Текст книги "Они штурмовали Зимний"
Автор книги: Петр Капица
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Глава седьмая. ФИЛИПП РЫКУНОВ
На крейсере «Аврора», ремонтировавшеся у стенки Франко-русского судостроительного завода рабочие чуть ли не каждый день видели на шканцах широкоскулого коренастого матроса, стоявшего с пол ной выкладкой под ружьем.
– За что его так часто наказывают? – спрашивали они у моряков.
– По дури собственной «рябчиков стреляет», отвечали фельдфебели. – Строптив больно!
А матросы вполголоса объясняли:
– Старший офицер Огранович невзлюбил, готов со света сжить.
На крейсере была офицерская собачонка, про званная матросами «Балалайкой». Эту пучеглазую паршивку матросы ненавидели за ее подлые по вадки: собачонка всюду гадила, во время тревог норовила вцепиться зубами в ногу бегущего, а если ее отталкивали, то поднимала такой отчаянный визг, что старший офицер взбелененным выскакивал на палубу и допытывался: «Какой подлец ударил?» – а дознавшись, наказывал, оставляя виновных без увольнения на берег.
Собачонка была блошливой. Вымоет ее вестовой, вычешет, а она, глядишь, часа через два опять повизгивает и лапой так скребет, точно на балалайке играет. Огранович, конечно, злится, матроса винит:
– Разгильдяйски моешь!.. Вычесываешь плохо! Однажды сигнальщик Рыкунов возьми да посоветуй:
– Керосином натри, да так, чтобы щетинки сухой не осталось, тогда блохи сами повыскакивают.
Вестовому осточертело возиться с «Балалайкой», он взял да и окунул ее с головой в лохань с керосином, в которой промывали заржавленные части механизмов, подержал так с минуту и выпустил. Собачонка сперва отряхнулась, отфыркалась, а потом как завизжит и – драла в офицерскую каюту.
Вечером после поверки Огранович заходит к себе в каюту, чувствует, керосином попахивает. Он носом туда и сюда, заглянул под койку, а там. собачонка сдохшая лежит.
Вестовой, конечно, пошел гальюны мыть, а его советчику – Фильке Рыкунову – житья не стало, – за каждый пустяк «фитиля» дают.
– А вы что – заступиться за товарища не можете? – спрашивали рабочие.
– Попробуй у нас – живо под суд угодишь! – оправдывались авроровцы.
– Эх вы, храбрецы! Суда испугались, – с укором говорили судостроители. – Мы-то думали, матросы народ отчаянный, дружный, а они начальства боятся. Чем же ваша жизнь слаще тюряхи?
Служба на крейсере действительно была нелекой. Матросов месяцами не отпускали на берег и за каждую провинность сажали в карцер на хлеб и воду или ставили под ружье на шканцах. Любой боцман мог ткнуть дудкой в зубы и огреть линьком.
Старший офицер хорошо знал, что у Филиппа Рыкунова родители живут в Петрограде, что матрос ни разу не побывал дома, но увольнительной ему не давал. Ограновичу казалось, что Рыкунов с недостаточным почтением приветствует его. При встречах он заставлял сигнальщика по нескольку раз подходить к нему, вскидывать руку к бескозырке и вытягиваться в струнку. Тот, не имея права ослушаться офицера, проделывал все это с умышленной медлительностью.
– Научить этого босяка подходить и поворачиваться, – выйдя из терпения, приказывал офицер фельдфебелю. – А потом на шканцы под ружье!
Рыжеусый фельдфебель Щенников рад был случаю выслужиться, а заодно – поиздеваться нал строптивым сигнальщиком.
– Ну что ж, давай на полубак, займемся строевой подготовочкой, – говорил он и подмигивал кому-нибудь из писарей: «Выходите, мол, поглядеть, как я питерского гонять буду».
На полубаке он останавливался и, чтобы посмешить зрителей, начинал с шутовских команд:
– Один матрос в три шеренги становись! И никуда не разбегайсь!..
Молодые матросы после такой команды всегда терялись, начинали суетливо делать нелепые движения, а зрители давились со смеху. Рыкунов же с пре зрением смотрел на усатого фельдфебеля и не двигался с места.
– Так, – хрипел Щенников, – у тебя, значится слабина в подходах и поворотах? Эфто мы быстро исправим. Шаго-ом марш! Дать ножку! – командовал он. – Кру-у-гом!.. Нале-ву… Напра-ву..
Молодых матросов фельдфебель обычно заставлял делать повороты до тех пор, пока те не падал! от головокружения, но с Рыкуновым этого не получилось. Он поворачивался не спеша, словно обдумывая команду, и с подчеркнутой четкостью.
Фельдфебеля раздражали его медлительность , спокойствие, он начинал орать и сквернословить
– Ты что ж… акулья требуха, босяцкая морда!. В карцер захотел? А ну, ходчей! На-ле-ву. Прямо!. Кру-у-гом! Чего пятку тянешь… За разгильдяйство два наряда вне очереди!
Рыкунов почти ежедневно чистил и мыл гальюны и стоял под ружьем на шканцах. А это было не легко. Попробуй, постой хотя бы час навытяжку, когда у тебя за плечами висит ранец с тридцатью фунтами песку! Молодые матросы после четырех часов стояния под ружьем падали в обморок, а сильный и закаленный балтийскими ветрами Рыкунов переносил наказание довольно легко.
Огранович любил поиздеваться над матросом, он не раз высовывался из рубки вахтенного и не без ехидства спрашивал одно и то же:
– Это кто там? Опять Рыкунов на своем любимом месте? Ну-ну, ему не вредно «рябчиков пострелять». Строптивым полезно мозги проветривать… умней после этого становятся.
Матросу, стоявшему под ружьем, разговаривать и шевелиться не разрешалось, но сигнальщик однажды обернулся и четко произнес:
– А вы и здесь, ваше благородие, ума не наберетесь.
Офицер хотел было отхлестать по щекам дерзкого матроса, но одумался: сигнальщик, стоявший с винтовкой, был грозен.
– Вахтенный, запишите, чтобы этого мерзавца ежедневно, утром и вечером, до конца месяца ставили под ружье, – приказал он.
Из офицеров только штурман сочувственно относился к матросу. В пятницу, когда Огранович на сутки уволился, штурман остался на корабле исполнять обязанности старшего офицера. Увидев сигнальщика, готовившегося отбывать наказание, он спросил:
– Рыкунов, желаешь проведать родителей?
– Очень, ваше благородие.
– Ступай к писарю и скажи, что я приказал дать увольнительную до вечерней поверки. Только смотри не подводи меня, – предупредил штурман.
– Есть не подводить!
Обрадованный матрос ринулся в кубрик, вытащил из рундучка еще не ношенные брюки-клеш и принялся наглаживать их.
– Это куда? – удивился фельдфебель.
– Мне сегодня разрешено уволиться.
– А вот я сейчас узнаю, как разрешено, – при грозил Щенников. – За вранье еще часов восемь получишь.
Он ушел из кубрика со свирепым видом, а через некоторое время вернулся присмиревшим.
– Ладно, отправляйся, – буркнул фельдфебель, – только не забудь бутылку водки принести, иначе не попадешь больше на берег. Понял?
Рыкунов знал, что многие матросы, желая попасть, на берег, угощали водкой фельдфебелей и давали им деньги.
– Как не понять, – ответил он.
Пять лет матрос не бывал дома. Его тянуло повидать мать и брата, но с отцом встречаться не хотелось. Он не мог забыть его побоев после майской схватки с Виталием Аверкиным и ареста.
Отца тогда из «кутузки» выручили вагранщик Сизов и церковный сторож Артемьянов, связанный с союзом Михаила Архангела. Они уверяли пристава, что Рыкунов не повинен в сыновьих делах, что парнишка и так будет наказан самым строгим отцовским судом.
Вернувшись из «кутузки» домой, отец распил со своими поручителями две бутылки настойки и призвал Фильку к допросу:
– Говори, как на духу… кто тебя подбил на богопротивное дело?
– Никто! Виталька сам пристал…
– Врешь! С забастовщиками, наверное, спутался? Рассказывай, – кто они?
– Не знаю я никаких забастовщиков… Артемьянов снял с божницы небольшую деревянную иконку и, поднеся ее к Фильке, предложил:
– Целуй Николая-Чудотворца. И побожись.
– Не буду я целовать. чудотворцев не бывает.
– Чего? Чудотворцев не бывает? – ужасаясь,
шепотом переспросил церковный сторож. – Может, ты и в бога не веришь?
– Не верю, – ну и что?
– Господи, да он же антихрист! За это убить мало.
– Мало, – пьяно подтвердил вагранщик Сизов. – Я бы шкуру с него спустил.
Опьяневший отец схватил толстый заскорузлый ремень, на котором правил бритву, и принялся хлестать им Фильку по лицу, по голове, по плечам… Увертливый парень старался отскочить вправо, зная, что с этой стороны единственный глаз отца не сразу уловит его, а потом схватился за ремень и повис на нем.
– Подмогите! – задыхаясь, обратился отец к собутыльникам. – Не управлюсь один.
Они втроем навалились на Фильку: один зажал коленями голову; второй – ноги, а разъяренный отец изо всей силы стегал ремнем.
Мать, услышав приглушенный крик сына, кинулась к соседям.
– Ой, милые… Ой, родные, помогите! Мой ирод Фильку убивает.
Прибежавший Савелий Матвеевич отнял от истязателей в кровь избитого парня и увел к себе.
К вечеру у Фильки поднялся жар. Лицо горело от ссадин. Спина вздулась и все тело ныло, словно изломанное. Он всю ночь бредил, а Лемеховы возились с ним, как с родным сыном. Они прикладывали компрессы к рубцам и кровоподтекам, чтобы понизить жар, и поили морсом.
Филька отлеживался у Лемеховых почти неделю и домой больше не вернулся. Савелий Матвеевич предложил:
– Оставайся у нас. Куда ты теперь денешься? С верфи тебя, конечно, прогнали. А на новую работу не скоро устроишься.
– Ничего, проживу, – ответил Филька.
Еще в постели он надумал уйти к рыбакам, с которыми познакомился на взморье. Это были веселые и бесшабашные парни, не признававшие ни бога, ни царя, ни полиции. В любую погоду они выходили в залив на своих просмоленных лодках, ставили переметы, а утром снимали улов и несли продавать на базар.
Рыбаки охотно приняли Фильку в свою артель. Рыкунов больше двух лет жил вольно, не признавая никакой власти над собой.
Все лето рыбаки обитали в шалашах, тут же на взморье. Заработанные деньги тратили легко и весело, откладывая лишь пятую долю на одежду, снасти и зимнюю жизнь. Осенью они брали в аренду у рыбака-чухонца амбар, складывали в него просушенные снасти, перебирались в город и поселялись в «Шанхае» – огромном доходном доме с дешевыми комнатами.
В «Шанхае» они вязали новые снасти и артелью нанимались скалывать лед и сбрасывать снег с самых крутых и высоких крыш. За такую работу платили втройне.
Перед войной Филиппа призвали на флот. Он принес Савелию Матвеевичу две бутылки водки, свежих, только что пойманных судаков и попросил позвать мать с братом. С отцом ему не хотелось прощаться.
«Пойду к Савелию Матвеевичу, – решил матрос. – А там ясно будет, что делать».
Кузнец, увидев возмужавшего Филиппа, обрадовался:
– А ну, покажись… покажись. В плечах как будто раздался, а мяса лишнего не наростил и осунулся вроде. Что – не легка служба?
– Не сахар, – вздохнул моряк.
Лемехов усадил его за стол, сам сел напротив и предложил:
– Рассказывай, как на море воюете.
Пока они за графинчиком водки разговаривали меж собой, жена Савелия Матвеевича сбегала к Ры-куновым и привела мать Филиппа. Та, увидев возмужавшего и потемневшего от морских ветров сына, расплакалась. Матрос ласково прижал ее к груди, поцеловал и спросил:
– Как отец?
– Такой же ирод… еще злей стал. Теперь Дему тиранит, безбожником да фулюганом ругает. А твои письма до одного пожег. Его все Артемьянов расстраивает. Водка-то дорогая, так этот леший денатурат приучил пить.
Младшего брата Филиппу так и не удалось повидать.
На «Аврору» он возвращался навеселе. Поднявшись по трапу, Рыкунов ловко отдал честь Андреевскому флагу, отметился у вахтенного и пошел в свой кубрик. У тамбура его встретил Щенников.
– Ну, принес водки? – спросил он.
– Нет у меня для тебя никакой водки, – отмахнулся Рыкунов.
– Так ты что… обманывать? Обещал, а теперь отказываешься? Сам всю выжрал?
Схватив матроса за грудь, фельдфебель сильно встряхнул его и, почувствовав под пальцами хруст бумаги, потребовал.
– А ну покажи, что в бушлате прячешь?
– Ничего я не прячу, отстань!
При этом Рыкунов так толкнул фельдфебеля, что тот отлетел к срезу бочки и растянулся на палубе. Мешкать нельзя было ни секунды. Филипп вскочил в тамбур, спустился по трапу вниз и, увидев знакомого машиниста, сунул ему в руки листовки, полученные от Савелия Матвеевича.
– Спрячь, за мной рыжеусый гонится.
– Есть спрятать, – ответил машинист. – А ты вон по тому трапу уходи.
Филипп поднялся по другому трапу на верхнюю палубу, прошел в свой кубрик, напихав за бушлат газет, которые берег для закурки, сел на рундучок перевести дух. В это время запела труба горниста и тонко засвистели дудки вахтенных, вызывавшие матросов на вечернюю поверку.
Вместе с гурьбой матросов Филипп выбежал на верхнюю палубу и стал в строй во вторую шеренгу. Ему думалось, что здесь он будет незаметен. Но вскоре появился посыльный и выкрикнул:
– Матрос Рыкунов… в рубку, к старшему лейтенанту!
В рубке сидел старший лейтенант с молодым мичманом и стоял навытяжку Щенников:
– Показывай, что у тебя в бушлате, – приказал офицер.
Филипп сбросил бушлат и вывернул карманы. Старший лейтенант взял измятую газету, просмотрел ее и, не найдя ничего запретного, спросил у Щенникова:
– Ты про это говорил?
– Никак нет, ваше благородие, – поспешил ответить фельдфебель. – Энта бумага мятая, а у него хрусткая была. Видно, спрятать успел. Надо в кубрике пошарить.
Офицер поморщился и сказал мичману:
– Сходите в кубрик. Пусть он при вас осмотрит рундучки.
Когда они ушли, старший лейтенант спросил у Филиппа:
– Ты где был?
– У родителей.
– Пьянствовал?
– Так точно, ваше благородие, – бойко ответил Рыкунов. За пьянство на корабле не наказывали.
– Листовок ни от кого не получал? Филипп сделал вид, что не понимает офицера. Обыск в кубрике ничего не дал. Вернувшийся со
Щенниковым мичман доложил, что запретной литературы в рундучках не обнаружено.
– В строй! – приказал старший лейтенант.
Рыкунов козырнул, круто повернулся и бегом отправился к своей шеренге. Ему разрешили стать на: левый фланг. Вскоре рядом с ним появился кипевший от злости Щенников.
– Ну, теперь ты у меня покрутишься! – ощерясь, прошипел фельдфебель.
На другой день Рыкунова остановил на палубе худощавый минный машинист – Шура Белышев.
– Где ты листовки добыл? – вполголоса спросил он.
Филипп не решился сказать правду.
– На Фонтанке. У моста нашел, – соврал он. Машинист понимающе улыбнулся, подмигнул
Рыкунову и сказал:
– Если еще найдешь, передавай нам… не ошибешься.
Глава восьмая. НАЧАЛО РЕВОЛЮЦИИ
За Нарвской заставой бастовали все заводы. Бросили работу и солдаты, присланные с фронта на «Путиловец». Они помитинговали до полудня, потом ушли строем на обед и больше не вернулись.
Весть о том, что солдаты покинули завод, облетела все улицы Нарвской заставы. На другой день рабочие с утра стали собираться у главной проходной «Путиловца». Они стучали кулаками в ворота и требовали:
– Откройте!
Но им никто не отвечал. Стало ясно, что добром на завод не пройдешь. Один из комитетчиков обратился к собравшимся:
– Эй, кто там покрепче, давай сюда, к воротам! Дема с Васей и еще несколько рослых парней
протискались вперед. По команде они толкнули ворота. Доски затрещали.
– А ну, еще нажмем! И-и… раз! И-и… два!.. От дружного напора створки ворот сорвались
с петель и рухнули.
Необычайно белый, запорошенный свежим снегом двор и покрытые инеем стены бездействующих мастерских потрясли путиловцев. Они застыли в оцепенении перед поваленными воротами. Им еще не доводилось видеть свой завод таким безмолвным. Они привыкли к гулу трансмиссий, к частому уханью парового молота, к грохоту клепальщиков, к дыханию и вспышкам мартеновских печей, к свисту и шипению
пара. Без этого рабочего шума и гула завод им казался мертвым.
– Кто оживит его? Кто вдохнет в него жизнь? Ведь здесь же работали деды и отцы, здесь прошла юность! Завод хоть и выжимал из них пот и старил, но он одновременно был школой жизни и кормильцем. В его мастерских, в общем труде они объединялись, чувствовали свою силу. Это завод сплотил их и создал славу путиловцев. Как же они будут без него?
– Заморозили, гады, цеха, – сдавленным голосом сказал стоявший рядом с Васей пожилой рабочий.
И вдруг кто-то высоким голосом крикнул:
– Снимай охрану!
Этот призыв прокатился по двору, заметался среди заиндевевших мастерских и, отозвавшись эхом, прозвучал, как боевой сигнал к действию.
– Долой генерал-директора! Сами будем управлять заводом!
– Гони охрану и хожалых!
Путиловцы рванулись с места и помчались за убегавшими охранниками. Они их настигали в узких проходных, ловили в цехах и, толкая в шею, гнали к зданию конторы, где уже хозяйничал стачечный комитет.
В этот день рабочие захватили все мастерские завода и выставили свою охрану.
***
Выдав Кате пачку прокламаций, Наташа сказала:
– Будь осторожна. Вчера по демонстрантам стреляли. Облавы были на многих улицах и всю ночь ходили с обысками. Арестован почти весь состав Петербургского комитета. Центральный комитет поручил действовать нам от его имени.
Спрятав прокламации под пальто на груди, Катя пошла к Финляндскому вокзалу. Улицы в этот день казались безлюдными. Лишь на углу Боткинской девушка заметила жиденькую толпу и приблизилась к ней. Какой-то железнодорожник в очках водил пальцем по листку, наклеенному на заборе и почти по складам читал вслух:
– Подни-май-тесь все! Орга… организуйтесь для борьбы! Устраивайте комитеты.
«Наша листовка, – поняла Катя. – Кто же успел ее наклеить?»
Слова железнодорожник произносил невнятно. Женщина в солдатском ватнике не утерпела и сказала:
– Неужто пограмотней здесь никого нет? Алешина хотела занять место железнодорожника, но одумалась: «Если схватят, попадусь со всей пачкой. Не буду ввязываться».
Листовку взялся читать какой-то парнишка в форме ученика реального училища:
«Жить стало невозможно. Нечего есть. Не во что одеться. Нечем топить.
На фронте – кровь, увечье, смерть. Набор за набором, поезд за поездом, точно гурты скота, отправляются наши дети и братья на человеческую бойню.
Нельзя молчать!
Отдавать братьев и детей на бойню, а самим издыхать от холода и голода, молчать без конца – это трусость, бессмысленная, подлая.
Все равно не спасешься. Не тюрьма – так шрапнель, не шрапнель – так болезнь или смерть от голодовки и истощения.»
– Правильно! – крикнул сутулый грузчик, подпоясанный красным кушаком. – Все как есть правильно!
Но на него тут же зашикали:
– Не мешай, тоже оратор нашелся. Читай, мальчик!
Катя пошла дальше. На другом углу женщина читала такую же листовку в очереди у булочной:
«… Царский двор, банкиры и попы загребают золото. Стая хищных бездельников пирует на народных костях, пьет народную кровь. А. мы страдаем…
Мы гибнем. Голодаем. Надрываемся на работе. Умираем в траншеях. Нельзя молчать.
Все на борьбу. На улицу! За себя, за детей и братьев!..»
Листовки уже ходили по рукам. Товарищи успели опередить Катю.
Девушка отправилась на вокзал. У касс прохаживались жандармы.
«Здесь рискованно», – сообразила она и вышла на перрон к поезду, идущему в Гельсингфорс.
У одного из вагонов третьего класса стояли матросы. Катя пригляделась к ним: кого же выбрать? Решилась подойти к круглолицему моряку с Георгиевским крестом. Он ей показался серьезней других.
Она сложила две листовки треугольником, как посылали в то время письма на фронт, быстро сунула их в руку моряка и, сказав: «Прочтете в вагоне», пошла дальше. Недоумевая, балтиец развернул треугольник. Поняв, что это листовки, он моментально сунул их в карман и кинулся догонять девушку.
Он настиг ее в другом конце перрона.
– Сестренка! – окликнул моряк. – Одну минуточку..
Катя испугалась: «Сейчас схватит и потащит в жандармское отделение».
Она остановилась и, напустив на себя неприступный вид, строго спросила:
– Что вам угодно? Моряк смутился.
– Это ведь вы сейчас подходили ко мне?..
– Нет, я вас не знаю.
– Да вы не бойтесь, – вполголоса начал убеждать он ее. – Может, у вас еще найдутся такие листики?.. Дайте, пожалуйста. Тут у нас ребята едут на разные корабли. На всех не хватит…
По светлым глазам и открытому, энергичному лицу чувствовалось, что моряк не лжет и не собирается выдавать ее.
– Хорошо, – сказала Катя, – только пройдем немаого подальше.
По пути она свернула в трубку дюжины две листовок и передала моряку. Тот сунул их в карман, крепко сжал ее руку и спросил:
– Как вас зовут?
– Катя.
– А меня Иустин... Иустин Тарутин, – отрекомендовался он. – Передайте своим, что на матросов они могут надеяться… не подведем.
Иустин Тарутин провожал в Гельсингфорс на эскадру молодых минеров. Заодно ему хотелось разведать, что творится в столице. С вокзала в центр города он направился пешком.
У моста через Неву его остановил казачий патруль. Чубатый фельдфебель, взглянув на увольнительную, сказал:
– По городу не очень-то разгуливай, попадешь в комендатуру. Есть строгий приказ всех направлять в казармы.
– Так мне же в Кронштадт надо.
– А-а... в Кронштадт? Ну, тогда проходи.
На Литейном проспекте путь к Невскому преградили конные полицейские. Не давая пешеходам скапливаться в одном месте, они теснили всех в боковые переулки. Тарутин свернул на Бассейную улицу. Здесь народу было не меньше, моряку приходилось лавировать: то идти по панели, то проталкиваться через толпу по мостовой.
На Знаменской улице он свернул вправо, чтобы выйти на Невский. Неожиданно впереди послышалась частая стрельба, а минуты через три Тарутин увидел бегущих навстречу растрепанных и задыхающихся людей. Моряк остановил парня, потерявшего шапку, и спросил:
– Что там случилось?
– Солдаты… из винтовок прямо по народу… А на нас конники… Сабли наголо… так и рубят! Весь снег в крови… Не ходи, моряк!
Тарутин быстрей зашагал к площади.
У Знаменской церкви, прислонив винтовку к ограде, стоял белобрысый солдат. Он вытирал папахой бледное лицо и, словно помешанный, сам с собой разговаривал:
– Ну и пусть… пусть заарестуют. Не боюсь! Все равно пропадать. По народу мы не стреляем, а в городовиков завсегда. Неча с саблями гоняться! Я хотел убечь, а теперь останусь. Вон она, винтовка, берите… вяжите мне руки…
На затоптанном и окровавленном снегу площади виднелись сраженные пулями демонстранты и подбитые лошади. Тарутин подошел к солдатам Волынского полка, стоявшим в неровном строю у памятника Александру III. Пехотинцы были возбуждены. Они все курили. Иустин заметил, что руки у многих дрожат.
– Что у вас тут вышло? – спросил Тарутин.
– Чо вышло? А то, что по народу было велено, – быстро затараторил пехотинец со щербинкой в передних зубах. – А мы чо? Мы не чо. Нам штабс-капитан кричит: «Залп»! А мы в белый свет, как в копеечку.
– Не поймешь ты ничего у этого чекалы, – перебил товарища бородатый волынец и не спеша рассказал о случившемся.
Учебной роте Волынского полка еще с утра выдали боевые патроны и привели на площадь к Николаевскому вокзалу. А когда здесь скопились демонстранты, солдатам приказали зарядить винтовки и стрелять.
– Залп! Залп! – кричал штабс-капитан. Солдаты дали несколько залпов. Видя, что из демонстрантов никто не падает, штабс-капитан подбежал к пулемету и сам начал обстреливать толпу.
Люди заметались по площади, не зная, куда укрыться. В это время широко распахнулись вокзальные ворота, из-под арки вылетели с саблями наголо конные жандармы и стали преследовать бегущих.
И вот тут солдаты Павловского полка, видя, как конники рубят беззащитных демонстрантов, дали залп по жандармам.
– Теперь павловцев самих взяли в кольцо. Винтовки отнимают, видно, судить будут, – заключил бородач.
Тарутин лишь к концу дня попал на Балтийский вокзал.
В поезде, идущем в Ораниенбаум, народу было немного. Иустин сел к окну. Увидев на перроне флотский патруль, он с опаской подумал: «Только бы не обыскали».
Матрос снял толстокожий флотский ботинок и, как бы нащупывая гвоздь, мешавший ходить, уложил на место стельки согнутые пополам листовки. Переобувшись, он решил: «Сразу в казарму не пойду, сперва загляну в чайную на Козьем болоте, там ребята ждут вестей из Питера».
По пути Иустин вспомнил, что он давно не получал писем из дому: «Как они там теперь?»
Тарутины жили бедно. Отец летом работал в поле, а зимой был извозчиком в Туле. Зарабатывал он мало, восьмерых детей прокормить не мог. В четырнадцать лет Иустин поступил на Оружейный завод в ученики слесаря.
Жизнь была невеселой: просыпался чуть свет, пешком отмерял четыре версты до города, весь день трудился на заводе у тисков и поздно вечером возвращался в деревню. Порой он так уставал, что не ужиная, едва добравшись до постели, падал и засыпал.
Иустину хотелось как-то изменить это однообразное существование. Он стал прислушиваться к разговорам рабочих, ругавших заводские порядки, тайком читал запретные книжки и передавал другим.
Однажды вечером, когда он возвращался с работы домой, его встретила соседка и предупредила:
– Иустя, не ходи домой, там тебя стражник ждет.
Не чувствуя за собой никакой вины, Иустин подошел к своей избе и заглянул в освещенное окно. В горнице сидел, развалясь, толстый стражник и курил. Напротив, у плетня, была привязана его лошадь. Свет из окна освещал седло и притороченную к нему небольшую винтовку.
«Карабин!»-сообразил Иустин. Парнишке давно хотелось раздобыть себе оружие. Не. долго раздумывая, он подкрался к лошади, выгреб из сумки патроны, отвязал карабин и спрятал все под камни у погреба.
«Теперь пусть стражник ищет, а я не-сознаюсь», – решил он и смело вошел в дом.
Увидев на пороге невысокого чумазого парнишку, стражник обозлился и в сердцах сказал:
– Тьфу ты, пропасть! Я думал, человек придет, а тут сопля. Тоже люцинер! Пороть тебя некому. Только людям беспокойству устраиваешь. Собирайся к становому!
– Дали бы хоть щей похлебать, – робко попросила мать. – Ведь с утра без горячего мается.
– Некогда мне с вами вожжаться да глядеть, как вы щи хлебаете! – грубо ответил полицейский и, толкнув юношу в спину, сказал: – Пошли!
Почувствовав, что от стражника разит водкой, Иустин с опаской подумал: «Сейчас подойдет к коню и хватится, а карабина-то и нет».
На счастье, стражник не заметил пропажи. Взгромоздясь на лошадь, он строго сказал:
– Пойдешь у стремени. Только смотри – не вздумай тикать, живого места не оставлю!
Мать догнала сына за воротами. Она сунула ему в руки узелок и, плача, поцеловала.
Стражник пригнал его в соседнюю деревню, где находился полицейский стан. Там юношу заперли в «холодную» и только на другое утро повели на допрос.
– Ты от кого запрещенные книжки получал? – опросил пристав.
«Вот оно что! Значит, меня из, – за. книжек арестовали», – сообразил Иустин.
– Ни от кого книг не получал. К чему они мне? – сказал он.
– А это чья пакость?! – закричал пристав. – Кто ее дал Савину?
Он показал тоненькую брошюрку под названием «С одного козла двух шкур не дерут». В ней говорилось об издевательстве мастеров, которые штрафами и взятками сдирают вторую шкуру с рабочего, гак как первая достается фабриканту. Иустин действительно передавал ее двоюродному брату.
– От меня он ее получил, – признался юноша. – Сам я не курящий, а ему сгодится, с десяти лет курит.
– Где взял?
– На улице, нашел.
– Врешь!
И пристав ударил его по щеке. Иустин обозлился.
– Если будешь драться, – ничего не скажу. Полицейский ударил еще раз и заорал:
– Я тебя научу, щенок, разговаривать! От кого получил? Говори!
Стиснув зубы, юноша молчал. Он готов был кинуться на полицейского и вцепиться в его дряблую шею. Пристав, видимо, почувствовал это; он отступил за широкий письменный стол и сипло произнес:
– Так вот ты из каковских! В молчанку играть? Обученный, значит? У нас на таких кандалы надевают.
В тот же день он отправил Иустина в Тулу, да не просто, а под усиленным конвоем: два стражника с саблями наголо ехали справа и слева.
«Ух, с каким почетом! Словно знаменитого разбойника ведут, – подумал Иустин и гордо вскинул голову. – Пусть все видят, что я их не боюсь».
В полицейском управлении его посадили в отдельную камеру.
Старичок-сторож, поставив на стол кувшин с водой, спросил:
– Как харчиться будешь? Есть у тебя, паря, деньги?
– Нет, ни копейки не остались.
– Тогда плохо твое дело. У нас здесь не кормят. Все же старик принес немного заплесневелых
сухарей. Больше двух суток ничего иного у Тарутина не было.
На третий день Иустин услышал песню, доносившуюся из коридора. Густым басом кто-то выкрикивал:
«На бой кровавый, святой и правый
Марш, марш вперед, рабочий народ!»
Вскоре в камеру втолкнули кряжистого мастерового, в разодранной рубашке, сквозь прорехи которой виднелась полосатая морская тельняшка. Иустии знал его. Это был лекальщик завода Антон Ермаков.
Сев на нары, Ермаков запел новую песню:
«Улица веселая,
Времячко тяжелое…»
При этом он пьяно притоптывал и щелкал пальцами. Увидев сидящего в углу Иустина, лекальщик вдруг умолк и спросил:
– А ты кто?
– Я, дядя Антон, арестованный.
– А кто тебе сказал, что меня Антоном зовут?
– Солодухин. Я его подручный.
– Правильно, Солодухин мой друг. Много с ним гуляно. Хочешь, я тебя матросским песням научу? – вдруг спросил он.
Иустин был рад всякому развлечению в этой полутемной камере.
– Научите, – попросил он.
– Ишь какой прыткий: «научите!» А ты знаешь, что за эти песни в тюрьму попасть можно?
– Так мы уже в тюрьме.
– Верно, – оглядев камеру, удивился Ермаков. – А ты, паренек, с перцем, – отметил он. – Хочешь, балтийскую спою? – И, не дождавшись ответа, запел:
«Грохочет Балтийское море…
В угрюмых утесах у скал.
Как лев разъяренный в пещере,
Рычит набегающий вал.
И с плачем другой, подоспевши,
О каменный бьется уступ,
Где грузно лежит посиневший,
Холодный, безжизненный труп.
Недвижно лицо молодое,
Недвижен гранитный утес,
Замучен за дело святое
Был этот отважный матрос.
Не в грозном бою с супостатом,
Не в чуждой далекой стране,
Убит он своим же собратом,
Казнен на родном корабле.
Погиб он за правое дело,
За правду святую и честь.
Снесите же, волны, народу,
Отчизне последнюю весть.
Снесите глухой деревнюшке Последний рыдающий стон, И матери, бедной старушке, От павшего сына поклон. Плывет полумесяц багровый И кровью в пучине дрожит. О, где же тот мститель суровый, Который за смерть отомстит?!»
Ермаков вытер ладонью слезы, положил тяжелую руку на плечо Иустину и сказал:
– Будут на военную службу брать, – просись в матросы. Таких товарищей, как на море, нигде не найдешь. Но не пей, Иустин: не только полиция, а и друзья презирать будут. Это точно, верь мне, на своей шкуре испытал.
От получки у Ермакова осталось рубля четыре. Он покупал хлеб, воблу, рубец и подкармливал юношу. Когда Иустина вызвали на второй допрос, старый матрос посоветовал:
– Придуряйся, ничего не говори, отказывайся от всего.
Иустин так и поступил: он делал вид, что не понимает жандармского офицера, и нес всякий вздор. Тот бился, бился с ним, потом обозлился, вызвал рослого полицейского и сказал:
– Тащи этого остолопа на улицу и дай под зад, чтобы раз пять перевернулся.
В деревне Иустин узнал, что стражники целый день искали винтовку и на огороде и у соседей, но не нашли. Юноша решился вытащить карабин из-под камней только через неделю. Он счистил с него ржавчину, смазал маслом, завернул в тряпки и перепрятал под крышу сарая.