355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики») » Текст книги (страница 9)
На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2020, 14:01

Текст книги "На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

Глава вторая
АПРЕЛЬ

На Восток прошло сто пятьдесят самолетов.


I

А в это время на севере, далеко от границы, ветры гнули тайгу. Воздух был наполнен грохотом. Синий лед на Амуре трещал и ломался. Черная медленная вода бежала поверху, по льду, брызгами поджималась в воздух, на лету замерзала и острой дробью возвращалась вниз, дырявя снег.

В райкоме заседали вторые сутки без выхода. Из окон видна была строительная площадка. Редкие деревья кое-где виднелись на оголенном пустыре. Сугробами стояли низкие бараки. Через каждые сто шагов горели костры. Сторож, цепляясь кочергой за обледенелый снег, вокзал меж ними, подкладывая дрова. Лопались, как стекло, стальные инструменты. На пятидесятиградусных морозах. Деревенели руки. Волосы в носу слипались и затрудняли дыхание. Исчезал слух. Портилось зрение. Но всегда – мороз, метель ли – у костров стояли и грелись люди. В этих встречах у огня было что-то радостное. Работы идут, и все живы, хотя на дворе и в бараках мороз, хотя плохо снабжение, людям негде болеть, и нечем лечиться, и семьи их далеко, а работы чересчур много, и она трудна.

Но работа шла, и люди были живы, и сознание того, что ничто, не остановит роста города, – ни малодушно трусов, ни гибель самых отчаянных, ни лишения и неудачи, – рождало в людях огромную радость. Все трудности начинали казаться проявлением личного малодушия, и о них не хотелось говорить вслух, как о своих пороках.

Прорываясь сквозь ветер, изредка доносился откуда-то мягкий реп. взрыва, и облако пара от теплой развороченной земли на мгновение приподнималось в воздух. На теплую землю тотчас садилась серебристая паутина инея. Земля сжималась в мерзлые комья, превращалась в бурый, шершавый лед.

В райкоме вторую ночь слушали доклад о положении с дорогой. Единственный путь от нового города к Хабаровску, в край, в мир – ледяное шоссе по Амуру – был взломан ураганом. Другого пути не было. Воздух в раннюю весну непроходим для самолетов, непроходима и тайга. Путь по Амуру был взломан, но это был единственный все же путь, и по нему, по взломанному и ставшему на дыбы льду, предстояло направить машины за медикаментами, и медлить было нельзя.

Нанайцы отказывались идти проводниками в этот сумасшедший рейс, да и впрямь было жутко окунуться в свистящую снеговую мглу, прятавшую в себе огни костров и автомобилей. Но выбора не было. В райкоме могли утешать себя афоризмом, что безвыходное положение хорошо тем, что из него обычно выходят с честью.

Начальником колонны выбран был Марченко, молчаливый, недоверчивый и вечно хворый человек, с характером остервенелого волка. Через час после решения он вышел в путь с тремя грузовиками.

Буран несся космами снега, острого, как металлическая пыль, комьями снежков и ледышками рассеянной в воздухе речной воды. От кружения этих белых линий, точек и пятен начинали болеть глаза и в висках, накоплялась одеревенелость, как от удара.

В тот день о посылке медикаментов в новый город думали многие. Инженер Лубенцов, сначала рубивший лес, а потом, после перелома ноги, бривший бороды первых строителей, сел за руль машины и мечтал до весны поработать простым шофером. Сейчас он пробивался на полутонке из Волочаевки на север, имея на борту ящик с лекарствами и четырех пассажиров, в том числе ребенка и женщину.

Женщина сидела рядом с Лубенцовым, ребенок – не ее, а чужой – дремал у нее на коленях, а двое мужчин тряслись в кузове под брезентом. Отец ребенка был в их числе. Изредка мальчик стучал в задним глазок шоферской кабинки и тоненьким голоском кричал:

– Папка, ты жив?

Иногда он объяснял Лубенцову свое беспокойство:

– Будет ужасно, если он замерзнет. У нас никого нет, а я маленький…

Через каждый час Лубенцов останавливал машину и ворошил пассажиров.

Началась ночь – белая, мутная, сыпучая.

Геолог и гидротехник лежали молча – берегли легкие. На ухабах борода геолога, похожая на висюльки люстры, позвякивала. Ему становилось страшно, он качал головой и старался ни о чем не думать.

– Через час должно быть Троицкое, – сказал Лубенцов. – С мужем на работу едете?

– Да. На работу.

– Не бойтесь. Доедем. Постучите им, чтоб не спали в кузове. Как вас зовут?

– Олимпиада. Не помните, что ли? Я ж тогда у Зуева жила, когда эта история развернулась.

– Не помню. Какая история?

– Да с вашим отпуском-то. А я за Шотмана, за старика, вышла.

– За Шотмана? Где он?

– В кузове. Не узнали? Бороду отпустил, потому и не приметили.

Машина ползла по ледяным ухабам, скользила задними колесами, вертелась, сползала куда-то. Стекло впереди замерзло, хотя его идеально промыли спиртом. Желтый свет фонарей, ударяясь в туман, только путал глаза, ничего не показывая им.

– Стучите им, чтоб не спали. Эх, Соломон Оскарович, не вовремя едешь!

Впереди мелькнули кусты. Что за чёрт! Кусты посреди реки? Почудилось дерево. Машина нырнула правым бортом, ударилась кузовом обо что-то звенящее и – лево, лево руля – тормоз… Чёрт возьми! В полосе света забурела вода, похожая на взболтанное пиво. Машина медленно погружалась задом вместе с осколком льдины под кузовом.

В кузове закричали что-то непонятное.

– Готовьтесь прыгать, Валентина.

– Тетю зовут Лампиада, – заметил мальчик, цепляясь за что попало.

– Ага, вот и… прыгайте вдвоем. Я скажу.

Он дал первую скорость во всю мощь газа, вертанул руль и, быстро переходя на вторую, на третью, выравнивая кузов – на четвертую, – нет, не берет! – опять на третью, – понесся по бурой пузырчатой воде.

– Полметра воды на колесах, – пробормотал он, откидывая со лба, мокрую ушанку. – Тьфу!.. Выбора нет, ни черта нет, поедем.

Мальчик тихонечко посмеялся.

– Выбора нет, ни черта нет, – повторил он с большим удовольствием.

Светлее и утомительнее становилась пурга. В глазах кружилось; их покалывала дьявольская усталость. Белели, раскалялись космы снега – это рассвет. Под колесами шатается и гнется лед. Черные крылья обледенели. Ход медленный, черед силу.

Вдруг скользкий выверт колес. Машина прыгает в воздух.

– Держись!

Но дверца кабины открывается настежь. Синяя льдина тотчас просасывается в кабину, под ноги, – Олимпиада падает.

– Папа, не спи!..

Но что-то выбрасывает, вытаскивает крик мальчика наружу. Лубенцов выключает мотор и выглядывает. Кузов пуст. Лубенцов прыгает на лед и, прокатившись по покатости льдины, встает шагах в двадцати от машины. Она лежит почти на боку, поднятая ледяным бивнем.

Ледяное серое существо подходит к нему, позвякивая сосульками.

– Лубенцов, – говорит существо, – речь может идти об одном ребенке. Это наше общее мнение.

– Я двадцать два часа за рулем. Я ничего не понимаю, – выдавливает из себя Лубенцов.

Но маленький гидротехник, отец ребенка, бежит уже к нему.

– Двигаться, двигаться! – кричит он. – Раз, два, три! Быстрей!

Он запевает фальшивым голосом:

 
Смело, товарищи, в ногу…
 

– Ну, чёрт вас… Встать!..

Он вынимает револьвер, и все начинают топтаться и прыгать.

– Выше ножки! – кричит гидротехник. – Не надо стесняться. Раз, два, три…

– Идиотство, – говорит или думает Лубенцов, не замечая, что падает.

В это время подходит машина Марченко. Шотман говорит ему:

– Речь может идти об одном ребенке. Забирайте медикаменты и ребенка и возвращайтесь на стройку.

Марченко соображает.

– Я возьму медикаменты, женщину, ребенка и одного мужчину. А двое останутся с вашей машиной. Я скажу по дороге нанайцам, чтобы прибежали на лыжах и выручили.

Гидротехник предложил бросить жребий, но Шотман возразил решительно и резко:

– Я старше всех вас по возрасту и по работе. Едет мальчик с отцом и едет женщина, моя жена. Я и Лубенцов остаемся.

Лубенцов и Шотман садятся в кабинку раненого грузовика и с головой укрываются одним тулупом. Их лица касаются. Они дышат друг другу в глаза и легко погружаются в зыбкий сон, сон наяву. Над ними проходит самолет летчика Севастьянова, потом самолет летчика Френкеля, но они ничего не слышат. Им снится буря, холод, они валяются во сне на лежанках и пляшут, что ли, или борются, так что ноют, замирают плечи.

Первым просыпается Лубенцов. Он слышит, как прерывисто дышит ему в лицо Шотман, и будит его, дрожа от страха.

– Соломон Оскарович, – говорит он, – Соломон Оскарович, проснись! Слушай меня. Я подлец, Соломон Оскарович. Теперь я знаю, что я подлец. Когда человек помирает, вся жизнь видна.

– Тогда тебе и жить было незачем, – с трудом шепчет Шотман. – Сразу бы помер для интереса. Да молчи лучше, не дуй мне в глаза.

– Соломон Оскарович, родной, – шепчет Лубенцов, не зная, что сделать, что предпринять.

– Тсс, тихо, – говорит Шотман, – не мешайте мне. От слов дует, дышите молча. Тсс…

Лубенцов с трудом протягивает к нему руки и обнимает его, прижимая к груди, как ребенка.

– Шотман, – шепчет он, – Шотман, родной, если ты у меня погибнешь…

Так спят они долго, долго, не шевелясь и дыша тихо. Вздохи их медленны. Медленны мысли. Все теплее, все жарче становится вокруг…

*

В нанайском стойбище было шумно. С утра били богов. Клали деревянного божка спиной кверху и драли ремнями, приговаривая, что надо работать, работать, как все работают.

Демидов полз по снегу на это интересное зрелище. В руках его был длинный нож. Он всаживал его в затвердевший снег, подтягивался на мускулах и потом опять делал «шаг рукой». Идти иначе из-за сильного ветра было невозможно.

– За что богов лупите? – спросил он, влезая в чум.

– Совсем от рук отбились, – сказал ему седой нанаец с длинной, до полу, трубкой. – Раньше, о чем ни попросишь, все исполняли, а теперь ничего не допросишься.

– В чем нужда-то?

– Народ очень болеет, – объяснил старик. – Год плохой, зверя не было, зверь далеко ушел – русские распугали. Зима пришла, думали: рыбу станем ловить, – так ваши дорогу на реке сделали, лед прорубать нельзя. Плохо живем.

– Запрягай собак, – сказал Демидов, – едем в город. За каждого бога даю по чувалу муки. В музей отдам богов. За рейс – два мешка мороженой рыбы. А если спасем одного человека, – замерзает он с разбитой машиной на реке, – так еще по чувалу муки на каждого и ящик табаку всем.

– Накинь еще ящик конфет, – сказал старик. – Я когда ходил к русским – просил их, чтобы ушли отсюда, – ел конфеты. Дали они мне конфет и прогнали назад. Потом два раза опять ходил к ним, опять давали. Только там страх берет. Земля рычит, как собака, вверх летит, огонь кругом.

– Пять ящиков конфет даю, едем.

Выехали с шестью запряжками.

Когда выезжали, старик опять остановил:

– Конфеты «Медведь» называются, – сказал он. – Другой сорт не возьмем.

– Ладно, хочешь – «Страуса» тебе привезу.

*

Лубенцов был еще жив, но Шотмана подняли мертвым.

У госпиталя нарты остановились. Нанайцы взяли на руки Шотмана, Лубенцова и четырех самых почетных богов и понесли в дом.

– Людей в дом, а богов тащите за мной, – приказал Демидов.

Он остановился у Ольги, в бывшем доме Янкова, и целый день сидел, не выходя. На другой день постучались нанайцы с ближайшего стойбища.

– Слыхали, богов покупаешь. У троицких взял, возьми и у нас. Дорого не просим.

– Кладите вон туда, в угол, – сказал Демидов. – Работать хотите?

– Хотим, очень хотим.

– Сколько упряжек можете дать?

– Можем десять.

– К утру будьте здесь. Увидите соседей – зовите и их.

И пошел говорить с Марченко.

*

Был уже вечер. Демидов долго бродил по площадке города, ища Марченко. Он нашел его на партзаседании. Отправляли в Москву на экскурсию нанайца-ударника Бен Ды-бу. Родственники уговаривали его взять с собой две упряжки собак, Марченко отговаривал.

– Проспал я своих нанайцев, – сказал Демидов секретарю парткома Марченко. – Я думал, что они охотники и рыболовы, а зверь их давно не кормит, рыбу ловить не умеют.

Марченко сидел бледный, через два слова на третье повторял: «Шотман-то, Шотман, голову нам за него оторвут». Но Демидова слушал внимательно.

– Завтра о собаках вопрос ставлю в партийном порядке, – сказал он. – Проработаешь в своей группе. Основная скотина в нашем краю – собака, а мы стесняемся с ней работать. Породу знаешь?

– Чёрт их знает. Беспородные они, по-моему.

– «По-моему»!.. А по-моему, надо собачий завод ставить, новые породы добывать. Учесть надо, сколько здесь ездовых, сколько охотничьих, выписать профессора по собакам.

– Ерунда, одни собаки не выручат.

– Систему рыбной ловли изменить в корне – раз, собак освежить – два, сельское хозяйство создать – три, учить – четыре. Народ очень сообразительный.

Он сощурил на Демидова уставшие глаза, улыбнулся:

– Вернется из Москвы Бен Ды-бу, помощником к нему станешь. Нечего вождя из себя строить. Чтобы ты мне из него мастера на все руки сделал!

Демидов мотнул головой, спорить нечего было. У Марченко школа Михаила Семеновича: сказал – сделал.

– Do you learn English? (Ты изучаешь английский?)

– Что?

– Понятно. На занятия не ходишь. Языкам не обучаешься. Смотри, вколочу когда-нибудь за все выговор.

Ложась спать, Демидов сказал Ольге:

– Поезжай к Варваре, одна она. Завод – дело немалое.

Утром она проснулась, увидела на столе записку:

«Богов – семь штук больших, три малых, семь половинок – сдай в музей под расписку. Матери передай привет».

*

Люди шли на Восток. Они несли с собой волну потребностей. Она требовали табаку и театров, жилья и валенок. Спички продавались в комиссионных магазинах. Актеры играли старые пьесы в латаных костюмах, без декораций, как бы из соображений новаторства, в действительности же просто по бедности, из которой не было выхода. К людям в тайгу, и горы, на берег моря посылали врачей и театры. Шли обозы лекарств, коек, инструментов. Театры кричали о красках и полотне. Но удовлетворить это море потребностей не было сил.

Нанайцы-охотники рассказывали о санях, без собак летящих по снежным равнинам, и о самолетах, которые живут в глухой тайге.

Да, самолеты жили в тайге!

Шли эшелоны орудий, шли самолеты, танки, и впереди них шел человек.

Он уходил в тайгу, залегал на границах, плыл в море, строил города.

В середине зимы Ольга вернулась с севера на Посьет, в дом Варвары Ильинишны.

Отпустив мужа на север, Варвара увлеклась стройкой альгинового завода, и Ольга помогала ей писать докладные записки, а вечерами читала вслух восторженные письма товарищей из тайги. Ольге казалось, что она прозябает в глухой провинции, и ее брала зависть к товарищам.

В апреле она покатила в Хабаровск защищать смету фабрики водорослей, так как прошел слух, что стройку законсервируют. В Хабаровске сделала два доклада в краеведческом обществе и написала в газету подвал о новых стройматериалах из водорослей. Одних она убеждала йодом, других альгином из морской капусты, третьим давала рецепт: одно ведро альгина, три ведра глины, одно ведро песку – и вот вам глина непробойной крепости. Четвертых уверяла, что матрацы, набитые филлоспадиксом, не тонут в воде и вообще превосходны. Затем она записалась на прием к Михаилу Семеновичу.

В приемной никого не было, но ждать пришлось долго. Порученец Черняев испуганно прислушивался к звукам, идущим из кабинета, часто заглядывал в него, выходя каждый раз все более угнетенным.

Михаил Семенович был, действительно, один в этот вечер и рассчитывал уделить его Ольге. Но за полчаса до ее прихода Черняев принес стопку телеграмм, Михаил Семенович пробежал их все сразу, и его охватило чувство страшного одиночества и усталости. Только сейчас он понял и ощутил всем существом свое горе. Умер, перестал существовать Шотман! Смерть его постепенно приобретала в душе Михаила Семеновича размеры катастрофы, которая как бы еще продолжалась. Шотман все еще умирал в тысячах начатых им дел, и вот сейчас особенно грустно и страшно стало Михаилу Семеновичу.

Соломон Шотман свалился, как экспресс на полном ходу, сразу раздавив несколько чужих существований и перепутав сотня дел и отношений между людьми. Кто будет теперь хозяином золота? Кто расскажет о таежных нравах и привезет из далеких приисков каких-то ребят на учебу, каких-то стариков на показ? Кто поведет экспедиции? Кто станет драться за полтонны цемента для какого-нибудь клуба, до которого три года скачи – не доскачешь?

Вот они лежат, телеграммы, отовсюду. Все ищут Шотмана. Он писал книгу о золоте, обещал два доклада во Владивостоке, хлопотал в крайзу о деле далекого чукотского колхоза, имел четырех стипендиатов в столице… И все они кричат сейчас: Шотман! Дайте нам Шотмана!

Михаил Семенович положил голову на бумаги.

«Вот загнулся не вовремя!» думает он, почти веря, что и вправду мог выдаться день, когда он сказал бы Шотману: «Ну, иди, помри теперь, если хочешь».

Мысль, что он сам может умереть, приходит ему последней, и это настолько невозможно, что он отгоняет такую мысль.

Михаил Семенович не боялся умереть. Он так крепко врос в жизнь, так могуче разветвился в ней, что иной раз почти всерьез ему казалось, что не мог бы даже заболеть один.

Он чувствовал себя усиленным, укрепленным человеком. Жена Василиса была секцией его нежности. Вся нежность Михаила Семеновича была отдана ей в управление. Когда нужно было кого-нибудь пригреть, ободрить, приласкать, он звонил ей домой: «Позови в гости Артема, приласкай». И знал, что она сделает именно так, как следует. Любопытством и озорством была дочь Зинаида. Она заведывала той частью души, которая в пятьдесят пять лет все еще тянулась к занимательной физике, моделям самолетов и сказкам, ко всему недожитому в детстве.

Но это был всего лишь малый круг его жизни. За ним шел большой. Тут на Лузу было возложено уменье петь песни, гадать о войне, охотиться и обижаться на медлительность времени. Шотман распределил себя в еще более вечных величинах, чем Михаил Семенович: в дереве, в земле, рудах. И Михаил Семенович берет в руки уголь, медь, олово, взбалтывает склянку с нефтью. Тонко понимал Шотман все эти вещи! Мейерхольда не понимал и не любил, а уголь знал; сказок не читал, а рассказывал их сотнями, добывая неизвестно откуда.

Михаил Семенович трясет головой и говорит самому себе:

– Сотней человек у нас меньше без Шотмана.

Умерла душа большая и плодовитая. Умерли глаза, умевшие видеть, уши, умевшие слышать, мозг, умевший проникать в мелочи жизни, руки, любившие труд, ноги, не боявшиеся расстояний, сердце, способное глубоко любить, голос, не знавший ничего, кроме бодрости. Умер талантливый большевик – и доброй сотней людей стало меньше на этой земле.

Михаил Семенович принял Ольгу только часу во втором ночи. Поговорив о Варваре Ильинишне, об угрозе войны, он зевнул.

– Годика бы еще два продержалась эта угроза, так вылезем на первое место в Союзе. Очень помогает угроза. Все – нам.

Потом он небрежно и будто нечаянно спросил:

– Что это у вас там за фабрику построили, на Посьете? Клей какой-то?

– Не знаете? Но вы же сами сначала дали на нее денег, а потом сами же и прикрыли ее.

Она рассказала о фабрике, скрыв свои хождения по инстанциям.

– Та-та, – задумчиво промямлил Михаил Семенович, – я так и знал, что это твоя работа. Шесть суток мне звонят отовсюду. Одному обещала фабрику, другому клею, третьему запродала какую-то паклю. Все кричат о твоей пакле. Клей какой-то там рекламируешь… Та-та…

Он вздохнул, ни о чем не думая.

– Меня больше всего интересует эта глина, которую ты хочешь проклеивать, – сказал он. – И где это ты возьмешь столько глины? Я страдаю без глины. Изобрети мне простую, дешевую русскую глину – и можешь клеить ее, чем хочешь. Ты лезешь с клеем для глины, а самой-то глины ни у кого нет.

Он взял ее за руку.


Он взял её за руку.

– Дурочка, построй лучше кирпичный завод, а?

Он потряс ее руку.

– А на проклейку там, на баловство это я подкину тебе тысяч двадцать. Что?.. Ну, и сорок там, может быть. Идет?

– Хорошо. Я подумаю.

Он сразу повеселел.

– А водорослевой фабрики теперь я боюсь, – сказал он ей доверчиво. – Добро перепортим и без кирпича останемся. Договорились? Угли у меня встают, нефть вышла на первое место.

Он потряс ее руку и сказал совсем благодушно, как самую хорошую новость:

– А Степана-то Зарецкого мы, знаешь, все-таки посадили!

– Как так?

– Да так. Я всегда говорил, что тайге нужны веселые люди. Скучный человек там непременно завалится, это уж факт, установленный опытом. Одним словом, у Зарецкого диверсанты базу свою устроили. Поняла? Мурусима у него на стройке целый месяц жил – японский шпион. Можешь себе представить? Проработали мы Зарецкого здорово. Он в бутылку полез, обиделся. Чем, говорит, я могу ответить на позор такой проработки? На проработку, говорю, отвечай работкой. Попробуй. А он опять за свое, ну и… Хочу теперь Варвару в тайгу сунуть.

– В тайгу?

– Да нельзя же героем гражданской войны всю жизнь оставаться. Вон, Василий Луза – и тот собак разводит, старается. А что Варваре сидеть дома? Нет их теперь, ваших водорослей. Закрыл я их. Дело ее иссякло, а она герой настоящий. Что мне с ней делать? В тайгу, в тайгу. Веселые люди должны идти в тайгу.

– Мы бы с ней вместе наладили вам кирпичный завод.

– Вот уж и вместе! Не примазывайся к чужой славе, Ольга. Вылезай сама в люди. Поставь мне кирпичный завод и поезжай хоть на северный полюс.

Прощаясь, он снова стал грустным.

– Ну, а люди у вас как? – спрашивает он. – Люди-то растут, лезут вверх? Гони людей, как рассаду. Сколько ни воспитаешь – все будет мало. Вот Шотман умер, Оля, – говорит он растерянно, – и заменить некем, все чувствуется дыра. Вместительный был человек.

– Да, – говорит Ольга, бледнея, – я его очень любила.

И, вспомнив Шотмана, северного прокурора, тяжелую зимнюю тайгу и все неисчислимые тяготы здешней жизни, она говорит:

– Михаил Семенович, что делать? Мать требует у меня мужа. Дай ей мужа, и все. Боится за меня. Шатаешься, говорит, по тайге, мало что может случиться. Я обещала, что весною выйду замуж. Что теперь делать?

– Завралась, девка, – говорит Михаил Семенович. – Теперь двадцать лет подряд будешь врать, и все окажется мало. Хлопотливая штука это – вранье. А, может, муж-то и есть, а? Ты скажи, не стесняйся.

Он думает, шевеля губами, и, прищурив глаза, говорит:

– А вот дам-ка я тебе командировку в Москву, товарищ Хлебникова. Альгин-то ведь надо все-таки двигать. Это я по бедности прекратил, а ежели денег нам на него подкинут, мы его с тобой выведем в люди. Верно? Поезжай в Москву, в Госплан, походи там, поагитируй. Выдумала завод – так теперь и доказывай, что он нужен. Решено, а? Нет, какого чёрта, в самом деле, – выдумывать вы все мастера, а ты вот возьми да организуй. Решено, едешь!

Проводив Ольгу, он усаживается в кресло и сейчас же, торопясь, засыпает до телефонного звонка.

II

Мурусима перебрался через границу под видом нищего. Вел его старый приятель, человек с вырванным языком и отрезанными ушами, Ма Чжун-сянь, пограничный вор. Он был изувечен хайларским судьей за клятвопреступление, но уверял, что пострадал от японцев или от русских, смотря по обстоятельствам. Обойдя Георгиевку, они подошли к переднему плану у пограничной заставы, но отступили: на тропах лежали собаки. Решили перейти через поля колхоза «25 Октября», но не повезло и там: какой-то человек всю ночь сидел возле брода. И тогда они разошлись в разные стороны. К утру Мурусима добрался до белогвардейской слободы, а Ма Чжун-сянь попал под пулю Лузы.

Капитан Якуяма встретил Мурусиму почтительно и не подал виду, что знает о его письмах. После завтрака они начали деловой разговор.

– Вы, мой друг, неправильно толкуете свой путь, – сказал Мурусима, начиная беседу.

Он увидел на столе Якуямы марксистские книги и указал на них.

– Мы, разведчики, должны быть теми людьми, какими мы можем, какими мы были бы, не будучи разведчиками. Вы можете быть купцом, Якуяма, потому что коммерция свойственна здоровому, энергичному мужчине, но вы не можете быть тем, кем не должны быть, например, коммунистом. Японцу это не свойственно. Верьте мне. Я четыре года провел в духовной семинарии, но нет, я не поп, хотя и не представляю себе разведчика, безразличного к религии. Насаждайте, Якуяма, переселенцев; в Корее у меня семь тысяч своих людей. Открывайте конторы.

– Господин Мурусима, я говорю вам искренне, как старшему начальнику: ищите провокаторов и воспитывайте диверсантов. Плюньте на ваши семь тысяч переселенцев или десять тысяч парикмахеров.

– Нет, нет, Якуяма, неосмотрительно так действовать. Немцы, вы знаете, еще до войны имели десять тысяч своих матросов в Англии…

– … И, однако, английский флот остается хозяином на морях. Господин Мурусима, провокатор – это активный разведчик. Вы работали на наблюдении и узнавании, но время требует большего. Узнаю, соображаю и разрушаю!

– Огонь орудий часто освещает уже выигранные поля сражений, и наше дело – играть до прихода орудий и даже без них обойтись.

– С тех пор, как существует Коминтерн, – продолжает Якуяма, – нам не удаются положительные программы среди народных масс. Мы уже не можем рассчитывать на ваших десять тысяч парикмахеров, переселенцев и проституток. Мы уже не в силах подбирать людей, говоря им: «Будьте за нас». Надо им говорить: «Будьте против таких-то в своей среде». Быть «против» легче, чем «за».

– Это фашизм, – сказал Мурусима, веря, что он выше и умнее Якуямы со всеми его методами, и даже не только выше, но правильнее, и даже не то что правильнее, а что он целиком враждебен Якуяме, хотя оба они японцы и оба разведчики до конца жизни.

– Все быстро, все наскоро, все наудачу, без веры в историю, без расчета на годы, – говорит Мурусима. – Вы не верите, что будете существовать через двадцать лет, и хотите все переделать в год, в два. Вредно таким образом размышлять. Я же, слушайте меня, Якуяма, я работаю, как в сберегательной кассе: я беру, беру, беру людей, даю, даю им слухи, то да се, помогаю, слежу… О, пусть живут, пусть будут! Они пригодятся когда-нибудь. Все думают, что их нет, этих людей, а они есть. Они только тихие, глупые, они ничего не знают, они молчат. Пусть молчат! Их время придет. А вы… По вашей системе, нам следует воевать каждые два-три года, потому что провокаторы не могут долго бездельничать, а диверсантам скучно сдерживать себя и убыточно.

Но зачем, господин Мурусима, нам эти консервы из бездеятельных шпионов, которые вы заготовляете вот уже тридцать лет? Зачем мне ваши десять тысяч парикмахеров, ставших контрабандистами и жуликами, если понадобится всего десять человек политических деятелей? И не на десять лет, а на десять месяцев? Вы делаете шпионов, которых некуда будет девать. Нехорошо, если в Корее будет десять или двадцать тысяч шпионов. Это опасно и непроизводительно – так делать шпионов. Дайте мне десять вождей и прогоните десять тысяч рабов.

– Якуяма, мысль ваша полна неправильностей. Рабы нужны, вождей не должно быть. Моя линия – делание рабов. Я уже обращал ваш взгляд на ламаизм. Милейшее вероучение. Оно гласит: нельзя убивать никого, даже насекомых. Распространяйте это учение, Якуяма! Пусть вся Монголия исповедует ламаизм. Да здравствует ламаизм! Распространяйте его пятьдесят лет подряд. Из двух членов семьи один обязательно должен быть ламой, говорит это вероучение. Да! да! Один из двух сыновей обязательно должен быть ламой, дорогой Якуяма. Кричите: лама не должен иметь семьи, должен отдаваться молитвам и чтению святых книг, лама не должен иметь хозяйства и освобождается от военной службы. Распространяйте, прошу вас, это учение, потому что уже и сейчас почти половина мужского населения Монголии – ламы; они не занимаются ни войной, ни хозяйством, ни политикой, ни торговлей. Они сидят на шее народа и молятся. Да здравствует ламаизм! Я хочу, чтобы все монголы превратились в лам, а я привезу наших ребят из Хоккайдо, двоих на каждого ламу, и они покажут, что такое Япония.

Так они спорили, с каждым словом все больше ненавидя и презирая друг друга. Мурусима видел в Якуяме молодого тщеславного карьериста, бездельника с опасным образом мыслей, а Якуяма считал старика Мурусиму мелким торгашом, отставшим от жизни и глупо уверенным, что его парикмахеры, прачки и газетчики, от которых он имеет доход, действительно пригодятся со временем.

«Тридцать лет удит рыбу в свое ведро и уверен, что это патриотизм, – думал Якуяма, улыбаясь и кланяясь Мурусиме. – Это героизм наших старых шпионов, по двадцать лет торгующих на базаре старьем и имеющих дипломы генерального штаба, это героизм мелких рантье. Они просят милостыню, а чины им идут, жалованье идет, ордена идут. Торговля опием или старьем имеет, к тому же, свои доводы».

Разругавшись, Мурусима и Якуяма, однако, не оставляли друг друга ни на минуту. Казалось, они боялись выпустить друг друга, чтобы не обвинить в предательстве. Якуяма раскрыл книгу, а Мурусима сел составлять карту агентурной сети и вслух шептал свои отзывы о советских людях:

– Зверичев любит старожилов-китайцев, человек с большим кругозором.

– Убить, – говорит Якуяма.

– Луза – очень активный старик, дружит с китайскими партизанами.

– Убить, – говорит Якуяма. – Оставьте в живых только дрянь и мусор, всех остальных под маузер. Плевал я на Россию навеки веков.

Мурусима говорит:

– Конъюнктурный вы человек, легкий мотылек, Якуяма.

– Напротив, ненависть моя навеки. Красные – мои враги, как змеи, кусают они меня или нет.

– Убивая, вы только делаете их более осторожными.

– Но зато и сам я делаюсь и более смелым, и более опытным.

– Не исключена возможность, что мы, японцы и русские, когда-нибудь еще будем друзьями…

– Не мы с вами, Мурусима. И не эти русские. Их надо уничтожить. Поняли?

– Якуяма, вы…

– Вы, Мурусима, так долго торговали шелком в России, что уж стали думать о ее благосостоянии. Я плевал на ваш шелк и на благополучие русских. Я их убиваю, поняли? И для того, чтобы знать, кого убить, мне не нужно вашей дурацкой сети, – я читаю их газеты.

– Вы разрушаете плоды многих десятилетий, вы интриган, Якуяма, вы жуткий садист, вы позер. Тоже нашелся революционер, читает Троцкого!

– Вы же окончили в свое время духовную семинарию, Мурусима, и были даже православным попом. Теперь эта ваша профессия никому не нужна, а Троцкий – это Ницше разведки, апостол паники и провокации.

– Ницше? – переспросил рассерженный Мурусима, старый поклонник германской идеалистической философии.

– Выше, выше! Мы получили человека! Шульмейстер, Гейнце, Троцкий– три мужа, три шпиона. Читайте Троцкого. Забудьте свои акафисты.

– Это все теория! – закричал Мурусима. – Господи Иисусе, это одна теория, а я практик, я имею дело во времени.

– Не надо сидеть двадцать лет в тайге, чтобы сказать, что этот ваш Зарецкий – дурак. Когда я читаю о пяти выговорах ему за срыв лесорубки, я говорю: живи пока. Вот и все.

Так они прожили около семи дней, пока их обоих не вызвали в Мукден.

Якуяме сказано было совместить осторожность с активностью, а Мурусиме велено было готовиться к поездке в Баргу, обучать монголов патриотизму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю