355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики») » Текст книги (страница 5)
На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2020, 14:01

Текст книги "На Востоке (Роман в жанре «оборонной фантастики»)"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)

Красноармеец перебил его:

– От отпусков надо отказаться, – сказал он твердо. – Я не научный работник, но совесть же надо иметь. Шотман завтра поутру обсуждать отпуска и премии хочет. Надо вам, ребята, остаться в тайге на зиму, вот что.

– Сезонники! – мрачно произнес прокурор. – Летом от вас проходу нет, а зимой человек от человека пятьсот километров, а планы-то нам на зиму не снижают, а темпы и зимой, как летом. Предлагаю, ребята, на совесть… Ну, профессора вы, ну, инженеры, ну, чёрт с вами… а зиму пробудьте.

Геолог с ребенком сказала:

– На шестнадцатом прииске ужасно как плохо работа идет.

– Ну да, ну да, – обрадованно зашептал прокурор. – И на четвертом и на тридцать девятом – везде, друг, плохо, я тоже самое говорю. Вы только, ребята, поймите на совесть… Я за лето объездил пять тысяч километров, а я что – профессор Визе, что ли? Я прокурор. А я лес рубил, я дороги вел, я рыбу ловил. Жену посадил в Угольцево. Брат приехал в гости, арестовал я его, в Кэрби послал, в кооперацию. Сестра обещала приехать, да испугалась. В крайком пожаловалась. А жена в Угольцеве за лесничего замуж вышла… – Он закурил. – Матрос тут один в прошлом году отстал от парохода, я его восьмой месяц держу инструктором. Молит, просит: семья, говорит, во Владивостоке. Жаловался Шлегелю. Шлегель – приказ: немедленно отправить домой. А я разве могу отправить? Хоть он меня расстреляй завтра, я не могу его отправить. Зверь он у меня на работу. Полторы тысячи в месяц платим.

И прокурор медленно обвел глазами присутствующих.

Ребята смотрели на него не дыша.

– За такие дела меня судить надо, – сказал он мрачно.

– Да, – прошептал красноармеец. – Плохое твое положение.

– Мое положение совершенно плохое.

Геолог с ребенком встала, отбросила на спину распущенные волосы:

– Чёрт знает что! Придется остаться.

Ольга хотела сказать что-то и не могла: слезы сжимали речь.

– Ты чего? – спросил ее красноармеец-турист. – Согласна, что ли?

Ольга закивала головой.

– Завтра выступи перед своими, внеси предложение – всем остаться, поняла? Трястись тут нечего. Завтра выйди вперед, смело скажи: я, мол, девушка, и то остаюсь. Поняла? Чтобы парням вышло обиднее. Я, мол, одинокая девушка, и то остаюсь… А мы поддержим.

Вдруг геолог схватила ребенка и, спотыкаясь, бросилась в темный угол. Все оглянулись. У дверей стоял растерянный Шотман в одном белье.

– Чёрт вас знает, расселись на дороге, – сказал он нарочито грубым голосом и, будто ничего не заметив, вернулся в баню.

В ту ночь, за час до пробуждения, увидела Ольга сон. Он был необычен. Ей снились мысли. Они шли одна за другой, как бы по страницам книги, незримо лежавшей перед ее сознанием. Не она их произносила, не она их рождала. Они шли, как идут облака над морем, когда, не глядя на небо, видишь по теням на синей волне их белый, тронутый солнцем густой караван.

Мысли шли одна за другой, и Ольга видела их. Они были похожи на Михаила Семеновича, на Шлегеля или Янкова, на геолога с ребёнком или на саму Ольгу.

Мысли как бы осматривали Ольгу со стороны, а она стояла перед ними, как на врачебной комиссии, смущенная и растерянная.

Ольга проснулась в слезах, взволнованная и ясная. Душа ее была полна отваги, и, сознавая, что она никогда не сумеет выполнить всего того великого, что ей, как счастье, приснилось, она радостно думала, что все равно, чем бы это ни окончилось, чем бы это ни стало, она возьмет себе в жизни только самое тяжелое и понесет его легко. Только так хотелось ей жить.

*

Утром, в час слета научных групп, прилетел Михаил Семенович. Из бани неслись крики «ура» и аплодисменты. Не дослушав повествования Лузы, Михаил Семенович направился к бане и стал у дверей, за толпой любопытных.

Мать-геолог тихо стирала детские рубашонки, прислушиваясь к тому, что говорилось.

Местный прокурор безразлично сидел на перевернутой вверх дном шайке, борясь со сном.

Кто-то произнес хорошую, дельную речь, и все шептались:

– Молодец, здорово!..

Михаил Семенович раздвинул толпу, ища Шотмана. Вдруг чьи-то руки сжали его лицо, губы, соленые от слез, коснулись его щеки.

– Ольга!

– Мы остаемся в тайге, – шепнула она.

Шотман встал, и за ним поднялись все. Пронеслось «ура». – Мы остаемся! – крикнул Шотман. – Видел ты таких пацанов? Это же удивительно, что за народ! Геолог, стиравшая белье, подняла мокрую, красную руку.

– Я имею предложение, – сказала она устало и, подняв глаза И Михаила Семеновича, добавила: – Некоторых придется отправить в отпуск, например Лубенцова.

– Ставлю на голосование! Формулируйте! – крикнул Шотман.

– Отправить в отпуск ввиду того, что у него слабый характер. – И геолог вернулась в предбанник.

Все подняли руки, не ожидая председательского сигнала.

– В чем дело? – спросил Михаил Семенович.

– Бабник он у нас, – раздался голос. – Пусть едет на сладкие воды. Так и запишите ему: освобожден от зимовки за бабство.

Лубенцов вышел на середину. Лицо его было бледно, он улыбался.

– Постойте, постойте! – кричал он тихим, глухим голосом.

– Домой! Домой! Валяй к своим бабам.

Ему не дали говорить, и, раздраженно протолкавшись сквозь толпу, он вышел во двор. Его передергивало.

Любопытствующие старухи потянулись за ним. Луза глядел издали.

– Слышали, какое дело? – спросил Лубенцов.

Луза кивнул головой.

– Ну, что делать? Застрелиться?

Луза пожал плечами.

– Нет, вы скажите, что мне делать?

Подошел Зуев, крякнул, сказал:

– Мало тебя, дурака, стукнули. Бери бумагу и поезжай в Кисловодск.

Из бани доносилось громкое, беспорядочное пение «Партизанской дальневосточной».

Пока распределяли всех по местам, развлекались, как могли: ставили концерт за концертом, спектакль за спектаклем. Никогда так не работала почта, как в эти дни. Сотни писем шли на дальний запад и юг, в Москву, в Киев, и все говорили об одном – не ждать в этом году.

II

Мурусима вернулся домой затемно. Ему не хотелось отвечать на письмо, не продумав всей совокупности тем, требовавших объяснения. Проходчик Шарапов, не раздеваясь, в грядных сапогах, лежал на печи. Мурусима ударил рукой по его ноге.

– Бросьте, Матвей Матвеевич, – пробормотал тот, – я ж устал, как собака.

– Вставайте, расскажите, что в Харбине.

– Матвей Матвеевич, нельзя отложить на завтра? Лихорадит меня.

– Не выйдет! Слезайте. В Харбине видели Накаду?

– Видел и даже говорил с ним, – сказал Шарапов, слезая с печи. – Пренеприятное впечатление!

– Стоит нашему азиату быть умницей, как европейцам он тотчас кажется подлецом, – засмеялся Мурусима. – Рассказывайте подробнее.

– Да все чепуха какая-то. Никто ничего не знает, но все, кому не лень, руководят.

– Обычная история, когда имеешь дело с русскими, – заметил Мурусима, кладя перед собой чистый лист бумаги. – Рассказывайте по порядку. Были у Якуямы?

– Был, – ответил Шарапов. – И, чтобы вы не говорили мне больше о подлецах и умницах, скажу вам, что этот ваш Якуяма, на мой взгляд, и умница тройная и совсем не подлец.

Мурусима серьезно кивнул головой в знак согласия, так как совершенно был убежден в обратном и Якуяму давно считал законченным подлецом.

Шарапов стал рассказывать о собрании особой группы резидентов, созванном по инициативе сверху. Оно должно было наметить линию работы с русскими белыми.

Собрались в Харбине, в ресторане «Фантазия», на Китайской улице. От японцев был капитан разведки Якуяма. Были барон Торнау, Шарапов и Вревский от «Братства русской правды», казачий офицер Самойличенко и некто Шпильман от кооперации.

– Он будто бы из тех садовников Шпильманов, которых привезла с собой Анна Иоанновна из Голштинии. Врет, по-моему, – сказал Шарапов. – Никогда я о таких царских садовниках не слыхал. Жулик по запаху.

Он стал рассказывать о собрании, выбирая наиболее важное и подсмеиваясь над тем, о чем он умалчивал.

– Ну, в общем, мне ясно, что произошло, – перебил его вскоре Мурусима. – Охарактеризуйте мне этого Шельмана, или, как его, Шпильмана, который там был. Кто он?

– Чёрт его знает, – ответил Шарапов. – Говорит, что из царских садовников… Года до двадцать шестого жил в Сибири, у красных. Напился здорово. Бросьте, говорит, эти крендели-бандели. Хотите с большевиками воевать, а у самих душа от страха в носок завернута. Клади говорит, душу на стол, показывай морских чертей.

– Мгм… странное поведение. Не провокатор? – с интересом спросил Мурусима.

– Не думаю.

– Ну, ну, дальше! Это было, я теперь вижу, интересное собрание. Этот Шпильман в особенности…

– Дался вам Шпильман! Мы собрались о другом потолковать, – недовольно заметил Шарапов. – А капитан Якуяма тоже, как на грех, этим Шпильманом занялся не ко времени.

– Кооператор Шпильман интереснее всех вас, – весело сказал Мурусима. – Многие из вас, милейший друг мой, уже пережили свое время. Борьба вошла в новое русло, приняла новые формы, выдвинула новых людей.

– Например…

– Кулаков, невозвращенцев, лишенцев. Они знают Советы, вы – нет. У них есть глаза и слух, вы слепы и глухи. У них есть голос, они знают слова, родившиеся после вас. Что можно сделать с вами, друг мой? Сегодняшняя Россия для вас – неизвестность. А тарифная сетка союза Нарпит вам знакома? А как надо писать прокламацию, вы знаете? Нет, вы не знаете этого, не умеете.

– Я прямо боюсь спросить, чем же, собственно, мы все вам полезны?

– Я думаю так, что мы помогаем вам мстить, – сказал Мурусима, заботливо сморщив лоб. – Не говоря о хороших заработках.

Шарапов встал, прошелся по комнате.

– Слушайте, Мурусима, – сказал он, почти закрыв глаза, – скажите мне, зачем мы вам нужны, если мы все бесполезны?

– Игра! – сказал Мурусима, беря его за руку и тряся ее. – Игра! Вы все проиграли. Тот, кто все проиграл, играет до смерти. Вот что нас связывает. Идите спать. Я напишу письмо.

Письмо его было коротко:

«Позволяю себе сигнализировать, что ваше собеседование с русскими не достигло цели. Мне кажется, что вы недостаточно ясно представляете себе существующую здесь обстановку и ускоряете течение событий средствами, которые не кажутся мне своевременными. Во втором письме, пересланном с китайцем, я вам изложил весьма подробно план моих ближайших задач. Они обширны и проникнуты последовательностью. Их выполнение диктует нам методы величайшей осторожности даже в тех немногих областях, которые мы с вами назвали ударными и где допустима настойчивость.

Мне кажется, несмотря на то, что мы не так давно обменялись с вами мнениями, настала пора следующей встречи, так как я предвижу опасное расхождение между нашими тактическими приемами. Прошу вас довести о моем мнении до сведения известного вам лица, пока же кратко отвечаю на ваши срочные вопросы: 1. Нет, не строится. 2. Запланировано, но к работам еще не приступлено. 3. Не слышно. 4. Не приступлено. 5. Около десяти поездов за это время. 6. За последнюю неделю слухи о городе в тайге, пока не проверенные. 7. Полухрустов – начальник строительства. 8. Проверяю. 9. Работы еще не начаты, хотя о них говорят. 10. Инженер Зверичев, Леонид Сергеевич, человек с раздвоенным носом и подбородком. Лет сорока. Считается прекрасным специалистом. Энергичен. Инициативен. В партии лет пятнадцать. На хорошем счету. Либо холост, либо супруга в России. 11. Проследовало семь партий. Разрабатываю. 12. Урожай средний. 13 и 14. Следующей оказией».

Шарапов сказал:

– Должен я вас предупредить – за мной кто-то следит.

Обстреляли на рубеже.

– Хотите прибавки? – спросил Мурусима, запечатывая письмо. – Ей-богу, вы в качестве офицера столько не зарабатывали, как сейчас.

– Тогда за мной не охотились.

– Зато вы теперь политический деятель.

– Это мне льстит, но вам и Якуяме стоит дороже.

Якуяма был офицер генерального штаба, человек иной эпохи, чем Мурусима. Сторонник старой прусской разведывательной школы, Мурусима сорок три года вел бескровные войны на Тихом океане. Войну с Россией он пережил во Владивостоке. Он любил произносить вслух слова покойного Накамуры:

 
Я был два раза убит китайцами,
трижды сожжен дикарями Формозы,
четырежды расстрелян большевиками, —
и все же родил сына в Сиаме,
родил сына в Кантоне,
родил двух дочерей в Сибири.
Я – Накамура, человек многих судеб.
 

С Накамурой Мурусима кончил Берлинскую академию.

«Каждый, сегодня продавший на грош, завтра может продать на рубль», – говорили в их время. Разведка есть психология, наука об узнавании людей; разведка есть внимательность и осторожность, искусство.

Мурусима в свое время поставил десять тысяч телефонов на острове Формоза. Была проявлена немалая предприимчивость. Телефоны ставили в отоплении, в раковинах клозетов. На Филиппинах Мурусима– шеф конторы по ремонту и отделке квартир, в Корее – переселенческий агент. Наука об узнавании людей – только первый раздел разведки. Разведчик, узнав человека, учится выведывать, что он знает. Это второй раздел.

Третий – уменье внушить ему свои мысли и добиться, чтоб он их усвоил и повторил. Четвертый – оставаться неуловимым.

В Корее Мурусима распространял альбомы Северного Китая и читал по радио лекции о свободных землях.

В 1920 году он был во Владивостоке торговцем шелка. Красные обложили город со всех сторон, и на Миллионке, в узких уличках этого гигантского дома-квартала, в самых глухих коридорах его – на «китайском небе» – уже стряпались документы на все случаи жизни.

Когда красные приблизились к городу, Мурусима постучался во все знакомые двери.

– Я разорен, – сказал он, горько улыбаясь. – Наше командование – о, грубияны, о, нахалы из нахалов! – не эвакуирует моих складов. Я оставлен большевикам, мои милые знакомые.

Его жалели. В награду за сочувствие он дарил шелк.

– Не оставлять же большевикам, – говорил он резонно, – берите и не забывайте несчастного Мурусиму. Быть может, мы скоро встретимся. Берите, носите, если только вам позволят носить красивые платья.

Он роздал вагона три шелка, не забыв записать, кто и сколько его получил.

После большевиков он сгинул. Месяца через два его встретили на Семеновском базаре продающим японские зубные щетки.


На Семеновском базаре Мурусима продавал зубные щетки.

Вид его был ужасен. Кто-то тайком накормил его на кухне и подарил пару белья.

– Отчего бы вам не уехать домой, Мурусима?

– Мне? Вы смеетесь! Я – вор. Я не продал шелка и не вернул его стоимости банку. Родина меня предала.

Он стал доставать старым знакомым дешевую контрабанду: чулки, сигареты, бритвы.

Почти нищий, он сохранил широкие жесты богатого человека. Никто не смел, из боязни обидеть, отказаться от его трогательных подарков.

– Это за то, что вы когда-то у меня покупали, – говорил он– В несчастья я вспоминаю всех, осуществлявших мое благополучие.

Многие из знакомых работали у большевиков, и дружба со старым японцем была рискованна. Но он бывал так трогателен, когда входил, запыхавшись, и, быстро вертя своей черной, седеющей и от седины будто пыльной головой, рассказывал, что дела его пошли в гору и он будет торговать рыбой, – что язык не поворачивался сказать ему грубость. Как-никак, а многие прожили с Мурусимой десятки лет, дружили, вместе ходили в театр, вместе выписывали журналы и вместе жили летом на даче где-нибудь возле Океанской.

И старик дарил дешевый халатик из пестрого японского ситца или старую ширму, расписанную багровыми птицами.

И вдруг пропал, сгинул, потерялся бесследно. Говорили, что кто-то повстречал его на Посьете укладчиком рыбы на промысле. Другие видели Мурусиму рулевым на шаланде. Третьи… Но тут он явился столь же неожиданно, как и пропал. Он важно сошел с парохода-экспресса, прибывшего из Иокогамы, и проследовал в гостиницу «Золотой рог».

Старые знакомые дрогнули, и было отчего. Скоро припомнил им Мурусима и шелк и ширмы…

Прощаясь, Мурусима сказал Шарапову:

– В случае, если я замечу что-нибудь опасное, я уйду на северо-восток, скажем, к бухте Терней. Там начальствует некто Зарецкий – добряк, широкая душа, милейший человек. Там тогда и ищите.

– Тяжеленько будет найти. Ишь куда лезете! Стоит ли? Добрых тысяча километров от границы. Север, морозы, – ответил Шарапов.

III

В сентябре, проводив Ольгу на север, Шлегель из бухты Терней пробрался тайгой на Нижний Амур. Вид начатого города был необычайно хаотичен. Склады горючего стояли рядом с жилищами, а больница ютилась вдалеке; на каждом шагу торчали машины, и всюду на пустырях стояли знаки, гласившие, что это места заводов, клубов и яслей. Значки эти переносили с пустыря на пустырь, а потом поставили все вместе за стеной конторы. Невозможно было понять в этой толчее и сутолоке, на каком месте и какая именно получится площадка для того или иного здания.

Этот начальный вид пугал неопытных. Трудно было представить, чтобы из этого хаоса бревен, сора, раскиданной земли и машин, перепутавших свое назначение, можно было сделать что-нибудь путное. Поэтому все говорили о быте, и он казался страшнее, чем был.

Героика собственных дел познавалась, когда человек заболевал или получал отпуск. Он вдруг просыпался тогда в ужасе от своего упорства. Те, кто были здоровы, не имели времени продумать и охватить сделанное. Труд их был тяжел, казался маленьким, незначительным, а с мировой точки зрения особенно ничтожным. И только когда рассказывали им о планах всего строительства на Дальнем Востоке, в котором этот город был всего одной деталью, люди переводили планы на бревна и кубометры земли, на трудодни и начинали понимать, что участвуют в необыкновенном деле необычайного века. И им хотелось переделать все это великое дело до конца.

Шлегель жил у Янкова. По вечерам они старались не зажигать огня из-за комаров, и все же ходили искусанные, с опухшими глазами.

– Нечистая сила, а не природа, – хрипел Янков. – Уничтожить бы се к чертям. Разве может здесь жить человек? Вырубить бы тайгу и выжечь, да рассадить свои парки.

– Нечего ожидать, жги, – говорил Шлегель.

– Сила не берет.

– Тогда сиди, молчи.

Шлегель приехал предупредить, что в большое строительное сражение вливаются свежие части – идут лесорубы из Архангельска, каменщики с Украины, инженеры с Волги, что новый город по частям заказан и строится на ленинградских и украинских заводах и движется армией ящиков в поездах и на пароходах.

– Пора заказывать и будущие кадры, – говорил он. – Думали об этом?

– Много надо, Семен Ароныч. Специальные вузы придется открыть.

– Ну, и что ж? Откроем.

– Корабельных мастеров надо? Надо! Судостроителей, электромонтеров, электриков надо? Надо! Всего, я думаю, тысяч десять на первые годы.

– Пора заказывать, – торопил Шлегель. – Надо людей собрать да выучить, а там, глядишь, и город будет готов.

Он торопил с заказом на людей не зря. Люди были нужны.

В тот же год мореходная школа большого города была приписана к таежной стройке, в корабельный техникум подброшены кадры и стипендии, а в технических вузах столиц забронированы за новым городом в тайге десятки людей. И город строился теперь всюду, от океана до океана, связывая воедино судьбы многих людей в разных углах страны.

В сентябре сами собой родились две новые профессии: поэта и парикмахера. Инженер Лубенцов (тот самый, которого отправляли в Кисловодск за слабый характер, но потом оставили по настоянию Шотмана), сломав ногу на рубке, объявил себя на время отдыха парикмахером. Лубенцов был горняком по профессии и на строительство города попал временно, на зиму. Нужно было валить тайгу – и ему дали в руки топор.

Слесарь Горин, лежа в лихорадке, стал писать песни. Репертуар их обоих вначале был прост. Лубенцов подстригал косички на висках и шее и вырывал волосы под так называемый второй номер. Мучительное удовольствие это не всякий мог выдержать, но Лубенцов был упорен и совершенствовался. Постигнув тайны безболезненной стрижки, он избрал три фасона: «голяк», «чубчик», «Евгений Онегин». Обрадованный всеобщим вниманием, он разработал дамскую прическу «АА». Это была фантастическая путаница волос, кое-где нечаянно тронутых ножницами, поразительно напоминавшая колтун. Но выбирать было не из чего, оставалось надеяться на талант Лубенцова и верить его упорству. К зиме он ожидал освоения высших ступеней техники.

Слесарь Горин писал лозунги в клубе и эпитафии на могилах. Он делал также надписи на венках и бичевал шкурников и лодырей в стенной газете. Но по натуре это был трагик, а не сатирик. Он писал на могилах: «Смирнов утонул в болоте на месте будущей центральной площади»; «Григорьев срубил триста деревьев. Мы несли его с перерубленной ногой шесть часов – он умер оттого, что роняли его шесть раз»; «У нас умирали взрослые, но дети наши были здоровы. Это первый, умерший от кори».

Он писал свои лозунги на плакатах и надписи на могилах с чувством человека, давно покинувшего земной мир. Он говорил от имени погибшего поколения, и ему хотелось, чтобы те, кто придут, хорошо и обстоятельно знали, кто, где и как умер на этой великой работе. На могилах людей, ничем не отличившихся, он писал: «Незаметный герой Катушкин», «Незаметный герой Коля Сурженко», «Незаметный герой Степа».

Теперь он умирал сам, съеденный чахоткой, согбенный ревматизмом, обескровленный язвой желудка. И хотя все его обнадеживали, он знал, что смерть неминуема, и не огорчался этим. О себе сначала написал так: «Первый поэт великого города Горин», но потом переделал на «Самый ранний поэт Горин», затем на «Поэт из первой партии строителей» и, наконец, «Поэт от мая до сентября 1932 года». Он умер на варианте: «Я первый стал сочинять песни и лозунги на строительстве города. Я сочинил 900 лозунгов, 31 подпись на плакатах и 200 надписей на могилах. Меня звали Горин. Я хочу, чтобы на нашем кладбище потом разбили парк отдыха, и товарищи плясали и веселились на наших костях».

Первый бал с танцами был еще в июле, в день электричества; в сентябре же налегли на экскурсии, потому что был особенно легок и светел сентябрь, последний месяц перед морозами и ветром.

В сентябре были неправдоподобно тихи и сонны чащобы, покинутые птицами. Не шелохнувшись, стояли развесистые клены. Все чище, все выше и незаметнее делалось небо, все шире проглядывали сквозь лысеющий лес горизонты. Желто-веснущатый дубовый лист становился калянее, звонче. Стихи первых поэтов переписывали на фанерные щиты и выставляли перед палатками, как протокол настроений.

Сормовичи сколачивали лодки, вятичи занимались гармониками, краснобакинцы совершенствовали хор, красноэтновцы налегали на рыбную ловлю, арзамасцы плели силки.

*

Ольга встала в шесть часов утра в еще не проснувшемся Хабаровске, вдалеке от этой стройки. Михаил Семенович, у которого она гостила теперь, еще спал. Привезя ее с собой в Хабаровск, он хотел было немедленно послать ее на Посьет, к Варваре Ильинишне, но Ольга твердо решила провести зиму на дальнем севере. Сначала Михаил Семенович не хотел и слышать об этом, но постепенно Ольга убедила его. Он настоял, однако, чтобы она ехала зимовать на стройку 214, к Гавриле Янкову, и перебросил ее на самолете в Хабаровск. Оттуда она, отдохнув, направлялась теперь на стройку.

Ольга пробежала в крайком по широкой, нарядной улице Маркса, в сущности единственной улице города, заглянула на почту, написала записки друзьям и через полчаса влезала в кабину самолета, ахая, что не взяла ничего из продуктов.

– Да вам лететь-то четыре часа, – пренебрежительно сказал летчик Френкель, – а дядя ваш, небось, все приготовил. Я ему говорил – племянницу привезу. Вези, говорит, вези, только рыбьего жира захвати для нее.

– Для меня? С ума сошел! – засмеялась Ольга.

– А я и забыл про этот жир, будь он проклят! Заест теперь старик.

Перед полетом пассажиры перезнакомились. Двое из них летели в Николаевск-на-Амуре, и Ольга дала им записку Шотману, который, говорят, остался зимовать на одном из молодых приисков. Скоро затем она вздремнула. Путь показался ей медленным и даже неинтересным. Было десять часов утра, когда пассажиры прильнули к окнам. Ольга не видела ничего, кроме сплошной тайги, прорезанной синим зигзагом Амура. Овальное озеро прошло под правым крылом.

– Где же, где? – кричала она.

– Да чудачка вы – вот же, сюда смотрите! – кричали пассажиры, направляя ее голову вниз.

Она не видела ничего, кроме леса. Кое-где его ровную густоту прорезали узкие дороги. Вдалеке шел дым. Но вот что-то мелькнуло впереди.

– Да прозевали вы все на свете! – крикнули Ольге.

Она увидела несколько бараков в желто-белесой березовой роще, за нею распростерся, качаясь, аэродром, вокруг него лежала навзничь брошенная тайга. Трудно было поверить, что все эти деревья свалили люди.

Френкель, лениво и зло тараща глаза на меняющийся день ото дня пейзаж, вьюном бросился к земле и, коснувшись ее, долго подруливал к дощатому учреждению на краю аэродрома.

– Что он, прямо в уборную, что ли, въезжает?

Из дощатого учреждения быстро вышел Янков. Это была контора.

– Вот и молодец, Олюшка, вот и молодец! – залепетал он, опасливо подбираясь к самолету. – Ну, как, Френкель? – выразительно подмигнул он летчику, делая руками какие-то жесты, напоминающие о поручении. – Ну, да то, что я просил… Да ну, вот это… Нет?

– Вы с ума сошли, Гаврила Ефимович! – закричала Ольга, целуя его в прогорклые усы. – Какой такой рыбий жир?.. Я здорова, как корова.

– Ну-ну, корова-морова… это так говорится, а посмотришь…

– Да посмотрите, хоть на конкурс здоровья!

– Ладно, ладно, – недовольно бурчал Янков. – Ни черта, подлецы, не слушаете… Я же тебя просил, как родного сына. Все планы разбил.

– Слово даю, из Николаевска привезу! – крикнул Френкель, подмигивая Ольге. – Бидон привезу.

– Я бидона не просил у тебя, – сказал Янков, садясь в машину. – Я у тебя пятьсот граммов просил, арап проклятый.

Он устало провел рукой по глазам, хихикнул в усы и, успокоившись, стал показывать Ольге площадку строительства. В березовой роще вокруг бараков толпились грузовики и тракторы. Мимо рощи они покатили к баракам, от них к Амуру, к старым избам бывшего села. У реки он и жил.

Завтракая, поговорили о том, чем Ольге заняться. Она кратко пояснила Гавриле Ефимовичу, что геологи Шотмана решили провести зиму в тайге, на строительствах, и вызвали на зимовку все остальные партии.

Она приехала на стройку 214, потому что океанографу нечего делать зимой в море.

– Соломон молодец, – сказал Янков, – умеет вашего брата держать в руках. Жаль, однако, что ты не геолог – соль тут надо искать, – добавил он горячо. – Соль зарезала! Полтора рубля на пуд накладных. Торфа тут не может быть? Хорошо бы нашли торф! А эти базальты-мазальты оставьте к чертям, ну их!

Его избушка глядела на Амур. На той стороне реки багровела высокая сопка, спускаясь рыжими боками в черную тайгу.

Когда вечером Ольга вернулась из конторы строительства, Янков дремал в кресле. Она разбудила его. За окнами голубело все напряженнее, все страшнее. Казалось, сейчас зелено-голубым огнем вспыхнут Амур и тайга. С набережной доносились песни на многих, не известных Ольге языках.

– Я бы прошлась, Гаврила Ефимович, – сказала Ольга. – Сегодня в Хабаровске оперетта. Сегодня я проснулась в Хабаровске, в пути написала Шотману, сейчас мою записку уже передают ему, а между опереттой и Шотманом тысячи километров. Пойдемте пройдемтесь. Завтра я сажусь за работу.

– Пренеприятная, ты понимаешь, история вышла с этим рыбьим жиром, – ни с того, ни с сего вдруг сказал Янков. – Дело, видишь, в том, что я вроде как бы ослеп. Не совсем, а этой… как ее… птичьей, ну куриной слепухой, что ли…

– Что же вы мне ничего не написали?

– Да что писать-то?.. Болтать начнут… паника, то да се… Я молчком, молчком. Дали мы молнию – прислать рыбьего жиру, а слепых пятнадцать человек. Я уж помалкиваю о себе. На тебя хотел было свалить – дескать, малокровие у девчонки, а ты, дура какая-то несмышленая, запутала все к чертям, и жди вот теперь.

Он встал, протянул вперед руки.

– Накинь на меня пальто, выйдем, пройдемся.

На набережной плясали и пели. Многие, как Ольга с Янковым, степенно и осторожно ходили парами. Бригада грузина Гогоберидзе готовилась петь старинную украинскую песню, молотовцы обещали ответить имеретинской хоровой. Латыш медленно читал еврейские стихи.

– Обмениваются, – важно сказал Янков. – Порешили мы обменяться языками. Грузины поют по-украински, украинцы – по-грузински, латыши – по-еврейски, евреи – по-татарски… Удивительная история! Я то же самое, не удержался…

Молодой армянин, держась за плечо товарища, вышел в круг. Его лицо было спокойно. Он поднял его к луне, ни на кого не глядя, и запел татарскую песню, состоящую из одного долгого волнистого звука.

– Тоже страдает этой… – сказал Янков, узнав армянина по голосу, – а таится, будто заразу схватил.

Ночь была, как в Крыму…

– Не найдешь, где у вас героизм, – шёпотом сказала Ольга. – Только с глазами какая-то глупость.

– Потому что ты дура. Ты, небось, хочешь, чтобы, как на войне, убитые валялись, раненые кричали, кровь лилась?

Они шли по тропе строительной площадки.

– На войне все, девка, проще. Не убили – стало быть, жив, а жив – значит, доволен. Ранили тебя? Герой. А тут у нас похуже войны… Убивать некого. Умереть негде. Хотел бы крикнуть «ура» да погибнуть со славой, так ведь и это не быстро делается. Я третий год кричу «ура», а, кроме выговора, ничего не имею. Чего-то нету. Ума, что ли, нехватка, или характера, чёрт его знает. Да, о чем я начал-то?

– О героизме, – вежливо подсказала Ольга.

– Верно, о героизме. Где Марченко? – крикнул он танцующим.

– У себя, – хором ответили ребята. – У себя, на даче.

– Вот я тебе покажу сейчас героя, каких ты сроду не видела. Иди в сторону клуба.

Пока они шли по узким и сбивчивым тропинкам строительной площадки, Янков рассказал случай из жизни этого Марченко, происшедший текущей зимой.

Рубили тайгу километрах в десяти от строительства. Стоял жестокий ветреный декабрь, пали тяжелые, невиданно густые снега, и занесло, запушило временные дороги от лесопилки к тайге. Нужно было наладить подачу леса во что бы то ни стало. Никто не знал, что предпринять. Машин не хватало, лошади сбились с ног. Тогда Марченко предложил прорубить во льду Амура канал глубиной семьдесят сантиметров, налить его водой из прорубей и гнать по каналу бревно за бревном. Вырубили канал, налили его водой, поставили вдоль канала ребят с шестами и дали старт бревнам. Первые три часа дело шло ничего, но потом вода стала густеть, замерзать на морозе, бревна обрастали льдом и застревали в канале.

– Вспомнить страшно, – говорил Янков. – Ударили мы в колокол, чтобы сменить ребят у канала. Глядим, подняли они шесты вверх, машут ими, а сами ни с места. Высылаем смену, выяснить, в чем там у них дело. Бегут гонцы назад, лица на них нет. «Давай, – говорят, – машины, попримерзла вся первая смена. Стоят, как памятники, только руками машут». Выслали машины и рубщиков с топорами. Подъедут к парню, тяпнут топором по ногам, сколют лед с ног и в машину героя. А он аж звенит, так захолодал. Ну, вторая смена учла это – костры ей разожгли и держали не больше двух часов. За три дня десять тысяч кубометров бревен сплавили по ледяному каналу. Выскочили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю