проекта Тюссо» (Graybill 2010).

Власть нарратива ночного музея наглядно предстает в одном из первых фильмов о паноптикумах – «Кабинет восковых фигур» («Das Wachsfigurenkabinet», 1924) немецкого режиссера Пауля Лени (Paul Leni). Владелец паноптикума приглашает молодого писателя сочинить рассказы о его куклах для привлечения посетителей. Писатель сочиняет истории о Гарун-аль-Рашиде и Иване Грозном. Остается Джек-потрошитель. Но уже поздно, писатель засыпает и видит сон. Теперь не он диктует историю персонажу музея, а музей навязывает ему историю, в которой писателю суждена роль жертвы. Джек-потрошитель преследует автора на улицах ночного города. Все это оказывается сном, но логика нарратива ночного музея эксплицирована.

Если в течение XX века ночной мистический модус музейного нарратива на Западе развивался непрерывно и последовательно – от классического хоррора до постмодернистского пастиша, – то в России дело обстояло иначе.

В развитии музейного текста русской культуры важную генерирующую роль играет статья Николая Федорова «Музей, его смысл и назначение», особенно ее радикальная риторика, соответствующая радикализму мысли. Федоров проектировал музей как «высшую инстанцию», объединяющую усилия человечества в фантастическом проекте воскрешения умерших поколений. Миссия музея – «в возвращении жизни останкам отжившего, в восстановлении умерших, по их произведениям» (Федоров 1982: 587). Цивилизации прогресса, поставившей на поток «производство мертвых вещей, сопровождаемое вытеснением живых людей» (Федоров 1982: 576), Федоров противопоставил музей, видя в нем чудом сохранившийся в светской культуре реликт религиозного «культа предков» (Федоров 1982: 576).

В своих построениях Николай Федоров особенно ясно обнажает имманентную для музея идею зыбкой, проницаемой границы между областями мертвого и живого. Именно поэтому в занимающем нас аспекте ночной мистики музея чрезвычайно интересна федоровская риторика музея. Она развертывается на основе интенсивной, изобретательной и поэтически дерзкой вербализации идеи границы жизни и смерти, прошлого и настоящего, заостряя и тематизируя некрологические и эсхатологические ассоциации. Музей у Федорова не только стоит на грани жизни и смерти, он решительно вторгается в пределы смерти. «Для музея, – пишет Федоров, – самая смерть не конец, а только начало; подземное царство, что считалось адом, есть даже особое специальное ведомство музея. Для музея нет ничего безнадежного, “отпетого” <…> для него и мертвых носят с кладбищ даже с доисторических; он не только поет и молится, как церковь, он еще и работает на всех страждущих, для всех умерших» (Федоров 1982: 578). Другой важный момент федоровской риторики музея – акцент на антропологическом и персоналистическом плане музейной экспозиции. Музей собирает не вещи, а «души <…> умерших», поэтому «мертвые» экспонаты музея в их совокупности – это не собрание вещей, а «собор лиц» (Федоров 1982: 576, 587).

Мысля музей как универсальную объединяющую и синтезирующую силу, как штаб сил по воскрешению умерших и стремясь максимально заострить главную мысль – противопоставить музей цивилизации прогресса, – Федоров развивает столь радикальную риторику музея, что она приобретает самостоятельную весомость и формирует некую новую реальность музея – метафорическую. Музей становится местом пересечения мира живых и мертвых.

Важные импульсы в развитии поэтики музея в русской культуре шли, конечно, и от массовой культуры. Мир восковых фигур как в передвижном ярмарочном варианте, так и в виде городских музеев-паноптикумов в последней четверти XIX века прочно вошел в репертуар российской культуры развлечений (Ульянова 2011). Паноптикумы имелись в Москве – музей Ф. Петака, в Киеве – музей Т. В. Боцова и музей И. Якубовского, в Одессе – музей И. Г. Бахтина, в Калуге, Нижнем Новгороде и т.д. В 1907 году большой музей-паноптикум открылся в Петербурге на Невском проспекте. Состав зрителей этих заведений, особенно на ярмарках, в массе своей был демократический, но паноптикумы стали источником острых творческих впечатлений и для художников, создававших культуру начала XX века.

Посещение кабинета восковых фигур в Петровском парке запомнилось А. Н. Бенуа как прикосновение к «гофманскому миру, который для меня обладал <…> великой притягательной силой». Это было одно из тех впечатлений, которое определило, как он считал, его психологический и художественный интерес к фигуре человека-куклы (Бенуа 1990: 330). В Петербургском музее-паноптикуме в 1907 году неоднократно бывал Александр Блок. Его «скорбный» и «оцепенелый» взгляд, прикованный к восковой кукле египетской царицы, запомнился Корнею Чуковскому (Чуковский 1959: 370). Стихотворение «Клеопатра» (1907) А. Блока положило многообещающее начало мистическому музейному тексту в России в русской культуре.

На важность локации этого стихотворения уже обращала внимание О. Матич, отметив, что, подобно Николаю Федорову, Блок «представляет музей местом оживления» (Матич 2008: 145). Но ее исследовательское стремление связать стихотворение с эротическим дискурсом европейского и русского декаданса затеняет, как кажется, ключевые мотивы этого текста, заставляя видеть, например, в змее, жалящей грудь Клеопатры, «метафору вожделеющего взгляда зрителей – поэта и толпы» и различать в тексте «слой садистского желания» и «некрофильское влечение». Читая «Клеопатру» как «исполненное театральности декадентское стихотворение», «набор декадентских топосов, выхваченных из различных культурных дискурсов» (Матич 2008: 145, 146), исследователь отсылает к отдаленным и, надо сказать, слишком зыбким параллелям в прозе С. Пшибышевского и повести Рашильд «Господин Венера» («Monsieur Vénus», 1884), упоминаются даже поразительные восковые анатомические модели из флорентийского музея Ла Спекола. Поэтому закономерен вывод: «эротизируя музей восковых фигур, Блок мыслит в русле характерно декадентского изображения желания» (Матич 2008: 147).

Между тем для интерпретации «Клеопатры» значительно более важным кажется ближний контекст блоковской трилогии. Стихотворение входит в цикл «Город» и тесно связано с фантастическими мотивами и топосами блоковского Петербурга, города двоящейся реальности и пребывающего во власти демонических сил. Блоковская Клеопатра варьирует тему Незнакомки. В «Клеопатре» Блок активирует глубокие пласты возможностей развития музейного нарратива как места трансформации и медиумических контактов. Восковая кукла у него становится медиатором, благодаря которому поэт входит в контакт с духом Клеопатры и становится своего рода психопомпом, проводником ее в мир живых.

Такая комбинация мотивов парадоксально напоминает сюжет английского хоррора «The Awakening» (1980) режиссера Майка Ньюэлла. В блоковской «Клеопатре» поэт играет ту же роль, что в фильме одержимый древней египетской царицей профессор-археолог. Благодаря его усилиям происходит реинкарнация, и египетская царица выходит из Британского музея на улицы ночного Лондона. И у Блока в последних двух строфах стихотворения воскрешение, в сущности, совершается. Его Клеопатра также готова войти в современный мир, ждущий ее прихода. Петербург, как некогда Рим, одержим магнетизмом ее красоты: «Русь, как Рим, пьяна тобой» (Блок 1960: 208). В стихотворении есть отсвет ночных кошмаров и видений. Поэтому закономерно, что первый отечественный мистический триллер – фильм «Господин оформитель» (реж. О. Тепцов, 1988) с оживающей восковой персоной – оказался настолько насыщенным блоковскими реминисценциями, что они оттеснили сюжетный первоисточник.

Тема музея восковых фигур с оживающими демоническими персонажами входит в русскую литературу. Оригинально мотивы восковой фигуры из паноптикума развиты в новелле А. В. Чаянова «История парикмахерской куклы, или Последняя любовь московского архитектора М.» (1918). Жизнь ее героя, модного московского архитектора, меняет свой ход, когда он встречает в витрине «удивительную восковую куклу» – в ее боттичеллиевском лице воплотились все его мечты о «конечном женственном» (Чаянов 1989: 29). Повествование строится по принципу постоянного мерцающего двоения восковой куклы и ее модели, подлинника и копии, ведущей, как кажется, самостоятельную жизнь. В конечном счете герой и себя самого начинает чувствовать манекеном, а жизнь его завершается безнадежной потерей оригинала и встречей с торжествующей копией: «Зловещие куклы смотрели в его опустошенную душу своими черными глазами, оттененными зеленоватым опалом тела и рыжими, почти бронзовыми змеями волос» (Чаянов 1989: 51). Мотив оживающей и несущей гибель восковой фигуры есть в повести «Серый автомобиль» (1923) Александра Грина.

Замыкает этот ряд повесть Ю. Тынянова (1931) о приключениях «восковой персоны» Петра Великого, изготовленной после смерти императора Карло Растрелли. Не выдержав смущающего и чем-то угрожающего соседства, «восковую персону» перемещают из жилых покоев дворца в кунсткамеру: «не было приличного места, где его содержать: в доме от него неприятно, мало ли какие могут быть дела, а он голову закинул, выжидает. Сидит день и ночь, и когда светло, и в темноте» (Тынянов 1984: 394). Восковой и все же опасный император оказывается в музее рядом с заспиртованными монстрами, восточными идолами и живыми «натуралиями» в роли служителей.

«Оживание» восковой фигуры в повести не имеет мистических мотивировок – император встает и жестикулирует под действием скрытого механизма. Но, как точно сформулировал детально изучивший поэтику повести А. Блюмбаум, «формально не принадлежа к фантастической литературе, “Восковая персона” тем не менее <…> демонстрирует важные точки схождения» с произведениями о сверхъестественных происшествиях (Блюмбаум 2001: 150). Близость обнаруживается в настойчивой игре мотивов «неразличения человека и его изображения», «смешения копии и оригинала» (Блюмбаум 2001: 136, 156), а также, добавим, невольного ужаса, который охватывает персонажей при встрече с восковой куклой императора. Так мистические коннотации музейного нарратива работают в повести.

Однако в дальнейшем процесс развития мистического музейного нарратива был прерван. С утверждением советской культуры мистика вытесняется за пределы литературы, и музейный нарратив меняется. Почти азбучной его иллюстрацией может служить хрестоматийное стихотворение Сергея Михалкова «В музее Ленина» (1949). У Михалкова музей предстает как место уроков истории, в них устанавливается коллективная идентичность, основой которой стала жизнь Ленина: «Из зала в зал переходя, / Здесь движется народ. / Вся жизнь великого вождя / Передо мной встает» (Михалков 1963: 226). Поэтому посещение музея сопровождается чувством причастности к общему делу. И закономерно, что стихотворение о походе юного героя в музей завершается клятвой юных пионеров:

 
<…> юных ленинцев отряд
Пришел на сбор в музей.
 
 
Под знамя Ленина они
Торжественно встают,
И клятву партии они
Торжественно дают:
 
 
«Клянемся так на свете жить,
Как вождь великий жил,
И так же Родине служить,
Как Ленин ей служил!
 
 
Клянемся ленинским путем —
Прямее нет пути! —
За мудрым и родным вождем —
За партией идти!»
 
(Михалков 1963: 231)

Можно сказать, что в советской культуре музей существовал исключительно в дневном измерении. Возвращение к мотиву ночной таинственной жизни музея наметилось в период оттепели. Симптоматичны в этом отношении строки музейного стихотворения уральского поэта Алексея Решетова: «Когда музеи закрывают, // Когда за окнами темно, // Портреты тотчас оживают…» В этом стихотворении 1963 года акцентируется, однако, не мистический, а скорее эмоциональный и идеологический в духе времени мотив – порыв к свободе, отказ от рамок условностей. Оживающим персонажам портретов в пространстве ночного музея отрадно «пожить, как людям, // О том, что на сердце, сказать, // Заплакать, если больно будет, // Смеяться… В рамки не влезать» (Решетов 2004: 108).

Знаменательным в истории музейного текста стало появление детектива Алексея Павловича Коробицина «Тайна музея восковых фигур» (1965). Здесь развернута сеть ключевых мотивов, связанных с восковыми фигурами: музей как место преступления, чувство ужаса, зыбкая граница между живым и мертвым, наконец, соперничество человека с восковой куклой. Но дело в том, что все это происходит в другом мире – в Нью-Йорке, и автор демистифицирует события, раскрывая их социальную подоплеку: действие бесчеловечных законов капитализма.

Первый советский фильм, где жизнь музея предстала в ее ночном модусе, – это лента Анатолия Бобровского «Возвращение “Святого Луки”» (1970) о похищении и возвращении в музей полотна Франса Хальса. Один из ключевых героев фильма – женщина-искусствовед, носитель музейного нарратива. Ее рассказами о картине обрамлена «музейная» часть фильма. В первом эпизоде, до похищения, она с интонациями учительницы младших классов рассказывает о сюжете картины. Экскурсанты внимательно слушают. Неожиданно с видом простеца один из них спрашивает, сколько стоит картина. Реакция искусствоведа красноречива. Сначала она ошарашена «неуместным» вопросом, потом, словно нисходя с высот непререкаемого знания, с ласковой снисходительностью, как ребенку, разъясняет наивному слушателю: «Право, я не знаю, как вам ответить… Ну сколько, по-вашему, стоит дневной свет, луч солнца?» Педагогическую беседу настойчивым вопросом прерывает преступник, примкнувший к группе экскурсантов, чтобы освоиться в музее: «Ну а все-таки?» – «Она бесценна!» – уже раздраженно, с нотками возмущения обрывает разговор искусствовед и, обнаруживая властные основы музейного дискурса, обращается к группе с повелительными интонациями: «Пройдемте, товарищи!» Музей – это сакрализованное пространство высших ценностей, оно исключено из порядка экономических отношений.

Граница этого сакрального музейного пространства и подвергается испытанию в фильме. Ключевые сцены фильма – ночные. Ночью происходит похищение бесценного полотна, ночью же музей осматривает милиционер, ведущий расследование. В этих сценах в действие включаются живописные полотна. Эпизоды прохода по залам ночного музея сначала грабителя, а затем следователя симметричны. Свет фонаря выхватывает из мрака то одно, то другое полотно, и персонажи картин безмолвно вглядываются в героев фильма. Заметим, что позднее аналогичная сцена появится в триллере Рона Ховарда «Код да Винчи» (2006) по роману Дэна Брауна. И интонация, и содержание диалога живописных полотен с ночными посетителями музея формируются музыкальным сопровождением Исаака Шварца. Оно напряженно-тревожное, когда по залам, как сквозь строй негодующих взглядов, проходит преступник. Сама же сцена похищения полотна снята как убийство. Занесший над полотном нож преступник оборачивается и встречает взгляды лиц на полотнах. Зато носитель власти – полковник милиции Зорин – в ночном музее оказывается в дружественном окружении, на него персонажи полотен смотрят с мольбой и надеждой. Он гарант восстановления нарушенной гармонии.

Конечно, в поединке с властью и порядком преступник терпит поражение. Но фильм заканчивается не эпизодом его задержания, а вновь речью искусствоведа перед возвращенной в музей картиной. Она с воодушевлением говорит об особой судьбе полотна, об усилиях реставраторов, но ни словом не упоминает о похищении, делая его как бы не бывшим: «Эта картина имеет свою особую судьбу, и совсем недавно усилиями наших реставраторов она обрела новое, второе рождение, и мы с вами имеем возможность любоваться этим неповторимым, полным жизни произведением искусства, ставшим национальным достоянием нашего народа». Преступление исключается из официального музейного нарратива.

Это исключение соответствует реальным событиям, легшим в основу фильма. В 1965 году полотно Хальса действительно было похищено из Музея изобразительных искусств имени Пушкина в Москве. Но происшествие было засекречено. Особую остроту ситуации придало высказывание министра культуры Екатерины Фурцевой. Незадолго до похищения она якобы заявила, что «в Советском Союзе, в отличие от Запада, музеи не грабят» (Толстова 2012). Поскольку советский музейный нарратив исключал подобное событие, оно было исключено из жизни.

Фильм Бобровского отнюдь не однозначен. В нем есть некая двусмысленность. Она возникает в силу зазора между вербальным, композиционным и визуальным рядами фильма. Как и во многих других советских фильмах 1970-х годов, отрицательный персонаж – его играл Владислав Дворжецкий – выглядит эстетически более сильно и привлекательно, чем силы порядка. Преступник с выразительно и крупно вылепленным лицом, с глазами врубелевского демона по логике визуальной значимости оказывается ближе к лицам и сюжетам на живописных полотнах. И это эстетическое родство «злодея» с музейным пространством эффектно подчеркнул оператор. В одном из кадров сцены ночного похищения актер снят в таком ракурсе, что его лицо оказывается вписанным в раму полотна. На мгновение он застывает в этом положении, как бы сам превращаясь в живописное полотно, в новый экспонат музея.

Говоря о постепенном освобождении ночных импликаций советского музейного нарратива, стоит иметь в виду и комедию Эльдара Рязанова «Старики-разбойники» (1971). Фантастика ночного музея оживает здесь во сне главного героя: конные монументы скачут по коридорам, герой прячется среди персонажей живописного полотна и т.д. В меру технических возможностей тогдашнего кинематографа эти ситуации предвосхитили веселую и виртуозную фантасмагорию музейной дилогии Шона Леви.

В перестроечный период разом вышло несколько фильмов, обратившихся к мистике музея. «Господин оформитель» (1988) Олега Тепцова по мотивам повести Александра Грина стал удачным опытом в жанре хоррора с мотивом оживающей восковой куклы. В других фильмах музей выступил в качестве масштабной исторической метафоры. В «Городе Зеро» (1988) Карена Шахназарова герой попадает в странный музей провинциального города. Он находится под землей, а экспозиция представляет собой фантасмагорическое смешение восковых персонажей от римских легионеров и Аттилы до стиляг 1960-х годов. Музей здесь – метафора самодовольного исторического тупика.

В фильме «Посетитель музея» (1989) Константина Лопушанского варьируется идея музея в духе утопии Николая Федорова. Здесь в постапокалиптическом мире люди живут надеждой на спасение, которое может прийти из «музея». Так называют древний город, погребенный на дне наступающего моря. Во время многодневного отлива город выступает на поверхность. Ожидаемый спаситель должен дойти до «музея»: только оттуда его мольбу может услышать Бог.

Сходную роль историко-философской метафоры играет музей в фильме Александра Сокурова «Русский ковчег» (2001). У него Эрмитаж – это ковчег, вокруг которого бушуют волны мирового потопа. Но по своей пластике это, пожалуй, первый отечественный фильм, в котором вполне полноценно работает мистика ночного музея. В залах ночного Эрмитажа, куда неведомым путем попадает герой, оживает прошлое России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю